Текст книги "Пока мы можем говорить"
Автор книги: Марина Козлова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
– Ну, догадываюсь, – покивал муж, улыбаясь.
– И вот напишу там что-то важное, например: «Андрію, я люблю тебе понад усе»[21]21
Андрей, я люблю тебя больше всего на свете (укр.).
[Закрыть] или что-то в этом роде. Вот, например: «Напомни мне забрать белье от прачки…» Запечатаю этой печатью, нарисую схему, как искать… Давай?
– Так ведь сургуч нужен, – прищурился Андрей. – Где ты сургуч возьмешь?
– На почте, – уверенно сказала Паола. – На почте всегда есть сургуч, и здесь, и у нас в Испании. Сургуч – самая обычная вещь. Он выглядит как такие шершавые коричневые палочки. А потом его надо плавить в специальной железной посудине на огне. Все очень просто.
Паола и в самом деле с увлечением принялась играть в эту странную игру. За копейки покупала в почтовом отделении сургуч, плавила его в кастрюльке, запечатывала письма со смешными глупостями, подсовывала мужу то в портфель, то под подушку. Одно, маленькое, он даже однажды обнаружил под тарелкой с завтраком и от удивления закапал его яичным желтком. В нем было написано: «Андрію, ти – чудернацький равлик»[22]22
Андрей, ты забавная (причудливая) улитка (укр.).
[Закрыть]. Все это его смешило и радовало. К тому же он понимал – «в такий спосіб»[23]23
Таким образом (укр.).
[Закрыть] Пола осваивала обожаемый ею украинский язык. Поэтому Андрей безропотно вместе с манной кашей проглотил «чудернацького равлика», в следующий раз – «пихатого невігласа»[24]24
Надутый, высокомерный неуч (укр.).
[Закрыть], за то что не мог припомнить, кто такой Педро Кальдерон де ла Барка, как ни старался. «У нас в Испании о нем знают даже дети!» – возмущалась Паола. Он вернул ей упрек в виде вопроса о том, чем славен Григорий Сковорода, дернул за нос и поцеловал в ухо.
В июле сорок первого у военкомата за пару минут до построения Паола, белая, как простыня, сунула мужу в карман конвертик с сургучной печатью и сказала:
– Распечатаешь в самой безнадежной ситуации. Только когда другого выхода не будет. Вдруг сработает…
В январе сорок второго, в первую Ржевско-Вяземскую кампанию, Андрей лежал в мелком рве за чахлым холмиком по локоть в крови Мишки Отаманюка; тот даром что находился рядом, но на самом деле был очень, очень далеко – до него было уже не докричаться. Не докричаться было до лежащего справа Артура Григоряна. Не докричаться было до командования, до покойной мамы и до Бога, в которого, впрочем, Андрей как комсомолец верил не очень. Он лежал и смотрел на людей в сером. Они, растянувшись цепью, шли на него фронтом. Он понимал, что это немцы, не понимал лишь, зачем столько на него одного – хватило бы и трети. Понимал он также, что красиво встать в полный рост с последней гранатой в руке он всегда успеет, можно даже сделать пару затяжек. Андрей сунул руку в карман и наткнулся на бумажный квадратик – «…когда другого выхода уже не будет». Сломал печать и увидел слова: «Асгард – Биврёст – Мидгард – Хель». Он невесело усмехнулся, сожалея, что эта немыслимая ахинея – последнее, что он видит в своей жизни. Усмехнулся и произнес шепотом все четыре слова, одно за другим.
Земля качнулась под ним, будто где-то недалеко сдетонировала мина или как если бы он, сидя в лодке, оттолкнулся от берега. Мимо наискосок прошла волна неожиданно свежего теплого воздуха.
«А теперь кричи», – сказал кто-то у него в голове или над ухом. Возможно, он сам себе приказал. Кричи!
И, поднявшись в полный рост, совершенно не думая о том, что его могут убить раньше, чем он прокричит эти слова, Андрей заорал что есть силы:
– Асгард!
Мимо уха просвистела пуля, он качнулся и устоял на ногах.
– Биврёст!
Бедро взорвалось огнем, и он упал на колени.
– Мидгард!
В глазах двоилось, серые тени качались вдали.
– Хель!
Еще одна пуля попала в предплечье.
