Текст книги "Пока мы можем говорить"
Автор книги: Марина Козлова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
В поезде долговязый тринадцатилетний Андрей в задумчивости перекатывал по вагонному столику тяжелую металлическую штуковину. Паола некоторое время рассеянно наблюдала за этим, но, когда сосед по купе, тучный одышливый чиновник из торгпредства сказал раздраженно: «Да прекрати греметь своей железякой!», извинилась, торопливо отобрала печать и спрятала ее в чемодан.
* * *
«Что за командировка у него вдруг ни с того ни с сего случилась, что за командировка?» Эта мысль заставляла Марию ворочаться в кровати без сна, хотя шел третий час ночи. Вот и Алехандра уже погасила свой ночник и мирно уснула в спальне напротив. Она доверчивая, эта дурочка Алехандра: раз муж сказал – командировка, значит, так оно и есть.
– Он же журналист, Мария, – Алехандра гладила ее по руке, другой рукой придерживая свой безразмерный живот. – У него случаются срочные командировки, важные встречи, неотложные дела. Все будет хорошо.
Да-да, срочные, понятно, но не настолько же, чтобы после ужина, коротко ответив на какой-то телефонный звонок, он вдруг сказал: «Не волнуйтесь, но мне надо срочно уехать. Вернусь через два дня». Хотя еще час назад жарил мясо, что-то напевал и время от времени целовал и щекотал за ухом смеющуюся Алехандру. И никуда не собирался…
Что такое? Мария села в постели и прислушалась. Это за окном что-то? Иногда такой пронзительный стон услышишь, что сердце в пятки уходят, а это всего-навсего коты. Весна, что поделаешь… Да нет, не за окном. Это Алехандра стонет! – догадалась Мария. Матерь Божья, только не… Ей же не меньше трех недель до родов. Что? Что?
Алехандра сидела на края кровати, свесив ноги, и темными расширенными глазами смотрела на мокрый подол своей ночной сорочки, на бурое пятно на простыне. Из нее извергались воды, по животу шла рябь, и хруст тазовых костей был таким, что его слышала даже Мария. Алехандра рожала – вот прямо сейчас, здесь, в третьем часу ночи, в своем мадридском доме. Рожала так стремительно, что Мария поняла: ей сейчас придется выбирать – принимать роды или бежать к телефону.
– Ничего… – сказала она, перекрестилась, взяла Алехандру за ноги и основательно усадила на кровати, подложив подушки под спину. Включила весь свет, вытащила из шкафа чистые простыни. После чего, сказав Алехандре: «Если хочешь кричать – кричи», отправилась на кухню за водой. Проходя мимо телефона, протянула было руку, чтобы позвонить в больницу, пробормотала: «Ничего», – и взгромоздила на плиту пятилитровую чугунную кастрюлю, полную до краев. Ну не умница ли она – набрала воду с вечера, когда услышала от женщин в бакалее, что выше по бульвару прорвало водопровод.
От пронзительного крика Алехандры зазвенели бокалы в буфете. Мария бросилась в спальню с мокрыми руками, на бегу закатывая рукава и повторяя про себя: «Ничего, ничего…» Впервые ли ей роды принимать? Не впервые. Хотя – двойня… Ну, ничего, ничего…
Алехандра слышала, конечно, и даже неоднократно, что роды – это очень больно. Но почему никто ей не сказал, что настолько больно? Это не боль даже, это какая-то нечеловеческая средневековая пытка, ее разрывает на части, она, наверное, сейчас умрет. «Так детей не рожают, – проносилось в ее сознании, – мы что-то напутали, надо по-другому, это какая-то ошибка…» Сквозь мутную пелену вязких, разъедающих глаза слез, в просвете между своими коленями она видела голову Марии, отдаленно, как через толстое одеяло, чувствовала ее руки и вдруг вспомнила, что надо дышать. Надо дышать! А то дети не родятся.
– Да-да, дыши! – будто услышав ее мысли, потребовала Мария. – Дыши, моя дорогая. Давай! Я сейчас…
Голова Марии, словно поплавок, исчезала куда-то и снова появлялась над большим колышущимся животом, вода лилась в таз, Алехандра дышала изо всех сил и чувствовала, как в глазах ее загорались и тут же гасли яркие звезды летних мадридских ночей – это лопались капилляры в глазных яблоках.
