Текст книги "Сущность зла"
Автор книги: Лука Д'Андреа
Жанр: Триллеры, Боевики
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Heart-Shaped Box
[56]56
Шкатулка в форме сердца (англ.).
[Закрыть]
1
На втором этаже дома в Вельшбодене Вернер лежал на полу, навзничь. Невидящий взгляд, одна рука прижата к груди, вторая заломлена за спину под неестественным углом.
Вернер не шевелился.
2
Я увидел, что дверь открыта, и вошел, громко окликая его, но не получил ответа. Это меня не насторожило. Я подумал, что Вернер, как он и грозился, прибирается на чердаке. И я поднялся на второй этаж.
Аннелизе попросила меня заехать посмотреть, как там дела. Вот уже два дня ее отец общался только по телефону, не навещал нас. Сказал, что разбирает хлам на чердаке и что у него ужасно болит голова. Ничего серьезного, но к нам он пока не поедет. Вдруг это грипп и он всех нас перезаразит.
Упаковка из шести банок пива, которую я захватил с собой, выпала у меня из рук. Я стал искать мобильник: нужно позвать на помощь, вызвать «скорую», кого-нибудь…
– Вернер…
Я приложил руку к его шее.
Сердце билось. Взгляд остановился на мне.
– Больно, – прошептал старик.
Спина.
– Черт, Вернер. – Я наконец нашел мобильник. – Тебе нужно ехать в больницу.
Он покачал головой. Наверное, ему было очень больно говорить.
– Не надо «скорой», – пролепетал он. – Отвези меня сам.
– Ты упал?
– Я справлюсь. Только помоги.
– Давно ты тут лежишь?
– Несколько минут. Не беспокойся.
Вернер попытался встать самостоятельно. У него вырвался стон.
Я поднял старика.
Он повис на мне мертвым грузом.
Мы спустились по лестнице. Я надел на него куртку, уложил на заднее сиденье машины. Он был не в состоянии сидеть. Лицо побагровело, выступили вены. Я испугался: вдруг у старика инфаркт.
– Позвоню Аннелизе.
Вернер поднял руку:
– После.
Отъехав от Вельшбодена, я срезал путь по направлению к Больцано. С приходом тепла лед растаял, и я катил на полной скорости.
У отделения скорой помощи нас встретили санитары. Вернер отказался от кресла на колесиках, но когда мы вошли, у него закружилась голова, и его силой уложили на носилки. И унесли.
Я остался ждать. Приемный покой то заполнялся людьми, то пустел: ни дать ни взять систола и диастола в сердечном цикле. Я раздумывал тем временем, нужно ли сообщить Аннелизе. Пару раз совсем было собрался ей позвонить. Но что бы я ей сказал? Что Вернер, несмотря на больную спину, решил прибраться на проклятом чердаке? А его состояние? В каком он состоянии? Я понятия не имел. Лучше позвоню, когда смогу сообщить что-нибудь конкретное.
Хорошо бы обнадеживающее.
3
– Папа?
Я только взялся читать Кларе ее любимую сказку («Мальчик-с-пальчик»), как девочка, очень серьезная, перебила меня. Я закрыл книжку, положил ее на тумбочку.
– Почему мама плакала?
– Мама не плакала. Она просто немного грустная.
– Но у нее были нехорошие глаза.
– Она переживает из-за дедушки.
Клара нахмурилась:
– А что с дедушкой? Почему он попал в больницу?
– Дедушка упал. У него немного болит спина.
– И поэтому мама грустная?
– Да.
– Но ты ей объяснил, что у дедушки просто болит спина?
Я невольно улыбнулся. Кларе удавалось заставить меня взглянуть на мир ее глазами. Тогда мир представал простым, линейным. Все в нем могло уладиться волшебным образом.
– Конечно. И сам дедушка говорил с ней.
– А она все равно грустная. Почему?
– Потому, что дедушка старый. А старики – они хрупкие. Как дети.
– Плохо быть стариком, да, папа?
Нелегко отвечать на такой вопрос. Особенно если задает его девочка, хоть и развитая не по годам, но все-таки пятилетняя.
– Зависит от того, кто с тобой рядом. Если ты один, это нехорошо, но если у тебя есть дети или внучата, такие же милые, как ты, это не так уж плохо.
– Ты боишься стать стариком?
Вопрос выбил меня из колеи. Но я признался чистосердечно:
– Да.
– Но я же буду с тобой, папа.
– Тогда мне будет не так страшно.
– А вот мне было очень страшно знаешь где?