Как будто они издевались над ним, тянули со спасительной автоматной очередью. А может, хотели взять живым.
Пытаясь удержаться на коленях, не упасть вниз лицом, Андрей вдруг увидел, как между ним и немцами возникло что-то большое, ослепительно серебристое, и взметнулись к небу острые стальные крылья. И еще одна пара крыльев. И еще одна. Земля под ним гудела, и по ней шла мелкая рябь, будто где-то внизу, под слоем почвы, пропускали электрический ток. Теряя сознание, он сделал усилие и взглянул вверх, в небо – над стальным веером крыльев, контуром своим совпадавших с рисунком на сургучной печати, висела самая настоящая радуга, она же Биврёст, она же мост. Дорога жизни, путь между мирами, который, впрочем, простому смертному никогда не суждено пройти.
«Как будто летом над Днепром», – подумал Андрей, проваливаясь в полную, беспросветную темноту.
* * *
Утро приходило из-за гор. За полчаса до рассвета Марта поднималась кормить коричневых поджарых коров. «Не в коня корм, – полусонно думала Марта, – наступит весна, зазеленеют пастбища, так мяса ведь все равно не нагуляют, будут носиться по склонам, как горные козлы».
«Вот-вот наступит весна», – думала Марта, глядя сквозь прутья плетня на огонек в соседнем доме, там, где жила самая старая женщина стана, Михайлина, или просто Мать. Ей-то чего не спится? Могла бы спать хоть до полудня. Нет, проснулась, пишет или читает. Она всегда и в основном делала только это – писала или читала.
Мать была сердитой, немногословной и такой древней, что в детстве Марта верила – Михайлина видела и Христа на Голгофе, и первые крестовые походы, и костры инквизиции. Мать была учителем, тьютором, источником. Каждому ребенку стана нужна грамотная нянька, которая помогает разговориться, которая показывает, как разговаривать, как, и, главное, с кем. С кем можно, а с кем нельзя. С чем позволено, а с чем запрещено. Марта хорошо запомнила, как Михайлина кое-что важное объяснила ей, маленькой.
Марта, забежавшая тогда «только на одну минутку», уже и забыла, зачем забежала, а просто сидела на вычищенной высокой лавке, болтала ногами, ела малину из мисочки. Мать же молча складывала свои цветные платки – уголок к уголку, и вдруг сердито взмахнула красным в сторону угла.
– Кто там? – спросила Марта с набитым ртом.
– Иди сюда, – позвала ее Михайлина. – Тихо, тихо.
В углу шевелилось что-то похожее на комочек серой пыли.
Михайлина произнесла несколько глухих фраз на языке, в котором, казалось, полностью отсутствовали гласные. Слова были шершавыми, царапались и скрипели. Комок пыли вдруг стал горизонтально передвигаться – туда-сюда.
– Молоко ворует, – буркнула Мать. – Мелкий паразит.
– Кто это? – прошептала Марта. – Он живой?
– Ну как живой… Домовой это, – спокойно сказала Мать. – Я уже ему и блюдечко ставлю с засахаренной клюквой – нет, ворует, гаденыш.
– Папа говорит, что домовые и всякая нечисть – из другого мира.
Михайлина пожевала губами, еще раз махнула платком на мелкого паразита, и тот исчез, будто просочился сквозь щели стены.
– Пусть твой папа не выдумывает всякой ерунды. Они, молодые, вечно выдумывают глупости. Всё пытаются объяснить, а самое страшное – всё и всегда пытаются упростить. Ничего нельзя упрощать, девочка, это страшно вредно. Из какого другого?.. Что такое другой мир? Из нашего они мира, они тысячи лет живут в нишах, в пузырях… ну как тебе объяснить? В лакунах. Запомни – в лакунах. Многие старше нас… В том и беда простого человека, что наш мир устроен так сложно, что ни мне, ни тебе не побывать и в сотой части тех краев, которые простираются в нем. Никогда не увидеть его целиком, не взлететь, не понять. Мне вот наша молодежь говорит, твои родители, к примеру: что́ ты, Мать, детям такие вещи рассказываешь? Малы они еще, дескать, ничего не соображают. Так ведь я и им в свое время всё рассказывала, и покойный Яков, и до нас рассказывали… Всё, всё ты понимаешь. И все дети всё понимают, даже самые маленькие. Мы, Марта, такой народ – мы можем очень многое. Нам доверили строить связи, но… Ты меня слушаешь?
