Текст книги "Человек эпохи Возрождения (сборник)"
Автор книги: Максим Осипов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Порядок есть порядок, он понимает. У них и медицина от этого – изумительная, в сто раз лучше нашей, и все же – глупо. Укладывать вещи на черную ленту помогает ему толстый седой негр, без неприязни, работа такая. Кажется, негр ему даже сочувствует. Наверное, сам потому что курит.
– Опоздал, теперь до утра, – объясняет он негру, возвращаясь с улицы второй уже или третий раз.
– Just one of those days, man… – повторяет тот. По-русски сказали б: “Бывает”. У негра глубокий бас.
Он доходит до места, откуда видно шоссе – там едут редкие машины, не быстро и не медленно, у верхней границы дозволенного, – и вспоминает, как перемещался по окрестностям Бостона с друзьями, а иногда и один. И в каждой встречаемой им машине, он знал, сидит человек, ценящий свою жизнь не меньше, чем он – свою, – и жизнь, и сохранность автомобиля, и оттого, как правило, осторожный, предупредительный, не презирающий себя за готовность уступить. Стоит ли прожить свою жизнь или хотя бы часть ее – почему-то хочется сказать: последнюю – тут? Тут правильно выбрасывают мусор и правильно ставят машины, научиться этому можно, проще, чем английскому языку. Не в одной безопасности дело. Он представляет себя пожилым, почему-то совсем одиноким – может, оттого что в данную минуту одинок – в маленьком местечке на океане, у соседей его красные грубые лица, но сами они не грубы, они говорят про него: здесь живет доктор такой-то, им приятно, что их сосед – врач. Они устояли в жизни, и он устоял, а сколько раз могли сбиться!..
От усталости мысль его сворачивает в сторону: цыганка сегодня утром ему напророчила счастье. Будешь тут счастлив! Есть ли в Америке цыгане? – они, кажется, всюду есть, – нет, связь с доисторическим временем здесь обеспечивают индейцы – впрочем, индейцев-то он за годы уже полетов и не видал – одни диковинные названия наподобие Айдахо, – и вот он снова проходит досмотр и уже лежит на красном полу, всюду линолеум, тут в комнате медитаций – промышленный ковролин, и думает: я участвую в бессмысленной деятельности, а вечность есть, конечно, прав был отец, есть вечность, и осмыслено только то, что имеет проекцию в эту самую вечность, свою в ней часть. Лечение людей – неважно каких – имеет проекцию в вечность, хоть и живут его пациенты не вечно, а иногда и совсем чуть-чуть. И встреча с друзьями, не состоявшаяся сегодня, – имеет. И слушанье музыки, и разглядывание природы… А остальное – как это его дурацкое зарабатывание денег – what a waste! Отчего английские слова приходят первыми в голову? Ведь не так хорошо он знает язык, да и в русском немало синонимов для “впустую”: даром, втуне, вотще, понапрасну, всуе… Много слов: вхолостую, попусту, без нужды, зазря, почем зря…
Все, он спит.
* * *
Спит он не очень долго, часа полтора, и пробуждается от страшного шума: в комнату въезжает огромный, невиданный пылесос. Управляет им черноволосый маленький человек – мексиканец, наверное, – в наушниках, чтоб не оглохнуть. Наушники оторочены искусственным розовым мехом – как будто индеец с перьями на голове.
Он коротко смеется и тут же делает вид, что спит. Ужасный грохот, как можно спать? Ну не спит, медитирует, зачем-то ведь есть эта комната? Неохота вставать. Давай-ка, катись отсюда, индеец, и без тебя тут негрязно! Тот быстренько проходится жуткой своей машиной – от него буквально в нескольких сантиметрах – все, снова один, тишина.
Он смотрит на часы, закрывает глаза и вызывает образы тех, кто его безусловно любит. Такой управляемый сон, почти целиком подконтрольный сознанию – и все-таки управляемый не совсем.
Ему хочется видеть отца – вот он, отец. Он принимает отца целиком, не как носителя свойств и качеств. Они хорошо известны ему – кому же еще их знать, как ни сыну? – но к самому отцу, к тайне личности, не имеют словно бы отношения. Добрый, щедрый, самоотверженный – да, конечно, но все это может он сказать о своих друзьях, не о нем.