– Где, маленькая?
– В снегу, – сказала Клара, и глазенки ее затуманились тревогой, словно она опять переживала те мгновения. – Снег засыпал меня с головой. Стало темно. Я не знала, где верх, где низ. И очень болела голова.
Я ничего не мог сказать.
В горле застрял комок.
Я приласкал дочку, я гладил ее по голове, пока не решил, что она заснула. Но когда я приготовился на цыпочках выйти из комнаты, Клара окликнула меня.
– Папа, – глаза ее широко раскрылись, – а тебе тоже бывало страшно?
Я постарался, чтобы голос не дрожал.
– Страх – это нормально, маленькая. Все чего-нибудь боятся.
– Да, но когда ты попал в беду. Тебе было страшно?
– Да. Очень.
– Ты боялся умереть?
– Я боялся потерять вас, – проговорил я, целуя девочку в лоб, – боялся, что никогда больше вас не увижу.
– И ты сердился?
– Но на кого? – удивился я.
– Я вот сердилась.
– На меня?
– И на тебя тоже. Но больше на дедушку.
– На дедушку Вернера? Но за что?
Клара машинально подняла руку к волосам. Намотала прядку на указательный палец, несильно потянула.
– Как ты думаешь, я должна попросить прощения? Теперь, когда дедушка болен, наверное, должна.
– Как я могу что-то думать, если не знаю, что случилось?
– Я хотела поиграть с куклой из шкатулки сердечком. Кукла была такая красивая.
– Из шкатулки сердечком?
Клара приподнялась, потом снова опустила головку на подушку.
– Там была кукла. На чердаке.
– Дедушка рассердился?
Она как будто не слышала вопроса.
– Шкатулка была вот такая. – Она показала руками размеры. – Там были всякие старые вещи. Нехорошие фотографии и кукла. Но кукла была красивая.
Нехорошие фотографии.
– Что за фотографии?
– Фотографии из кино. Кино на Хеллоуин, – серьезно разъясняла она, видя мое недоумение. – Фотографии из кино про зомби. Только зомби лежали на земле. Может, то были сломанные зомби, как ты думаешь, папа?
– Конечно, – согласился я, пытаясь расшифровать, о чем толкует Клара. – Сломанные зомби.
Сломанные зомби.
Кукла.
Шкатулка сердечком.
Зомби.
Сломанные.
– Дедушка сказал, это нельзя трогать, а я сказала: это нечестно, что у него кукла. Он ведь уже взрослый, а я – нет. И я рассердилась потому, что все со мной обращаются как с маленькой. А я не маленькая.
– И стоило ему отвернуться, как ты взяла санки.
Глаза Клары наполнились слезами.
– Я знала, что ты не разрешаешь, но хотела показать, что…
– Что ты не маленькая.
– Думаешь, я должна попросить у него прощения? За то, что сердилась?
– Думаю, что… – проговорил я внезапно охрипшим голосом, – просить прощения ни к чему. – Я улыбнулся. – Уверен, дедушка тебя давно простил.
4
Почему Вернер не рассказал об этом? Почему не признался, что накричал на Клару незадолго перед тем, как она разбилась на санках? Может быть, в суматохе, последовавшей за несчастным случаем, он об этом позабыл. Или, чувствуя свою вину, скрыл произошедшее. Вернер умеет хранить секреты, подумалось мне.
Однако…
Шкатулка сердечком?
Кукла?
Больше всего меня тревожили, не давая заснуть этой ночью, фотографии сломанных зомби. Что это может быть, как не трупы? Почему Вернер держит в доме фотографии мертвых тел? Чьих тел? Я боялся, что понимаю чьих.
Хуже: то был не страх.
Уверенность.
Вернер что-то скрывал от меня.
5
Этим вечером я снова открыл файл.
Занес новые данные.
Потом отправился спать.
Охота возобновилась.
6
Я дожидался подходящего момента. Был терпелив. Случай представился через пару дней.
Вернер собрался в Больцано показать спину врачу. Когда он об этом объявил, мы все вместе обедали. Аннелизе предложила его отвезти. Я предложил его отвезти.
Вернер отказался и от того и от другого предложения, он и сам отлично может вести машину. Мы огорчились. Расстроились.
Но только одна Аннелизе огорчилась и расстроилась по-настоящему.
Я рассчитал время до тысячной доли секунды. Из ящика на кухне взял запасные ключи, которые Вернер нам оставил. Подождал, пока Клару уложат спать после обеда, и сказал Аннелизе, что пойду пройдусь.