– Я слушаю, – заверила серьезная девочка Марта.
– Запомни – никаких разговоров со смертью. Почти со всем сущим в мире можно найти общий язык из того множества языков, которые нам даны Господом нашим. И только со смертью нельзя поговорить. Нельзя – не потому что запрещено, просто это невозможно. И все попытки бесполезны и очень опасны. Ни в коем случае не пытайся. Поняла?
Марта этот момент уяснила, но что такое смерть, она в свои шесть лет понимала не очень. Уход в мир иной любимого мужчины Михайлины, Якова, она не застала. А больше в стане никто не умирал. И так, дожив до шестнадцати лет, ничего не забывая из тех уроков, что им, детям, давали старшие, Марта держала в уме на первом месте это предупреждение Михайлины, но не задумывалась о том, когда и при каких обстоятельствах ей может захотеться или понадобиться поговорить со смертью. Совсем не это занимало ее голову. Родители намекали, что еще пара лет – и ей придется выбирать себе пару. Причем выбирать раз и навсегда. Почему можно только раз и навсегда, никто толком не объяснял, это было что-то вроде поверья или даже суеверия. Никто из арви никогда не бросал свою половину, не предавал, не изменял. Но была пара случаев, о которых хорошо помнила Мать: у мужчины умерла жена, и он не смог жить один, сошелся с женщиной – хорошей, любящей, заботливой. Добром это не кончилось – по нелепой случайности погибли и она, и рожденные в их браке дети. Или вот у женщины погиб муж. Он пытался преодолеть непонятные и опустошительные самовозгорания окрестных лесов, но не совладал с темной сущностью живого огня. Только спустя десятилетия арви справились, нашли нужный язык, и теперь дети, включая Марту, носились по светлому юному подлеску у подножия горы Грахот и никто уже не боялся за них. Похоронив мужа, эта женщина и не думала вновь создавать семью. Но был в стане человек, который давно и внимательно наблюдал за ней, замужней, печально смотрел издалека, как она вместе с сыновьями запускает игрушечную лодку по речке Быстрице, или лечит травами старую кобылу соседа, или стоит у крыльца, сложив руки ковшиком – собирает в них первые капли летнего дождя. Спустя год после несчастья с ее мужем он осмелился подойти к ней, сказать несколько слов сочувствия. То ли на них, то ли на спокойный взгляд его глаз отозвалось ее сердце. И эта история тоже не кончилась добром. Пошла женщина с подругами в лес за ежевикой, с ними увязался один из сыновей, младшенький. А отчим со старшим мальчиком взялся ремонтировать крышу. Ни с того ни с сего покатился с крыши сосновый кругляк, будто не были ничем скреплены эти бревна, и задавило насмерть обоих. Были еще какие-то примеры, более древние.
Марту не то чтобы смущало это «раз и навсегда», просто никто ей не нравился из парней. Вот не нравился, и всё тут.
Впрочем, она могла бы и не выбирать себе пару, по крайней мере сейчас, в юности. Могла бы жить одна, не рожать детей. Это было бы не очень хорошо для поддержания жизни родного стана – большого карпатского поселения арви, – но, в конце концов, кто бы ее принудил жить с нелюбимым мужчиной? Никто. Ник-то…
Марта прыгала с камня на камень – переходила через мелкую горную речушку, у которой и названия до поры до времени не было никакого. Дети стана сами дали ей имя – Золотой ручеек. Золотой, потому что с ранней весны до середины осени, пока снежные тучи не повиснут над горами, в ручейке текло и бурлило самое настоящее расплавленное золото. Так казалось из-за солнца, делавшего здесь свою работу, не теряя ни минуты. Белые грибы, лесная малина и ежевика, трава на пастбищах – все было наполнено изнутри самым настоящим солнечным светом; так, по крайней мере, представлялось Марте. И к тому же… Марта на секунду остановилась на гладком скользком валуне, переступила ногами… и к тому же… Она потеряла мысль. Потому что увидела совсем близко, на берегу, куда так стремилась, возле кустика цикория пару стоптанных кожаных лаптей-ходоков. Они лежали, уткнувшись острыми носами друг в друга, как два длинных диковинных зверька. Чуть дальше, за лаптями, валялся комок серой холстины. Марта присмотрелась – штаны и рубаха, вон штанина торчит, вот рукав, обметанный по обшлагу суровой ниткой. Она подняла глаза и увидела человека. Человек стоял к ней спиной, из одежды на нем была только соломенная шляпа. По его спине и ногам плыли, сливаясь и снова разделяясь, продолговатые солнечные блики, делая его похожим на пятнистого олененка. Не отрывая от него взгляда, Марта занесла босую ногу над следующим валуном, оступилась и свалилась в ручей. Человек обернулся, испугался, схватил свою одежду и, не отводя от Марты глаз, прикрыл причинное место. Он был молодой, черноволосый и синеглазый, что выдавало в нем истинного гуцула. Это сочетание синевы радужной оболочки и черных волос – основные признаки гуцульской расы, о чем не раз Марта слышала от взрослых.