– Как же так? – говорит он отцу. – У меня есть душа, есть талант – не к одной медицине, ты знаешь, но вот – и к музыке был талант, определенно ведь был, я и теперь люблю музыку больше всего, в наше время это не так часто, и что же? Ездить в бессмысленные путешествия, потому что на главной работе не платят, лежать на красном полу, завидовать людям со строгими лицами и определенностью в жизни? – Он, видно, здорово устал, потому что разжалобился до слез.
А чего он, вообще говоря, плачет? Ну, устал, не тот Портленд, друзей не увидел? – еще увидятся, ночь на полу? – сэкономил сколько-то долларов, да и здесь вполне чисто, а что нет отца – одиннадцать лет прошло, а не привыкнуть никак.
От слез становится легче, он смотрит на себя немножко со стороны и видит комизм положения: взрослый дядька в слезах, красный пол, медицинская сумка под головой, и вскоре опять засыпает. И снится ему теперь уже полноценный сон: они с отцом сидят возле поломавшейся машины, рядом с тем местом, куда надевается колесо, сломалась – как называется эта штука? скажем, ступица или втулка, – ясно, что ничего починить нельзя – ни запчастей нет, ни навыков, – они в свое время часто оказывались в таком положении, – просто сидят на земле, и отец говорит ему: “ Ты мой родной”. Дело не в словах, разумеется, а в содержании, во взгляде отца, который означает, что все идет правильно, как должно идти, и что отцу жалко, что сын его одинок.
Он опять на некоторое время задерживается между сном и явью, рывком встает, умывается в чистейшем сортире, как долго он путешествует – щетина выросла! – ни бритвы, ни щетки нет, скорей – кофе, еще успеть покурить – надо же, совсем забылся он в комнате медитаций, опять проверочка багажа, – мелочь из карманов, ключи, все надо выгрести, – служба безопасности успела смениться, но дело не пострадало – тщательнейший досмотр – не хватало на утренний рейс опоздать. Все, он уже в самолете, рейс по маршруту Портленд – Нью-Йорк. Пассажиров в салоне – не больше пятнадцати – двадцати, и пожилая невыспавшаяся стюардесса им объявляет: “Если вы хоть раз путешествовали самолетом начиная с тысяча девятьсот шестьдесят шестого года, – как раз он родился, – то вам не надо показывать, как пристегнуть ремень”. – Очень милое, артистичное отступление от правил.
Он смотрит в иллюминатор на капельки воды, разбегающиеся от ветра. Встреча с отцом не была, прямо скажем, громадной. Даже не обещание встречи – так, сон, всего лишь психический феномен, а все равно он чувствует себя ребенком, который долго-долго плакал, а потом на него посмотрели взрослые, ласково, так, чтоб он понял, что давно прощен, и слезы высохли, только вокруг глаз еще побаливает, но хочется уже движения, игрушек, еды.
Можно ему еще порцию? – Нет, разве что кто-то откажется. Порции – по числу пассажиров. – Спасибо, не беспокойтесь, он сыт.
Со своей щетиной и двухдневной немытостью он, наверное, подозрителен, а возможно, и запах уже, американцы чувствительны к запахам, – ничего, наплевать, самому незаметно, как не слышен ему его русский акцент – развалился на трех сиденьях, ноги закутал пледом, в наушниках – Мендельсон, фортепианное трио, несовершенная запись, но какая проникновенная игра! Шесть часов передышки перед Нью-Йорком – городом желтого дьявола, кто назвал так Нью-Йорк?
* * *
По прилете им овладевает экономическая распущенность, и он покупает домашним нелепые дорогие подарки, а уже в самолете домой, еще на земле, совершает поступок, которого будет стесняться.
Обстоятельства таковы. Самолет переполнен, он сидит у окна рядом с запасным выходом – дефицитное место, заранее побеспокоился, тут больше простора ногам – и на сиденье рядом с ним плюхается господин средних лет, который, во-первых, совершенно пьян, а во-вторых, весит, вероятно, килограмм сто семьдесят – только среди американцев такие встречаются. Господин истекает потом, горячие бока его свисают далеко по краям сиденья. Понятно, что изменений к лучшему не предвидится, так будет до самой Москвы.