– Ну, давай, Пресвятая Богородица Дева, помогай нам, – хрипло сказала Мария и быстро перекрестилась, испачкав свой лоб кровью роженицы.
И одна за другой, неожиданно плавно, будто смазанные оливковым маслом, две девочки появились на свет.
* * *
Повод для того, чтобы срываться из дому после ужина, у Андреса был – с недавних пор к нему с надеждой взывала провинция Гвадалахара, которая, как косточка в вишневой мякоти, пряталась в самой сердцевине Испании. Там коротал одинокие дни его студенческий друг Дамиан. Двадцать лет назад он попал в тяжелую автокатастрофу на горном серпантине в Пиренеях, еле живой выбрался из горящей машины, перенес ампутацию обеих ног. После этого вернулся на родину, передвигался в инвалидной коляске, жил среди книг и рукописей. Работал по контракту с небольшим барселонским издательством, переводил на испанский всяческую литературу, в основном научную, какие-то реферативные сборники, справочники и мануалы. Пару лет назад Андрес нашел его и навестил, на двоих они распили пару бутылок вина, и Дамиан сокрушался, что жизнь проходит мимо, по сути – уже прошла, что они старые, а он так и вовсе жалкий инвалид. Андрес поневоле чувствовал вину за то, что он – в прошлом главный раздолбай и прогульщик филологического факультета Мадридского университета – не может в ответ искренне пожаловаться на жизнь. У него интересная работа, хорошие контракты, он объездил полмира, а два самых горьких для него события с годами утратили свою остроту. Сначала случилась смерть мамы и спустя несколько лет – гибель жены Габриелы в Альпах, куда она, страстная горнолыжница, отправилась в гордом одиночестве после пустяковой, с точки зрения Андреса, семейной размолвки. Врач-реаниматолог испанской гуманитарной миссии, она целой и невредимой возвращалась из Сальвадора, и из Эквадора, и из забытого Богом Бенина, но в тихом респектабельном Сестриере ее, сразу после кофе с круассанами, подло, как убийца в кустах, поджидал неисправный подъемник. Что-то случилось с проклятым шарико-подшипником или с крепежными винтами, и кабинка с тремя смелыми лыжницами сорвалась с самой высокой точки пролета. Андрес после часто вспоминал подробности их последнего разговора и не мог отделаться от мысли, что с Габриелой их не иначе как бес попутал, ведь они до того случая не ссорились никогда. «У тебя есть другая жизнь, – сказала тогда Габи, собираясь в офис своей героической миссии, медленно обматывая шею синим клетчатым шарфом. – Другая, которую ты скрываешь от меня». Да отшутись ты, посмейся. Пожми плечами, подойди и поцелуй любимую в чистый высокий лоб. Так нет же, он вдруг сказал: «Да, есть». Почему он так сказал?
А в остальном ни в чем он не мог составить достойную компанию желчному страдающему Дамиану и уже в середине разговора с ним стал тяготиться и посматривать на часы. «Конечно, – поморщился друг, – конечно. У тебя дела, эфиры, женщины, а у меня – бездна ненужного мне свободного времени…»
Во всем Дамиан был прав, за исключением женщин. Никаких женщин у Андреса тогда не было. Он был уверен, что и не будет. Но спустя четыре года после этого разговора Андрес зашел в нотариальную контору, в одну из многих в Мадриде. Ему понадобилась нотариально заверенная копия свидетельства о смерти матери, сеньоры Паолы Висенте, для того чтобы наконец заняться наследством и вступить во владение старым фамильным домом в Кадакесе. Почти двадцать лет он тянул с оформлением наследства, но когда наконец осознал, что ему почему-то уже не тридцать, а целых пятьдесят, решил потратить немного времени и довести дело до конца. Он мог бы зайти в другую нотариальную контору. Но почему-то выбрал именно эту. Которая, как раковина жемчужину, скрывала теплую сияющую Алехандру.