Она выползла на берег, отвернулась от столбом стоявшего парня, села на теплую траву и стала отжимать волосы. Когда оглянулась снова, гуцул уже оделся и теперь смущенно вертел шляпу в руках. Его волосы черными кольцами спускались по загорелой шее к вороту рубахи. Его темные губы тихонько двигались, будто он что-то говорил про себя или собирался сказать. У Марты что-то зашевелилось в районе груди. Что-то новое, незнакомое, как будто за пазуху насквозь мокрого платья залезло маленькое существо, например птенец, и теперь тепло и сонно ворочается там. «Кроме нас, здесь нет ни одной живой души, – вдруг подумала Марта. – Мы как первые люди на земле». Не чувствуя ног, почти не дыша и совершенно не отдавая себе отчета в том, что она делает, Марта подошла вплотную к парню и провела ладонью по его груди. Точнее, ее ладонь касалась его груди и совсем не интересовалась мыслями своей хозяйки по этому поводу. И правильно не интересовалась – мыслей у Марты не было никаких. Ею руководил проснувшийся вдруг и заполнивший ее от макушки до пяток чистый природный инстинкт, который никак не затрагивал голову, но заставлял колотиться сердце. Соломенная шляпа упала на траву и покатилась прочь, как желтое колесо, пока они, путаясь в руках и одежде, опускались друг перед другом на колени. И вот уже мальчик целует Марту и прерывается только для того, чтобы дать ей стянуть через голову тяжелое мокрое платье, а она с первобытным восторгом обеими руками трогает его penis (такое слово она видела в атласе и других не знает), и живот, и снова penis – «Ого, – думает Марта, – ничего себе», и снова не думает, обхватывая обеими ногами его ноги, скользя по траве, задыхаясь, чувствуя, как разливается в животе густой теплый поток.
До вечера Марта и не думала вспоминать, как ее зовут и откуда она пришла. И только когда потянуло холодным ветром с вершины Грахота и пошел мелкий сумеречный дождик, она с сожалением натянула на себя жесткое высохшее платье, как и в самом начале, провела ладонью по груди мальчика и пошла домой, слегка покачиваясь от усталости. Они ни о чем не договаривались, но утром встретились на том же берегу – каждый из них прошел не меньше четырех-пяти километров. Марта – от стана вниз, он – в гору, с полонины, из своего гуцульского села.
Тридцать дней слились для них в один бесконечный июльский полдень. Тридцать дней ни одна живая душа не знала о том, что происходит среди юных смерек[25]25
Смерека – карпатское хвойное дерево.
[Закрыть] недалеко от берега безымянной речушки, на поляне, где рясно[26]26
Густо (укр.)
[Закрыть] растут голубые сокирки, панский мак, канупер, колокольчики и душистая горькая полынь.
Весь тот месяц красавица Галя, дочь мольфарки[27]27
Мольфары и мольфарки – карпатские маги, колдуны, знахари.
[Закрыть], сильно маялась животом и носа не казала на двор. Мать выхаживала ее отварами и заговорами, ну, на то она и мольфарка. Уж так переживала за донечку, что на время прекратила принимать других больных, ничего не слышала и не видела, лишь бы Галя поднялась.
– Поднимайся, доню! – Мать, разгоряченная после возни в хлеву, расчесывала ей на ночь густые темные волосы и снова заплетала их в толстую косу. – Поднимайся, да сыграем свадьбу. Нравится тебе Юрка? Получишь ты своего Юрку.