Я проник в дом Вернера около трех часов дня.
В три часа шесть минут, запыхавшись, взбежал на второй этаж.
В три часа семь минут карабкался по узкой лесенке, которая вела к люку на потолке. Через несколько секунд ощутил затхлый дух закрытого помещения.
В три часа десять минут включил маленькую лампочку, свисавшую с балки. Принялся искать. Хоть и зная, что в доме никого нет и, даже если пуститься в пляс, никто ничего не услышит, я двигался по возможности бесшумно.
Через двадцать минут я нашел шкатулку сердечком. Поднес ее к свету.
На пыльной крышке виднелись свежие отпечатки.
Я открыл шкатулку.
Осы на чердаке
1
В детстве я больше витал в облаках, нежели ходил по земле. Отец все время твердил мне об этом. Сам он представлял собой совершеннейший образец человека, крепко стоящего на земле обеими ногами. В восемнадцать лет отцу удалось избежать уготованной ему судьбы.
Целых двести лет Сэлинджеры рождались и умирали в одном и том же поселке с населением в две тысячи душ близ Миссисипи. Мой дед был крестьянином, мой прадед трудился на земле, и так далее, до того неизвестного предка, который решил, что сыт Европой по горло, и поплыл в Новый Свет.
Так же как тот Сэлинджер двести лет назад, мой отец мечтал о лучшей доле. Мечтал об огнях Нью-Йорка. Но у него, как говорится, не свистел ветер в голове. Нет, он, мой отец, не собирался становиться брокером на Уолл-стрит или актером на Бродвее.
Он попросту услышал, что в Большом Яблоке людям не хватает времени готовить себе обеды и ужины, и подумал, что лучшим способом отряхнуть со своих ног прах штата Миссисипи будет открыть передвижной ларек и торговать гамбургерами, а еще избавиться от тягучего южного акцента.
Со временем, трудясь в поте лица, он превратил ларек в небольшую забегаловку в Бруклине, где готовили горячий фастфуд и где за небольшие деньги можно было наесться досыта, но акцент так и прилип к нему, как жевательная резинка к подошве ортопедических ботинок, которые врач порекомендовал ему носить на работе.
В 1972 году он познакомился с молодой иммигранткой из Германии, моей матерью: они понравились друг другу, поженились, обустроились, и в 1975 году родился я, первый и единственный сын в семействе Сэлинджер, проживающем в квартале Ред-Хук в Нью-Йорке.
Некоторые из соседских ребят подшучивали надо мной. Называли сыном «красношеего»[57]57
«Красношеие» – жаргонное название белых фермеров, жителей сельской глубинки США, преимущественно Юга.
[Закрыть], но я не обижался. Что хорошо в данной стране, так это то, что там все мы так или иначе дети или внуки иммигрантов. Забегаловка была маленьким уютным мирком, отнимавшим у отца и матери по четырнадцать часов в день, а я при этом имел массу свободного времени, чтобы вволю предаваться фантазиям. Прежде всего, читать книги и болтаться по кварталу.
Ред-Хук в те времена был скверным районом, героин струился рекой, и, соответственно, возрастало насилие; по ночам даже полицейские патрули не решались соваться в предпортовую зону. Мальчишка, худющий, кожа да кости, мог стать легкой добычей для наркоманов и вообще всяких психов.
Моя мутти (она тоже не избавилась от немецкого акцента, что ее частенько огорчало) умоляла меня не бродить по таким местам. Почему бы мне не посидеть дома и не посмотреть телевизор, как делают все добропорядочные дети? Она целовала меня в лоб и убегала на работу.
А что ей оставалось делать?
И потом, я не лез на рожон, я был не дурак. Любопытный, да, но дурак? Ничуть не бывало. Вот еще: ведь я прочел чертову уйму книжек. Со мной не могло случиться ничего плохого. Я верил, что наверху, на небесах, есть божество, защищающее книгочеев от мерзостей земной жизни. Мать была протестанткой с марксистским уклоном, как она любила говорить, отец – баптистом, не желавшим слушать занудных проповедников, рядом с нами жили лютеране, индуисты, мусульмане, буддисты, даже католики.
Моя идея небес была расплывчатой и демократической.
Таким образом, чувствуя над собой десницу Бога книгочеев, я каждый раз успокаивал мою мутти, дожидался, пока она выйдет из подъезда красного кирпичного многоквартирного дома, где я вырос, и, проскользнув на улицу, пускался в странствия. «Этот мальчишка стаптывает больше башмаков, чем команда марафонцев», – ворчал отец, когда мать ставила его в известность, что пора покупать новую пару, размахивая тем, что оставалось от последних кед «All Star», которые мне какое-то время назад купили. У меня был пунктик насчет «All Star».