Он вылезает из-под горы жира и, не успев придумать, что скажет, протискивается к стюардессе и сообщает, что сосед его совершенно пьян и что это, с его точки зрения, создает угрозу: в случае бедствия поможет ли нетрезвый человек остальным пассажирам выбраться на крыло или куда там?
– Сэр, – спрашивает толстяка стюардесса, – не угодно ли быть пересаженным? Нет? – Она просит его говорить громче. – Нет? – Ну тогда она вызывает полицию, и господин полетит в Москву в это же время на этом же месте, но завтра.
Надо бы вмешаться: погодите, он ручается… Освободившись из-под туши, он яснее соображает, что натворил, ему тоже приходилось употреблять алкоголь, в меньших, конечно, количествах, но, возможно, его сосед перед полетом волнуется, многие боятся летать. Никто в его сторону и головы не повернул, а толстяк, только услышав слово “полиция”, встает и плетется за стюардессой в конец салона.
Стыдновато. По-американски повел себя. Ладно, что сделано – то сделано, никто не умер.
На место пьяного толстяка садится женщина лет сорока пяти, свеженькая, в веснушках, их руки соприкасаются на подлокотнике, через рубашку он ощущает приятный холод. Вот и славно, он примет снотворное, сейчас им дадут вина – теперь-то уж он заснет и проспит до Москвы. Вина ему, однако, не достается.
– А в случае бедствия вы сумеете оказать пассажирам помощь? – напитки развозит уже знакомая ему стюардесса: не все американцы, стало быть, одобряют стукачество.
Посмотрим, подействует ли таблеточка с соком. Вполне бы подействовала, но – соседка. Допила свою диетическую пепси-колу, болтает льдом в стаканчике и говорит, говорит, говорит.
Она из Нью-Йорка, в Россию летит впервые, ей хочется больше знать о стране, пусть он ее просветит. Он в полусне произносит какие-то несуразности, но соседку не удержать. С России она переключается на Америку, потом на весь мир, наконец – на себя. Разговор в самолете со случайным попутчиком – популярный жанр. Вместо психоанализа, вместо исповеди. Она недавно рассталась с возлюбленным: тот подкупал ее дорогими подарками – последней каплей стал “ягуар”.
– Вам бы понравилось, если б женщина подарила вам “ягуар”?
Надо подумать, надо подумать… Он прикрывает глаза, а она все журчит – об отвратительных привычках бывшего друга, о том, в какие тот водил ее рестораны, какие сигары курил.
О, он, кажется, знает, как положить предел ее красноречию.
– A woman is only a woman, – говорит он: с женщины – что возьмешь? – but a good cigar is a smoke, – а сигара – курение, кайф.
Но соседка спокойно кивает:
– Киплинг.
Ей известны эти стихи, она Принстон заканчивала, creative writing. Так вот, этот Киплинг автомобили дарил, а ребенка ей сделать отказывался. Радикальный метод – стерилизация, распространенный в Америке способ, как избежать детей. Семявыносящие протоки Киплингу перерезали, а теперь и она уже не сможет зачать.
Вот зачем она летит в Россию – девочку удочерить. Россия, Казахстан, Румыния – несколько мест, где можно найти еще белых детей. Он смотрит по-новому на попутчицу.
Она подает ему руку:
– Меня зовут Джин.
Он называет себя и видит, что лицо его новой знакомой немножко меняется. Полуулыбка – не то чтоб загадочная. Скажет – не скажет? Скажет, конечно, куда она денется? Нет, молчит.
– Ну, признавайтесь, кто? – собака? кот?
– Хомяка моего так звали, – признается Джин.
Какая милая! Оба хохочут.
Она рассказывает о процедуре удочерения – будет суд, показывает фотографию девочки, одиннадцать месяцев, в Москве ее ждет адвокат, они вместе поедут в Новосибирск, все предусмотрено – даже русская няня – зачем? – Девочка до сих пор слышала русскую речь, вот зачем.