Галя дулась, сопела, в сомнении ковыряла пухлую нижнюю губу.
– Не смотрит он на меня, мамо. Я уже и так, и так – не смотрит. Я сохну, мамо, болею из-за него. Не смотрит.
– А на кого смотрит?
– Ни на кого. Он сам по себе.
– Ничего, доню. Поверь маме – осенью сватов пришлет. Ты только одужуй[28]28
Выздоравливай (укр.).
[Закрыть] и ни о чем не думай.
Только через месяц Галя вышла из гражды[29]29
Гражда – гуцульский дом
[Закрыть] во двор, долго моргала, привыкая к яркому солнцу, гладила и чесала за ухом пса Михая. Подумала немного и решила выйти со двора, пока мамки нет, подняться на холм и посмотреть вокруг, заодно, может, и Юрку своего увидит. С того холма хорошо виден их двор, сколько раз она наблюдала, как Юрка выносит на крыльцо свою неходячую бабку, усаживает на лавку, накрывает ей ноги лижником[30]30
Лижник – гуцульское овечье одеяло.
[Закрыть] и отправляется по грибы по ягоды. «Будет он мой, – твердо решила Галя. – Раз мамка сказала, значит, так тому и быть. Будет любить меня, – Галя сладко зажмурилась и обеими руками погладила высокую грудь, – будет лежать со мной каждую ночь…»
С холма она увидела старуху, неподвижно сидящую на крыльце Юркиной гражды, и больше ни одной живой души. За день Галя еще несколько раз поднималась на холм и только к вечеру заметила Юрку, да так разволновалась, что чуть не побежала ему навстречу. Он шел не торопясь, без корзины и улыбался во весь рот.
На следующее утро Галя смотрела, как он удаляется в глубь лощины и скрывается за деревьями, к вечеру со смутной тревогой наблюдала его возвращение – без грибов и без ягод.
На третий день Галя обула новые постолы и пошла за ним следом. Юрка шел не оглядываясь, беспечно размахивая длинными руками и что-то напевая. Галя, впрочем, кралась осторожно, перебегала от куста к кусту, от смереке к смереке, стараясь не выдать себя ничем, не наступить, не дай бог, на сухую ветку. Так ей было интересно увидеть, куда это он уходит поутру на весь день и почему возвращается с пустыми руками.
И она увидела.
Галя была девушкой незайманой[31]31
Девственной (укр.).
[Закрыть], и хотя в последнее время мысли ей приходили в голову самые разные, такое, конечно, она видела впервые. Скрываясь за толстым сосновым стволом, она так мяла край киптаря[32]32
Киптарь – гуцульский жилет с традиционным орнаментом и меховой опушкой.
[Закрыть] в замешательстве, что даже не заметила, как оторвала в сердцах меховую опушку.
– Боже, – шептала Галя, вытаращенными глазами глядя на то, что происходило на тенистой галявине, – боже, какой стыд, боже, что они делают, мамочка, это же Юрка, он ее… боже, он ее гладит, он ее целует, боже, а это что он делает?!
Схватившись обеими руками за живот, Галя со всех ног побежала в село, не разбирая дороги. Несколько раз ее вырвало, кишки пекло огнем. Не помня себя, она влетела в дом и на глазах у перепуганной матери бросилась на пол, заколотила кулаками по половику.
Мольфарка утешала ее, потом заговаривала, прикладывала мольфу[33]33
Мольфа – заговоренный предмет, магическое орудие мольфара.
[Закрыть] к груди и солнечному сплетению Гали, в конце концов напоила ее отваром мяты и валерианы и дополнительно занавесила окно своим тяжелым старым тулупом, чтобы в комнату не проникал солнечный свет. Галя спала, вздрагивая всем телом, как жеребенок, перебирала ногами – значит, куда-то бежала во сне.
– Ну ладно, – сказала мольфарка, вытирая дочке лоб застиранной ситцевой тряпочкой. – Ты мне ответишь. Вы все мне ответите.