Месяц назад Дамиан объявился снова. Он позвонил Андресу на работу и попросил приехать. Говорил странно, сдавленным шепотом, и в ответ на закономерную просьбу Андреса рассказать в двух словах, в чем дело, торопливо сказал: «Не могу».
– Помнишь, мы на третьем курсе ездили к моей бабке в деревню? – взволнованно говорил Дамиан, разъезжая на коляске туда-сюда, по диагонали своей захламленной гостиной. – Помнишь?
– Смутно… – сознался Андрес.
– А моя бабка была деревенской ведьмой. Ты в курсе, что деревенские ведьмы имеют нюх на всякую нечисть? И знаешь что?
– Так-так, – поощрительно кивнул Андрес, устраиваясь в кресле.
– И она тогда вывела меня во двор и на ухо прошептала, что ты – не человек.
Андрес тоскливо посмотрел в окно. За окном начинался настоящий ураган.
– А кто? – хмуро поинтересовался он и по рукоять вогнал штопор в бутылочное горло.
– Она сказала мне: я таких встречала на своем веку. Вот что она мне сказала. Видела, говорит, таких когда-то. Они умеют разговаривать с непонятным, со страшным. С другими мирами, например, со всевозможными лазутчиками оттуда. Да-да! С монстрами… – Тут Дамиан резко остановился, запрокинул голову и захохотал, хрустя пальцами.
– Чего ж ты меня раньше не разоблачил? – Андрес вытащил пробку и сделал глоток прямо из бутылки.
– Так я думал – бред все это. Старческий маразм. А теперь думаю – а вдруг ты и в самом деле умеешь?
– В самом деле умею, – кивнул Андрес. – Твоя бабка была права. Нечисть с нечистью всегда найдет о чем поговорить. У нас, у нечисти, масса тем для конструктивной коммуникации.
– Да ты не обижайся, нечисть – это я так, для красного словца. Не знал, как выразиться. Так ты и в самом деле умеешь, да?
– Выпей. – Андрес, вздохнув, протянул ему бутылку. – Был по делам в Риохе, так что, считай, прямо с винзавода. Специально вез. И рассказывай, что тут у тебя стряслось.
– Я живу один, – начал Дамиан. – Нет, ну как один? Приходит Тереза, соседка и любовница покойного брата, которая еще аборт от него делала, ну ты помнишь, я рассказывал.
Андрес ни черта не помнил, но поощрительно покивал, очень раcсчитывая, что в данном случае пространный Дамиан сократит интермедию и быстро перейдет к сути дела.
– Ты чего киваешь с таким лицом? – подозрительно поинтересовался обидчивый Дамиан. – Торопишься? Так и скажи… Ну ладно, ладно. В общем, много лет подряд ко мне приходит Тереза, убирается, готовит. За деньги, конечно. Она и на почту ходит, работу мою в Барселону отправляет. А тут Тереза моя заболела и попала в больницу. Позвонила мне оттуда, говорит – долго ей лежать, что-то серьезное с желудком у нее. Бедный, говорит, Дамиан, и позаботиться-то о тебе некому. Я прослезился в этот момент, Андрес, честное слово. Понимаешь, от того, что она меня жалеет. Бедный, говорит. Так моя мама говорила. Сижу иногда ночами без сна и говорю себе: «Бедный, бедный Дамиан». Прости… А на следующее утро в дверь – звонок. Подкатил, открываю – женщина стоит. В синем платье с белым воротничком, такая… как учительница. Показывает мне какую-то пластиковую карточку, говорит: я из социальной службы, мол. Из отдела по оказанию помощи инвалидам. Меня прислали, буду вам помогать. Где у вас можно руки помыть? Я обалдел, говорю: а зовут-то вас как? Рамона, говорит. Так где у вас ванная? В тот день она и на рынок сходила, и полы везде вымыла. Приготовила мне рагу овощное с фасолью, аккуратно полотеничком накрыла. И так через день. Приходит, убирается, стирает в стиральной машине. Выглядит лет на сорок – сорок пять, темноволосая, строгая. Говорит мало. Руки мужские, ногти стрижет коротко. Ну, домработница типичная. Я ей деньги предлагаю, а она говорит – не надо, в конце месяца я выставлю вам счет. Не волнуйтесь, наши услуги вам будут вполне по карману – мы же государственная организация. Через пару дней я опомнился, думаю – надо в эту самую социальную службу позвонить, поблагодарить людей. Нашел в справочнике, звоню, а мне говорят: нет, мы вам никого не присылали. Если хотите соцработника – надо сначала заявление написать. Приходит Рамона, я ей говорю – вот, дескать, так, мол, и так, недоразумение какое-то. А она вынимает одно за другим яйца из упаковки, аккуратно выкладывает их в холодильник и говорит: нет никакого недоразумения. Вы же в городскую, наверное, службу звонили. А я из социального управления провинции Гвадалахара. Это другая организация. Вы мне не верите? – строго так спрашивает. И тут, Андрес, я понял, что я ее боюсь. Не знаю почему, не могу объяснить. И боялся ее с первого дня, как она появилась, только не отдавал себе в этом отчета. А она: если не верите, вот, возьмите телефон. Позвоните, там подтвердят. Я звонил, звонил, занято. Рамона на следующий день: ну как, говорит, дозвонились, Дамиан? Да, говорю ей, все в порядке. Почему я так сказал?