Кое-что Джин не предусмотрела. Он заполняет для нее таможенные декларации, и тут выясняется, что больше десяти тысяч долларов провозить нельзя. Джин взяла с собой больше, вот так. Что ж, есть два выхода: либо спрятать деньги поглубже, либо часть передать ему. Он дождется ее у стеклянных дверей, багажа у него нет.
– Я вам, разумеется, верю… – произносит она задумчиво.
Следовательно, не верит, но деваться ей некуда. Он берет ее деньги: не бойтесь, Джин. Разговор сам собой прекращается. Обоим надо поспать.
Самолет подлетает к Твери, безоблачно, он пускает ее к окну: посмотрите, какая грусть. Сам он уже не с Джин. Вот он выйдет из самолета, на вопрос таможенников “что везете?” – махнет рукой: “Говно всякое”, – те улыбнутся, как смогут, – наш человек, иди. У стеклянных дверей он и Джин попрощаются – самолетные знакомства не предполагают развития, но обменяются телефонами, адресами. Он сядет в машину и снова подумает про отца. Автомобильные поездки почему-то дают это мимолетное чувство встречи. Выедет в город – агрессивный, людоедский в будни и такой – ничего, почти свой – в выходные, доберется до Манежной площади – когда отец был жив, движение по ней происходило в обе стороны, теперь в одну, – он расскажет отцу и об этом. Он действительно прилетает в Шереметьево, садится за руль, разворачивается, с силой бьется бампером о бетонную тумбу, она расположена как раз на такой высоте, чтоб ее не заметить. Твою мать! Здравствуй, Родина. Все заработанное на безногой старушке – псу под хвост. Он огорчается меньше, чем обычно от материальных потерь, хоть бампер расколот и жижа из-под капота капает на асфальт. Пробует пальцем – зеленая, радиатор. Двигатель греется, эх, не заклинил бы! В центре, на светофоре, глушит машину, закрывает глаза – это не сон уже, почти обморок – и сзади что есть мочи гудят ему, объезжают. Не домой надо ехать – к механику.
Отличный механик и лишнего не берет, с него во всяком случае, и сразу понимает что к чему – институт заканчивал, поэтому. Ну, тут и так ясно. К нему механик снисходителен: интеллигент, дурачок, жизни не знает, и не надо ему ее знать. Сейчас чего-нибудь снимет с чужой машины, а пока что ворчит:
– Какашка французская, – про его “рено”. – Шурик! – орет вдруг. – Шурик!
Здесь работают киргизы, не киргизы – эти, как их? – уйгуры, без регистрации, их тут зовут Шуриками, они, как и сам механик, как все здесь, безвылазно в мастерской.
Вопит какая-то дрянь по радио. Страшная, неправдоподобная грязь. Под ногами, везде – масло, тряпки, инструмент. Разобранные двигатели, снятые двери, подкрылки, крылья: насколько человек совершеннее автомобиля, особенно изнутри!
– Крыс нет? – он боится крыс.
– Нету, – успокаивает его механик, – нет крыс, но скоро появятся. – Кот, который жил тут, на прошлой неделе сдох.
Где бы приткнуться? – неловко стоять у людей над душой – он забивается в дальний угол, устраивается на просиженное автомобильное кресло, механик матерится непрерывно, с изысками, вычурно, перекрикивая радио, так матерятся лишь выходцы из культурного слоя, он надевает наушники – Мендельсон, кусочек второго трио, у Мендельсона их два – и вдруг понимает, что счастлив.
Как остаться в этом состоянии? Он знает: в лучшем случае оно продлится несколько минут и уйдет, и удерживать его бесполезно, да и сама попытка удержать счастье уже означает ее неуспех.
Но оно – длится. Музыка? Может быть, дело в музыке?
Нет, музыка кончилась, а он все еще счастлив.
апрель 2010 г.
Маленький лорд Фаунтлерой
рассказ
– Эрик, что за имя такое “Эрик”? – спрашивает неизвестная медсестра. – Не с любопытством спрашивает – с осуждением.
Он заходит в сестринскую, она не смущена, смотрит прямо, недоброжелательно. Такое имя, не извиняться же. Пусть. Привыкнут, одобрят – и имя, и все.
Здесь он лечит больных по субботам: в реанимации и так, кого пришлют. Эрик у них единственный кардиолог.