* * *
Соля сидела рядом с бабой Тасей на лавочке в захламленном дворе старого двухэтажного дома и сухими глазами смотрела прямо перед собой, на куст шиповника. Третий день она ходила по домам, расспрашивала о пропавших детях, пытаясь что-то понять для себя, уловить какую-нибудь закономерность. Бывало, прогоняли, в гневе или с холодным равнодушием закрывали перед носом дверь, но не все. Вот баба Тася со своей болью – сразу видно, что давно ждала кого-то, кому можно рассказать и даже повиниться.
– Что он видел хорошего, Володька-то? Всегда у всех на последнем месте. В школе никому не интересен – троечник. Дома его нужды – в конце списка, если денег хватит. Обычно не хватало. Как это называется – «по остаточному принципу». Куртенка старая, но еще можно перебегать зиму. Ботинки зимние одни-единственные у него, и те промокают, но не вырос пока из них, и слава богу, на батарее можно подсушить. Так сушили, сушили, а дешевый кожзам возьми да пересохни. И потрескались ботинки вконец, прямо лопнули. А у него выступление в драмкружке, ни с того ни с сего позвали его в школьный драмкружок в массовке играть какого-то солдатика. Гордился, готовился. Выданную ему гимнастерку на плече штопал, ну это уже когда мать ему трижды отказала – мол, потом, отстань, вечером глаза уже не видят ни черта. Завтра да завтра. И к бутылке. А я ему помочь никак не могла – смотрите, какие руки. Артрит, смотрите, пальцы под сорок пять градусов. Едва ложку держу, да… Так он пристроился в уголке у своей настольной лампы желтенькой и кое-как зашивал…
Так вот, о чем я, лопнули его ботинки, и один, и другой. Во-первых, некрасиво, в глаза бросается. Во-вторых, снег начал таять, на улице сухого места нет. Володька ни свет ни заря пристроился у окна, смотрит во двор. На столе перед ним завтрак – как я поставила, так и стоит, – чай нетронутый и пирожок. А мальчик к восьмому классу длинный вымахал, тоненький только. Смотрю, спину горбатит и кулаки сжимает. Плачет. И тут я сообразила, что ж раньше-то не сообразила, дура старая! Я к деду Кузьменко в соседний дом, говорю, дед, ты все равно на улицу не выходишь, а у тебя кирзачи есть, точно на Володьку нашего, а я тебе за них пятнадцать гривен и бутылку. Уболтала деда. Вот, говорю, Володька, держи сапоги к твоей гимнастерке – армейские, всё как положено, самым красивым солдатиком в своем спектакле будешь. Он повернулся ко мне – щеки мокрые, глаза красные, натер, видать. Спасибо тебе, баба Тася, говорит, я не забуду. Так и сказал – «не забуду».
Мама его… Нет, вы не подумайте, это не потому, что я свекровь, но, понимаете, мать его, Люба, – нервная, раздражительная. Если не с похмелья, так в переживаниях, чтобы к вечеру без бутылки не остаться. А ведь воспитательница в детском саду. На работе изо всех сил крепится, скрывает, так ведь видно все. На роже, извините, все написано. И город маленький, вы же знаете, как здесь у нас. Однажды Володькины одноклассники на улице ее подкараулили пьяную – от подружки шла. Окружили и давай дразнить, словами всякими обзывать. Она пытается из круга вырваться, а они гогочут, ее не выпускают. И она описалась. Прямо перед ними. Понимаете? Вот веселья-то им было. Нет, Володьку не затюкали, у нас все взрослые пьют. Практически все. Дети чего только здесь не видят. Короче, сказали ему: твоя маманя такая же, как и все. Вижу, горько ему. А сын мой, отец Володькин, – что он может? Шахтер на инвалидности, в забое породой привалило, три дня под землей помощи ждал. Стопу ампутировали. Целыми днями лежит, газеты читает, радио слушает. Не пьет хоть, так это потому, что у него аллергия на алкоголь, опухает сразу и задыхается. Типа бронхоспазм. Такое везенье эта аллергия, такое счастье, словами не передать…
Володька все говорил: не пей, мама, ну, пожалуйста, не пей. Во всем помочь пытался и нарывался только. Посуду моет, например, и вилку уронит. Она коршуном на него – какой он неумеха, не то, что другие, все у него из рук валится. Пол возьмется помыть – она в крик, что тряпку отжимать не умеет как следует или воду с пола собрал абы как. Любая его неловкость, неумелость раздражали ее страшно, крику на весь дом, а то и толкнет побольнее в спину. Идиот, говорит, скотина, говорит, ненавижу. Он только сжимался и молчал весь день. Потом придет к нему Люба, давай подлизываться, тормошить его, обнимать-целовать, прощения просить. Володька морщится – перегаром кислым от нее разит за версту, вчерашней водкой да сегодняшним пивом. А она снова как заведется: чё морду воротишь от матери родной, идиота кусок!