На днях такое дело: звонок в дверь. Рамона мне говорит: если вас не затруднит, откройте сами, у меня молоко кипит. Открываю, там почтальон. Рукопись из издательства прислали заказной бандеролью. Просит расписаться в бланке доставки, а там такие мелкие клеточки, не разобрать. Я ему: пройдемте на кухню, молодой человек, там у меня очки. Думаю, может чаю ему предложить – такой любезный юноша, племянник моего школьного товарища. Городок маленький, мы здесь все друг друга знаем… От чая он отказался. Ладно, еду на коляске своей к двери – провожать его. Парень и говорит: мол, так и так, знаю, что помощница ваша тетя Тереза захворала. Тяжело небось самому управляться? Я удивился – Рамону в моей маленькой кухне не заметить было невозможно, она и вдоль плиты ходила, и ящик открывала, где сахар стоит. Кстати, я отметил, что она почтальону кивнула, а он не поздоровался, вроде как и вправду не заметил. Понимаешь? Он не видел ее. Он не видел ее, Андрес! Что это означает?
Андрес достал из рюкзака очередную бутылку и принялся ввинчивать штопор в пробку.
– Ты почему молчишь? – тревожно спросил Дамиан. – Что это означает?
– Она сегодня придет? – ответил Андрес вопросом на вопрос.
Дамиан напряженно кивнул.
Через час раздался звонок в дверь, и Андрес занял наблюдательную позицию в дальнем углу прихожей. Все, что он увидел, – это рябь в дверном проеме. Серую рябь, едва заметную. И подумал: «Дьявол тебя побери».
– Добрый день, Рамона, – сказал Дамиан, и Андреасу показалось, что даже напряженный нестриженый затылок друга вопрошал: «Видишь? Видишь?!»
Рябь приближалась, и природа ее была Андресу не ясна. Точнее, ясна, но не вполне. Нужно было проверить.
– Izalukazi, – тихо сказал Андрес, используя в качестве наиболее нейтрального эвфемизма зулусское значение слова «старуха». Из всех возможных сакральных обращений это было наименее адресным, наиболее безопасным, так в бантуистской сказочной традиции можно обратиться сразу к целой группе сущностей.
Волна горячего воздуха чуть не сбила его с ног.
– Be-se-si-hamb-ile, – услышал он в ответ.
«Она уже пришла только что и теперь [находится] здесь».
«Она». Да. «Она» никогда не скажет о себе «я».
«Молчи. С этого момента молчи, как дохлая рыба. Как полуразложившаяся дохлая рыба. Помни – никаких разговоров со смертью».
– Андрес, это Рамона, – выдавил из себя вконец дезориентированный Дамиан.
Андрес превратился в изваяние возле стены. Если Рамона, предположим, решит поселиться здесь, его с успехом можно будет использовать в качестве стойки для зонтиков и тростей. Так думал Андрес, пытаясь натужной иронией заполнить расширяющуюся внутри черную пустоту.