* * *
Не город, но и, конечно же, не деревня, что-то промежуточное, средний род – предместье, вот правильное слово. Обитателям дач по ту сторону железной дороги оно является в снах, у всех почти одинаковых, местом для несчастий, бесформенным кошмаром. Даже по хозяйственным делам там не стоит бывать, да и переезд испокон века заслоняют бетонные тумбы, так что – только пешком или на велосипеде. “Ослика заведи”, – советовали остроумно.
Итак, если двигаться из Москвы, то по левую руку от железной дороги располагаются дачи, а по правую – хаос: многоквартирные дома, промышленность, серые бетонные учреждения. Промышленность в последние годы захирела, и, как говорят, к лучшему, если иметь в виду качество воздуха и воды, люди же в домах продолжают жить и, хоть и вяло, – размножаться. А в целом поменьше бы думать про то, что творится за бетонными тумбами, – оно, глядишь, и сниться перестанет.
Вот дачи хорошие тут, классические: участки по полгектара, сосны, песок, не грязно никогда, много неба, один недостаток – отсутствие далей. Поезда не мешают, к поездам привыкли, а вот далей и большой воды, хотя бы реки, не хватает. Участки большие, очень большие, с почти одинаковыми домами – на две семьи, каждой по этажу. Теперь это кажется анахронизмом – где privacy? – но дачи строили в конце двадцатых, для бывших политкаторжан, тогда и мечтать не приходилось о большей отъединенности, да и слова такого не было – privacy.
Бывших политкаторжан нашлось в свое время на восемьдесят с чем-то участков. Дачи с той поры, конечно, по многу раз сменили хозяев. Однажды на дне антресоли он обнаружил справку: в тысяча восемьсот восемьдесят первом году гражданка такая-то – дальняя, непрямая родственница – участвовала в цареубийстве. Справка выдана по месту лечения, печати, подписи, дата – тысяча девятьсот двадцать шестой. Не стал никому показывать справку, пусть полежит.
Вот так – дача, не хуже, чем у многих, даже лучше, и ребенку полезно: хвоя. Как же он очутился на той стороне? Улыбался устало: зачем спрашиваете, я же, мол, врач. Соседку отвезли с сердцебиением, мерцательная аритмия, знаете, что это? Ничего, стукнули током тетеньку, вылечили. А совсем близким людям объясняет: внутренняя потребность.
Странное поведение, что и говорить. Боря, институтский товарищ, нейрохирург, улыбается широко, зубы у него изумительные:
– В любви к народу упражняешься, Швейцер? Или семья надоела? – Было всегда в Эрике что-то неправильное. Лучше б докторскую дописал.
Да нет же, он только по субботам, при чем тут семья? Один на один с больными, как в юности. Боря все пристает, ему можно: набрал для него лекарств у себя в отделении. Боря лысоватый, плотный, мясной: крепкие руки, толстые пальцы, не хватает лишь волосатой груди из разреза пижамы. Они с работают в одной многопрофильной клинике, разные кафедры, разные корпуса, у Бори дача по той же ветке неподалеку, и карьеры складываются похожим образом.
– В кого ты получился такой… – ищет слово, – аристократ? Был ведь, как все, пионером. Другие, что ли, тебе книжки давали, чем нам? – Боря им недоволен: тоже мне, доктор Гааз, “спешите делать добро”.
Какую книжку Эрик сам прочел – первую? Должен помнить.
– “Маленький лорд Фаунтлерой”.
Про что эта книжка, и кто ее автор, Эрик не знает. Надпись на ней была, маминым почерком, тогда еще твердым, красивым, и даже не скажешь, что женским: “Чтоб жизнь тебе не мешала становиться добрее и лучше”, и день его рождения, шесть лет. Учили: быть хорошим. Зачем быть хорошим, не объясняли, и так ясно. А надпись эту и название он помнит: “Маленький лорд Фаунтлерой”.
* * *
Полставки ему предложили, с платных услуг, хозрасчетные. Он и не думал про деньги. Почему нет? Он согласен. Сколько возьмет себе? Как-никак с собственным оборудованием… Оборудование не вполне собственное, из клиники, все маленькое, переносное, в понедельник он его возвращает.