Куда бежать? Куда, скажите, ему было деваться? Четырнадцатилетний ребенок – кому он нужен, кроме родителей? Ни копейки за душой, на работу не возьмут, так ведь и не умеет пока ничего толком. А при всем при том растет, тянется, его кормить надо. Когда-то признался мне: я, говорит, баба Тася, всегда голодный. Да господи, говорю, вроде же не хуже других живем. Ну конечно. Растущий организм. Его не только кормить, его когда и пожалеть надо. Я теперь думаю – что же я-то? Только и надо было, что жалеть его, разговаривать с ним и лишний раз вкуснятину какую подсунуть, так что́ теперь… Я же историй сколько знаю, и войну помню, и послевоенные годы, как на заводе работала, потом на комсомольской стройке в Мариуполе. Мне было чего ему рассказать…
Ребенка подкосить – много ума не надо. Бросишь слово злое, заденешь в сердцах как-то пообиднее – ты сам уже и забыл через минуту, а он руки опустил, и все ему не мило. Почему мы думаем, что им, детишкам, всё – божья роса? Какие же мы страшные, страшные люди, и ведь жизнь прожили, а ничего не чувствуем, жмемся, гневаемся, доброго слова ребенку жалеем…
«Я блинчиков нажарю, будем с тобой чай пить с блинчиками, – вспомнила Соля свои слова. – Приходи не позже шести». Дочь помахала ей обеими ладошками, Соля закрыла за ней дверь, пришла на кухню и наблюдала с тихой улыбкой и безо всякого нехорошего предчувствия, как худенькая Лиза в легкой серой ветровке перебежала через двор и скрылась за стеной соседней пятиэтажки.
Приходи не позже шести…
– Да вам любой что-то такое расскажет, – сказала баба Тася на прощанье.
И Соля убедилась. Те, кто хотел поговорить, рассказывали ей одну и ту же историю, где от перемены мест слагаемых общая картина не менялась ничуть. Она выслушивала тоскливые саги о пьянстве, поножовщине, убийствах на почве бытовых кухонных конфликтов, о запуганных бессловесных женщинах и отцах, которые прочно сидят на героине и, не приходя в сознание, обыденно насилуют собственных несовершеннолетних дочерей. Подпольные аборты, умершие голодной смертью одинокие старики и несколько трагически безуспешных попыток жителей городка продать собственную почку. Их почки не годились для трансплантации, их психика не справлялась с той лютой мерзостью, которую они сами вокруг себя и порождали, и шансы вырваться из этой тюрьмы, в которую они превратили свою жизнь, были равны нулю.
Вызволенный из милицейских застенков, мрачный как туча, Кид-Кун пришел к ней в четвертом часу. Соля как раз паковала вещи, готовилась к переезду. Мицке и Данте подробностей она не сообщала, сказала им: поменялась с доплатой. И всё тут. Что да почему – не их детского ума дело. Но ей на жизненном пути на беду встретились, разумеется, умные дети, самые умные в этом городе. Им уже сорока на хвосте принесла, что поменялась она на однушку да с капитаном милиции. Выстроить логическую взаимосвязь для них не составило никакого труда.
Хмурый Кид-Кун долго мялся, молча, сопя заложенным носом, выпил две чашки пустого чая, от хлеба с маслом отказался. Соля присела рядом и погладила его по русой нестриженой голове.
– Тетя Соля, – сказал Кид-Кун, – понимаете… У меня ничего нет, чтобы вам возместить… Точнее, у меня в заначке есть триста гривен, ну, на фестиваль поехать хотел, но этого мало, чтобы…
– Ты что? – удивилась Соля. – Зачем мне твои триста гривен?
– Короче, вы святая, да? – Он поднял голову и поморгал. – Вот так взяли и ради чужого пацана одному козлу вонючему отдали все, что у вас есть?