И все-таки гулять мне нравилось.
Особенно влекла меня старая часть Ред-Хука, порт, зернохранилища. Сигурни-стрит, Халлек-стрит и Коламбиа, где пуэрториканцы бросают на тебя злобные взгляды и откуда, словно по скрученному хвосту скорпиона, выходишь прямо к открытому океану.
Крюк[58]58
Название района Ред-Хук (Red Hook) означает «Красный Крюк» (англ.).
[Закрыть], он и есть крюк.
Гулять означало предаваться игре воображения. За каждым углом поджидала тайна, каждый дом сулил приключение. Все это прокручивалось у меня в голове, словно яркий цветной кинофильм.
Я ничего не боялся, ведь на моей стороне – бог книгочеев, правда? Неправда.
Мне было десять лет, лучший возраст для того, чтобы наслаждаться свободой, не осознавая, какие тяготы она несет в себе. Теплый ветер с океана разогнал смог, и я бродил в окрестностях Проспект-парка, блаженствуя в солнечных лучах. Наконец присел на скамейку: в одной руке – буррито[59]59
Буррито – мексиканская закуска, пшеничная лепешка-тортилья с начинкой.
[Закрыть], в другой – ледяная кока-кола.
Я себя чувствовал властелином мира, пока не услышал звук. Жужжание. Низкое, зловещее.
Я задрал голову к небу.
В ветвях клена, распростершихся надо мной, я не увидел божества, погруженного в книжку. Я не увидел даже весеннего неба. А увидел я гнездо. Некрасивое, грубое, шишковатое, будто картофелина. И десятки ос, которые уставились на меня, жужжа. Ощущение, которое я испытал, когда одна из них отделилась от этого плода из жеваной бумаги (первый образ, какой пришел мне на ум, когда я увидел гнездо) и села мне на руку, погрузив усики в масло, вытекшее из буррито, было ужасным. Эта тварь шевелилась, была настоящая, злобная. И вскоре причинила мне боль.
Чудовищную боль.
Да, в самом деле.
Я вел себя как дурак: вместо того чтобы сидеть неподвижно, затаив дыхание, дожидаясь, пока она закончит обед, а потом удрать куда подальше, я замахал руками, стал кататься по земле. Оса трижды укусила меня. Два раза в руку, один раз – в шею. Шея так раздулась, что моя мутти решила: нужно ехать в больницу. До этого не дошло, но с того дня я больше не верил в бога книгочеев. Я стал бояться всех насекомых, каких только видел поблизости, а полный ненависти взгляд множества ос приходит мне на память всякий раз, когда я понимаю, что влип по самое не могу.
Как в этот мартовский день.
Именно об осах подумал я, открывая шкатулку сердечком.
2
Я отпрянул, не сдержав крика.
Никаких ос. Только скопление пыли и пожелтевшие фотографии. Фотографии сломанных зомби. Маркуса. Курта. Эви.
Сломанные зомби Блеттербаха.
Самый настоящий ужас.
Эти фотографии, должно быть, были напечатаны с пленки, заснятой криминалистами на месте преступления. Возможно, Вернер выкрал их без ведома Макса… Или Макс знал? Вопрос всплыл на поверхность и тут же исчез, подгоняемый стремительным током адреналина по венам.
Разрезы крупным планом. Мышцы бахромой, работа неумелого мясника. Отрубленные конечности в грязи. Эти снимки раскаленным железом вонзались в мои внутренности. И все же я не мог отвести от них глаз.
Лица.
Лица терзали меня без жалости.
Маркус: щеки расцарапаны колючками, в которые он упал; видны и более глубокие следы, будто от когтей хищного зверя. Выражение страха: так выглядит человек, воочию узревший свою смерть.
На лице Курта застыло выражение самого крайнего отчаяния.
Эви.
Обезглавленное тело, распростертое среди узловатых корней каштана. И черная грязь вокруг, словно дьявольский ореол.
– Здравствуй, Эви.
Я сам не заметил, как заговорил.
– Мне очень жаль, – вздохнул я. – Я так тебе и не сказал до сих пор, как мне жаль.
В шкатулке сердечком лежали еще два предмета.