– Половину.
Женщина-замглавврача улыбается, хотя тут не принято. Она ему не удивилась: мало ли зачем москвичу их больница? Наука, то да се, знаем. Деньги никогда не лишние, но пятьдесят процентов – заведомо многовато.
– Женщина к нам приходит, знаете, умерших одевать, подкрашивать, все такое, берет только тридцать.
Надо же, вот кто его конкурент! Теперь, похоже, он обеспечен историями, это вам не Москва. И там, понятное дело, разнообразие: вот у них тысяча двести сотрудников на четыреста коек, так что все, кто лечатся, – или родственники врачей, или активные люди, приезжие, или – за деньги. Истории случаются, конечно, но келейно, камерно, до Эрика доходят редко.
А этой самой женщине он ничего не скажет, все останется между нами, entre nous, понимаете? Впрочем, – широкий жест, не зря, видно, Боря дразнится аристократом, – он готов и бесплатно, и… как угодно.
– Бесплатно? – Вот это зря. Так его надолго не хватит. Она поводит головой влево, вправо. – Каждый труд должен быть вознагражден.
Правда, зря он, само как-то вышло. Не хотел никого обидеть. Да и параллельные деньги, пусть маленькие, пригодятся.
– В рабочем порядке решим, – произносит новая его начальница.
Паспорт, диплом, копия трудовой, ага, ординатура, кандидатская. Все, устроился.
Он идет через двор, осматривается: несколько корпусов, охрана, как у больших. Надо же, уже устал. А потому что жарко, ужасно жарко, и ведь еще только май. На даче не так. Ну да, тут асфальт.
* * *
Медперсонал: все серые, вежливые, движутся тихо, силы берегут.
– Инфаркт. Посмотрите, если желаете.
Что значит “желаете”? Стесняются попросить, думает он, и смотрит. Нет тут никакого инфаркта, все отменить – и домой. Чем не веселье? Все здесь им внове, и кое-что получается, а вот – не весело. И медсестру ему дали – кусок глины, младше него, но кажется старше. Все тут знает, смотрит внимательно, без улыбки, все делает. Зубы у людей плохие, оттого и не улыбаются. Как на картинах старых мастеров, – заключает Эрик, старается всех любить.
Жаркий двор, он сюда вышел побыть один, выглядывает из-за деревьев: приходят и уходят люди, с ошибочными диагнозами, случайными назначениями. Почему не ставить диагнозы правильные? – ставят же они неправильные. Ничего, скоро он все улучшит. Устраивает семинар, но говорит на нем только сам, сотрудники явились, терпят, молчат.
Больных прибывает, и иногда он выбирается по ту сторону тумб и в пятницу вечером, и, когда позовут, в воскресенье. И стало прохладнее, начало июня выдалось холоднее мая.
– Какие-то они беспородные, – жалуется Эрик на коллег и на пациентов.
Чему удивляться? “Участвовала в цареубийстве” – вспоминает он ту бумажку. И все-таки прежде, во времена своей юности встречал он еще на лицах людей породу, не наследственную – приобретенную, книжную, а тут – о какой книжности говорить, когда отсутствует элементарная сообразительность:
– Это трудно, но не невозможно, – объясняет он медсестре. Речь про то, как перевести тяжелого больного в Москву. Сестра растеряна: так возможно все-таки или нет?
Впрочем, надо присмотреться: всюду жизнь, всюду люди должны быть симпатичные и не очень, и не заключена ли нравственная ошибка в самом этом слове “они”?
* * *
В середине июня замглавврача просит его явиться в рабочий день. – Заболел кто-то ценный? – Нет, вызывают в “органы”, для беседы. – Зачем? – Разве можно об этом по телефону? – Начальница его спокойна, и Эрику пугаться нечего.
Один из массивных серых домов, заметных из электрички: здесь эти самые “органы” помещаются. Возле проходной его ожидает старший лейтенант, ему лет тридцать, а может быть, и не тридцать, Эрик уже понял, что возраст он определять не умеет. Вежливый, за руку здоровается, лицо некрасивое, в оспинах. Лейтенанта он рассмотрит потом, а пока что они направляются в бюро пропусков, все движется законным порядком.