– А что у меня есть? Вот эта хибара? – Соля обвела взглядом гостиную. – У меня была только моя Лиза. А вы догадались, значит. Шерлоки Холмсы вы мои. Сопоставили факты.
– Вот что. – Кид Кун вскочил и зачем-то вытянул руки по швам. – Я хочу сказать… Тетя Соля, у меня куча сил. Я уеду отсюда в Киев или в Донецк, сделаю свой бизнес, нормальный, не бойтесь. Честный бизнес сделаю. Я вам дом куплю на Черном море. Чтобы море видно из окна… Обещаю.
– Да ты выучись для начала. – Маленькая Соля смотрела на него снизу вверх. – Высшее образование получи. Какой такой бизнес…
– Нет, я… – Кид-Кун вдруг замолчал, поднял глаза и стал смотреть куда-то поверх ее головы. На что-то, что находилось за ее спиной.
– Мама, – долетело от двери. – Ты меня видишь?
* * *
Алехандра ждала его, как обычно, к ужину. Уже не бегала к окну – с большим животом бегать она не могла, – а подходила медленно, вразвалочку, смотрела во двор, в ту сторону, откуда он всегда появлялся. Старалась дышать помедленнее и говорила себе: все в порядке, еще пять минут, и он придет. Но все было не в порядке, совсем не в порядке! Часы на стене показывали половину десятого, его рабочий телефон молчал, и все лампочки в доме горели тускло, как будто упало напряжение в электросети. Но электричество здесь было ни при чем. Это ее растущая тревога изменяла мир вокруг, заставляла Алехандру хрустеть пальцами, с силой тереть виски, маленькими глоточками пить воду с лимоном и ходить из угла в угол, шепча: «Возвращайся, ну возвращайся, Пресвятая Дева Мария, пусть он вернется, веди его ко мне, охраняй его в пути…»
Он позвонил в дверь в тот момент, когда Алехандра в очередной раз держала в дрожащей руке стакан с водой. Она разжала пальцы, стакан упал и разбился вдребезги, она пошла к двери по хрустящим осколкам, которые ощутимо впивались в веревочные подошвы ее разношенных домашних туфель.
– Что? – спросил он, увидев ее лицо, сделал широкий шаг и взял ее за плечи. – Что? Говори!
Она смотрела на него снизу вверх и молчала, потому что никаких слов у нее не было. Она забыла все слова. Она и не слышала его почти, видела только, что его губы шевелятся. Она онемела и оглохла и только вдыхала запах его рубахи – смесь оттенков табака «Голден Вирджиния», теплой кожи и горьковатой туалетной воды. Лампочки в люстре горели так, будто в каждой было по двести ватт. Когда-то Мария рассказывала о своей матери, о двоюродной бабушке Алехандры. О том, как через много лет после развода она встретила одного человека. Чем уж так поразил этот человек ее душу, окружающим было невдомек. Мужчина как мужчина, спокойный, вежливый, может быть, излишне мягкий. Такую мягкость одни принимают за безвольную мягкотелость, а другие – за мудрую уступчивость, которая является не чем иным, как проявлением скрытой силы. Но так, чтобы что-то в нем такое уж особенное было… А все потому, что они не могли видеть его ее глазами. Никогда раньше ей не приходило в голову заходить в церковь чуть ли не ежедневно, чтобы молиться о его здоровье. Ради чужого мужика-то! – с чувством подчеркивала Мария. Не сват, не брат, не венчаны и даже в мэрии не регистрировались. Но она так любила его, что разучилась говорить. Ни с ним не могла говорить, ни о нем, ни о чем другом. «Душевное потрясение, – сказал доктор, живший по соседству. – Сродни болезни. Она очарована. Заговорит, когда разочаруется. Путь он ее обидит как-нибудь, что ли… Поговорите с ним. Ради пользы дела». Но он не мог ее обидеть, никогда. Она молчала, а он гладил ее лицо и смотрел в ее глаза. Окружающим они действительно казались умалишенными, коими, по сути, и являлись. Заговорила она, только когда у тринадцатилетней Марии случилось опасное заражение крови – вот тогда проснулся у женщины материнский инстинкт, заслонив собой все прочие виды инстинктов. Алехандра из этого длинного рассказа запомнила главное: сила чувства может и убить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.