Кукла. Тряпичная, набитая ватой. Кукла, о которой мне рассказала Клара. Из тех, самодельных, какие старательно шьют из всякого тряпья. Лица не было: черты, наверное, были нарисованы фломастером, и время стерло их. Белокурые волосы заплетены в две косички. Я погладил куклу. Она была похожа на мою дочку.
Потом я отметил одну деталь. Кукла была запачкана. Ее нарядили в длинное бальное платье и белый передник в тирольском стиле. На переднике виднелись пятна. Расплывшиеся, тошнотворные. Темного цвета, глянцевые. Я догадался, от чего они. И выронил куклу.
Она упала на пол почти беззвучно.
К дрожи прибавилась тошнота. Я вытер руки о джинсы, словно коснулся какой-то заразы и теперь пытаюсь избавиться от нее. Разинув рот, часто и тяжело дышал, словно загнанное животное. Другого предмета я так и не смог коснуться.
Топор.
Рукоятка сломана пополам и перевязана полусгнившей веревкой. Острие сверкает под голой лампочкой, что болтается у меня над головой. Я снял рубашку, намотал ее на руку вместо перчатки и отодвинул топор. Подумал, что, наверное, рубашку сожгу. Надеть ее снова казалось столь же отвратительным, как и осознать до конца, чем запачкана безликая кукла.
На дне шкатулки, придавленный всем, что лежало сверху, находился бумажный конверт, когда-то желтый, а теперь – цвета рыбьего брюха.
Переведя дыхание, я вынул его. Повертел в пальцах, будучи не в силах совершить простое движение: открыть конверт и взглянуть на содержимое. Конверт был легкий. Целая вечность прошла, прежде чем я решился.
Две фотографии, небольшой четырехугольный кусок картона и лист бумаги, сложенный вчетверо.
Думается, тогда я и потерял представление о времени.
3
Однажды, в самом начале нашего знакомства, но уже влюбленный без памяти, я повел Аннелизе в квартал, где я вырос. Сделал я это не без колебаний и только потому, что она настаивала.
Ред-Хук уже не был таким, как в восьмидесятые, с наркоманами в подъездах многоквартирных домов и толкачами, которые курили, прислонившись к фонарным столбам, но я все равно немного стеснялся облупленных стен и грязных тротуаров.
Я показал Аннелизе порт, склады, построенные в девятнадцатом веке, то, что осталось от бара, куда мама запрещала мне ходить, и угостил ее обжигающим кофе: его сварил мексиканец, у которого я приобрел по меньшей мере половину моих детских полдников и добрую долю перекусов во времена отрочества.
Аннелизе наш квартал безумно понравился. Так же, как она сама понравилась моей мутти, когда в тот же самый вечер я познакомил их, приведя девушку к нам на ужин.
Она все восприняла всерьез, моя мутти. Когда она открыла нам дверь, я заметил, что на ней самая лучшая юбка. На лице макияж.
К тому времени отец уже умер, его сразил инфаркт, когда он готовил один из своих фантастических гамбургеров с луком, а мать, овдовев, должна была управляться с забегаловкой и с артистическими амбициями сына, закусившего удила.
Когда я признался, что у меня есть девушка, она не в силах была сдержать ликование. Естественно, хотела все узнать о ней. Естественно, я должен был пригласить ее на ужин. Познакомить их. Она в самом деле такая красивая? В самом деле такая чуткая? В самом деле такая замечательная? Естественно, мать должна была готовиться к этому ужину несколько недель. Так оно и вышло.
Аннелизе была счастлива поговорить на родном языке, и было чудесно слышать, как мать смеется, чего не случалось уже очень давно.
Она подвергла Аннелизе подлинному допросу.
Рассказы возлюбленной очаровали меня. Krampus с хлыстами, заснеженные вершины Доломитов. Детский сад в Клесе, весь деревянный, начальная школа, чьи окна выходили на виноградники, простиравшиеся, покуда хватало взгляда; каникулы в Зибенхохе и вылазки в горы с Вернером; решение переехать туда, где ее родители выросли и где Вернер был не просто ее отцом, но Вернером Майром, великим человеком, основавшим Спасательную службу Доломитовых Альп. Рождество, когда снегу выпадает столько, что приходится весь день сидеть взаперти; подруги, с которыми можно поехать за покупками в Больцано; решение учиться в Соединенных Штатах.
Сильнее всего мою мутти околдовали пейзажи. Она заставляла Аннелизе описывать их снова и снова, так что мне даже стало неловко за подобную настойчивость. Возможно, мать достигла того возраста, когда мигранты мечтают вернуться в родные края, хотя и знают: того, к чему они хотели бы возвратиться, больше нет.