Страшновато чуть-чуть, да и зачем эти подробности, когда – для беседы? Можно поговорить, например, и в больнице. Нет, у нас так не принято.
Наконец они проходят в кабинет, который лейтенант делит еще с одним молодым человеком. Тот изготавливает из картона скоросшиватели, такие всюду продаются и стоят недорого, и занимается ими все время, пока лейтенант допрашивает Эрика. В кабинете бедно, даже не бедно, а прямо-таки разруха, нищета, больница и то современнее. На стене карта мира, на подоконнике – газета с окурками, кипятильник, израсходованные пакетики из-под чая.
– Курите? – Лейтенант протягивает пачку.
– Нет, – зачем-то врет Эрик. – Могу я поинтересоваться…
Потом, ему все объяснят, а пока пусть послушает: против себя и ближайших родственников он может не свидетельствовать. Понятно? Тогда распишитесь. Еще минутку внимания: о каких именно родственниках идет речь. Муж – жена, сын – дочь… Список заканчивается неожиданно: дед, бабка. Эрик смеется, немножко заискивающе:
– Прямо написано – “бабка”?
– Да, таков юридический язык, – его собеседник тоже улыбается, ласково.
Все? Нет, теперь он сам прочтет статью про то, какая ответственность предусмотрена за ложные показания. И за отказ от дачи показаний. Значит, он вызван свидетелем?
– Ладно, какой там… – лейтенант машет рукой: поступил сигнал, и они его отрабатывают.
Эрик рассматривает книгу: странно издан уголовный кодекс, с карикатурами. А лейтенанту нравится: расслабляет. Наконец он показывает бумагу, ту самую, которая – сигнал. Имя автора ничего Эрику не говорит, и он его сразу забывает. Чужие люди явились в наш дом – вот общее настроение бумаги, про него, про Эрика, писано. А вывод такой: не позволим! Ничего не позволим: опытов над людьми, трансплантации наших граждан на органы. Поэтому лейтенант и пригласил его: имеет он отношение к трансплантации? Нет? Так и запишем. Лейтенант вздыхает и принимается печатать протокол: медленно-медленно, все старенькое, допотопное.
А что он вообще думает о трансплантации? – Не решение проблемы, конечно, но в отдельных случаях… Некоторым из его больных пересадка сердца сильно удлинила бы жизнь. Да только нет никакой у нас трансплантации. А органов хватает – вон сколько аварий и катастроф. Но тут знаете, какая организация нужна? Заморозить, доставить, быстро врачей собрать. У нас и простых-то вещей нет, а уж трансплантации…
– Эх, лента стерлась вся, – опять вздыхает лейтенант.
Давно Эрик не видел матричных принтеров. Он решается теперь покурить, смотрит в окно: надо же, скоро вечер. Сосед лейтенанта уходит, где-то там, в районе дач, спускается солнце. Наконец и лейтенант доделывает работу и принимается за рассказ об успехах их службы, об огромных технических достижениях, о том, какие они молодцы. Единственная некоррумпированная организация. Вот ведь, кто б мог подумать.
Вроде, можно уходить, сейчас лейтенант подпишет пропуск. И вдруг он просит ответить еще на один медицинский вопрос:
– Скажите, грыжа диафрагмы – это очень опасно? – как он разволновался, даже голос стал выше.
– Нет, что вы! – восклицает Эрик, его отпустило. – Ерунда. Не ложитесь сразу после еды – вот и все.
Оказывается – не всегда ерунда. У лейтенанта ребенок умер от этого, двухлетняя девочка. Операцию сделали – и умерла.
– Где? – теряется Эрик, трудно все время вот так перестраиваться. – Не у нас?
Нет, девочка умерла в Москве, в ведомственной больнице. У нас таких операций, сказали, не делают. Так и есть… А недавно у лейтенанта еще одна дочь родилась, какова вероятность, что – с грыжей?
За последние несколько минут лейтенант очень изменился. Или это свет так падает? А про грыжу он почитает, поспрашивает.
* * *
Вечером в субботу двадцать первого июня на дачу к нему заезжает Боря: футбол посмотреть, после грозы телевизор у него не работает. Эрик равнодушен к футболу.
– Великая игра, – объясняет Боря. – Кульминация всего мужского: удар – гол. Как секс. – Жене и ребенку лучше не слушать. – Только футбол еще лучше, с бабой там – мало ли, облажаешься, а тут полтора часа чистого кайфа. Понятно?
Да понятно, понятно все.
Наши выиграли, и Боря собирается уезжать – очень довольный: не хвост собачий, в четверку сильнейших вышли. Крякает удовлетворенно: хороший тренер у нас, голландец! Он, Боря, всегда говорил: надо брать иностранного специалиста. Жалко, Эрик так ничего и не понял в футболе.
– Будь проще, – советует Боря, – и к тебе потянутся люди.
Хочет ли Эрик, чтобы люди тянулись к нему? Не особенно.
– Аристократ, аристократ, так и есть, дайте ручку поцелую.
– Перестань, – просит Эрик, – не паясничай.
– Слушай, а они тебя любят – там? – Боря показывает в сторону станции.
– Смотря кто, Боря, нет никаких “они”. – Рассказывает немножко про лейтенанта и его дочерей, эх, так он и не почитал про диафрагмальную грыжу. – А любят ли? – Он задумывается. – Если честно: не любят, нет.
– Ну и чего ты цацкаешься с ними? Совесть замучила? Знаменитое чувство вины? – Тут, может быть, Боря и прав: чувство вины, перед всеми – сначала родители, теперь жена, ребенок – присуще Эрику. А уж перед некоторыми больными как виноват! – навсегда.
– А тебя, Боря, – хочется ему спросить, – совесть ни за что не грызет? – Нет, не грызет, конечно: он ей не по зубам.
– Ладно, – Боря хлопает товарища по спине, – все будет кока-кола, живи футболом! – и уезжает, а из-за станции слышится рев: “О-ле, о-ле, о-ле, впе-ред, впе-е-ред…” Там грохот, рев, салюты, сигнализации у машин надрываются, у нас на дачах пока спокойно. “Оле, оле” – да, развивается язык. Пьяная, плавающая, наглая интонация.
Днем в воскресенье, двадцать второго июня, передают: “Скорбь, связанная с годовщиной начала войны, разбавляется нашей общей радостью о вчерашней победе”. И тут же звонок: все понимаем, но нельзя ли срочно – в больницу? На “скорой” оживленно. Здоровенный дядька лет тридцати, еще фельдшер, милиционер, еще человек какой-то со стертой внешностью – в пиджаке, а на кушетке – парень, крепкий такой, качок. Фамилия его – Попров, семнадцать лет. Плохо именно ему, сердце болит. Стоило ли ехать? Эрик смотрит парня, слушает, кардиограмма, то-другое, так и есть – здоровехонек. Нервничает только, дрожит он очень, оттого и помехи на кардиограмме, а так – ничего. Надо писать заключение.
– Фамилия как? Попов?
– Попров, – ревет здоровенный дядька. – Попров Алексей! – Он не знает, кто такой Попров? – Совсем, что ли, отмороженный? А-а-а, нездешний… С дуба рухнул, нездешний?
Милиционер выталкивает дядьку за дверь.
– Кто он ему? – не понимает Эрик. Для отца, вроде, молод. Ну так, дядя. Помощник отца вообще-то, по общим вопросам, ничей он не дядя. – И что натворил задержанный? – равнодушно спрашивает Эрик, как свой, иначе ничего не узнаешь. – Да так, таджика отмудохал бейсбольной битой. Попраздновал. – Бита-то зачем? Откуда вообще тут биты? У вас что тут – бейсбольный клуб?
Ржут все, даже, кажется, Алексей.
– Один? – спрашивает Эрик фельдшера, пока Попрова поднимают, дают одеться.
– Кто с тобой еще был? – орет на Попрова милиционер.
Разве так на ходу допрашивают?
– Касаемо этого, гражданин начальник… Ишь ты, набрался слов.
Попров оскаливает зубы. Он своих не продает. Вот так, принципы. Зубы у него крепкие, белые, еще мощнее, чем у Бори. “Врежут раз – и расколется”, – думает Эрик вдруг. Ладно, он только врач, и чем отвратительнее подопечный, тем сильнее надо стараться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.