Аннелизе говорила о своих родителях, о том, как они баловали и нежили ее, единственную дочь супружеской пары, уже вышедшей из того возраста, когда можно ожидать других детей, и потому сдувавшей с нее пылинки.
Рассказала о том, как отец однажды поругался с учительницей из-за наказания, которого, по его мнению, дочка не заслужила (еще как заслужила, прибавила Аннелизе: петарды не взрываются у кого-то над головой потому, что их голуби принесли на крылышках, верно?), и изложила во всех деталях рецепты блюд, готовить которые мать пыталась ее учить.
– Как, должно быть, прекрасно расти в таком месте, Аннелизе.
– У меня было самое чудесное на свете детство, госпожа Сэлинджер.
Как тут возразишь?
Снег, лужайки. Бодрящий морозец. Любящие родители.
Зибенхох.
Жаль, что все это оказалось ложью.
4
Я не слышал, как он пришел, потеряв представление о времени, а может, и не только это. Не слышал, как машина припарковалась на подъездной дорожке, не слышал шагов по лестнице. Только почувствовал, как меня схватила чья-то рука.
И заорал.
– Ты, – проговорил я.
Хотел произнести что-то осмысленное. Не получилось.
Вернер ждал.
С болезненным стоном он встал на одно колено и подобрал куклу. Сдул с нее пыль, погладил. Потом положил в шкатулку сердечком.
Я, весь дрожа, следил за каждым его движением.
Он взял у меня из рук обе фотографии. Взял осторожно, не глядя мне в глаза, протер о свитер и положил в конверт. Туда же положил два листка пожелтевшей бумаги, большой и маленький.
Сунул в шкатулку сердечком конверт, острие топора и рукоятку, сломанную пополам. Наконец закрыл шкатулку, взял ее обеими руками и поднялся.
– Выключи свет перед тем, как спускаться, ладно?
– Куда… куда ты? – спросил я, все еще не в силах унять дрожь во всем теле.
– На кухню. Нам нужно поговорить, там самое подходящее место.
И он исчез, оставив меня в одиночестве.
Я сполз по лестнице, держась за перила. Ноги были как ватные.
Вернер сидел на своем обычном стуле. Даже разжег камин. Знаком велел мне сесть. Поставил на стол пепельницу, две стопки и бутылку граппы. Картина повседневности. Не будь шкатулки у него на коленях, я бы подумал, что все это мне померещилось.
Топор. Кукла.
Фотографии…
Плод больного воображения.
– Всё здесь? – спросил я.
Вернера удивила моя реакция не меньше, чем меня – его обычная повадка.
– Садись и выпей.
Я подчинился.
– Думаю, у тебя ко мне много вопросов?
Меня снова поразил тон его голоса. В нем не слышалось ни волнения, ни страха.
Передо мной сидел тот же Вернер, готовый поведать очередную старую историю. Не знаю, чего я ожидал, но только не этой сугубой обыденности: две стопки граппы, камин, в котором потрескивают дрова.
Он протянул мне стопку.
– Мне нужны ответы, Вернер, иначе, как Бог свят, едва выйдя за порог, я первым делом позвоню в полицию.
Вернер отдернул руку. Поставил стопку на стол, погладил шкатулку.
– Это не так просто.
– Говори.
Вернер откинулся на спинку стула.
– Ты должен знать, что мы любили ее. Я ее любил.
– Ты все врешь. Проклятый убийца.
Вернер ковырял заусенец на пальце, пока не пошла кровь.
Поднес палец ко рту.
– Мы любили ее как родную дочь, – выдавил он через целую вечность.
Содержимое конверта. На фотографиях – Курт и Эви, в обнимку. Курт и Эви машут рукой в знак приветствия. На обеих Эви держит новорожденное дитя.
Девочку.
Со светлыми волосами.
Имя новорожденной значилось на листке, сложенном вчетверо. Аннелизе Шальтцманн, гласил листок, свидетельство о рождении, выданное в Австрийской Республике. Родилась у Эви Тоньон, незамужней, 3 января 1985 года. Свидетельство о рождении гласило нечто немыслимое.
– У Эви и Курта была дочь.
– Да.
– Ты забрал ее себе.
– Да.
– Это Аннелизе?
– Да.
Я провел рукой по лицу. Потом, как бы издалека, услышал собственный голос, задающий самый ужасный в мире вопрос:
– Поэтому ты их убил?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.