– Да ты что? – спустя полчаса Дамиан закрыл дверь за гостьей и вытер рукавом вспотевший лоб. – Ты чего окаменел? Ты ее видел?
– Нет, – севшим голосом сказал Андрес. – Я не видел никакой Рамоны. Никого, кто был бы похож на твое описание. Но я видел кое-что другое. Скажи, что ты совершил? Ты что-то сделал когда-то. Что-то… нечеловеческое.
– Да ты что?! – закричал Дамиан. – Зачем ты меня пугаешь?
«Нет, – Андрес крепко сжал губы, чтобы его мысли ненароком не превратились в слова, – нет, не морочь мне голову, Дамиан. Так продуманно, цинично, жестоко, так обыденно и по-деловому «она» приходит далеко не ко всем».
* * *
– Вот скажите, вы читаете мои книги, а зачем? – Старый человек подошел к женщине, сидевшей с кружевной салфеткой на коленях, и склонился над ней. – Зачем? Что вы там находите для себя?
Женщина смущенно улыбнулась.
– Понимаете, – сказала она, привычно теребя край салфетки, – вот я, положим, люблю вязать. Из простых белых ниток хлопчатобумажных. Не только такие маленькие салфеточки. Я и скатерть могу связать или покрывало, к примеру.
– Так…
– И вы любите вязать. Вяжете и вяжете, только из слов. Сначала не понимаешь, к чему эта линия или изгиб, а спустя какое-то время видишь – узор. Цветок там или целая композиция.
– Поразительно, – удивился человек. – Ни один критик обо мне такого не писал. Спасибо вам на добром слове.
Женщина смешалась еще больше, порозовела и прикрыла рукой смущенную улыбку.
– Ваша мама растила вас одна, – проговорила она после минутной паузы. – Вы, должно быть, очень любили ее?
– До тринадцати лет мама растила меня в одиночку, – сказал человек, открывая кисет с табаком «Голден Вирджиния», привычно скручивая тонкую папиросу, – а по приезде в Испанию мы оказались в Кадакесе, в просторном доме, в окружении шумной родни – трех тетушек и четырех бабушек. Причем я в какой-то момент оставил попытки установить, кто кому кем приходится и в какой степени родства с моей мамой состоит. К примеру бабка Исабель. Это была ее то ли двоюродная, то ли троюродная бабка. Да не суть важно. Родственники хотели объединиться в послевоенное время, держаться друг за друга. Меня, мрачного подростка, женщины пытались залюбить до смерти. Наперегонки баловали вкусненьким, перешивали на машинке для меня, стремительно растущего, штаны и рубахи. Тетя Анхела даже сшила мне демисезонное пальто, но я, к ее огорчению невероятному, не хотел носить его в школе, стеснялся. Мне оно казалось старомодным. А вот доставшийся в наследство от отца двубортный черный плащ классического покроя с клетчатой шерстяной подстежкой носил с огромным удовольствием. Фасон у плаща был из разряда вечных. Я поднимал воротник и казался себе Шерлоком Холмсом. Любил ли я свою маму? Ну конечно. Но в детстве я мечтал, чтобы она была веселой, хоть иногда, а она была всегда печальной.
Человек закурил и подошел к окну.
* * *
Четырнадцатилетний Андрес остановился когда-то у входа в гостиную, за высокой двустворчатой дверью, прислушиваясь к приглушенному диалогу мамы и бабушки Исабель. Понимая, что говорят о нем, но говорят что-то не очень понятное, он затаился за пыльной тяжелой портьерой и даже перестал дышать.
– Но он говорил? – допытывалась бабушка Исабель. – Говорил?
– Да, но… – неуверенно отвечала мать.
– Что значит «но»?! Почему ты не помогла ему разговориться? Это же был сензитивный возраст, когда турит активный и от него можно строить генезис, развивать, наращивать. А ты этого не сделала. Какая ты мать после этого?
– Ты не понимаешь! – надрывным шепотом заговорила вдруг всегда спокойная мама Паола. – Это же советская Россия! Репрессии! Я – жена врага народа, он – сын врага народа! Из-за этого турита я его от людей скрывала, пока само собой не прошло. Потому что все, что выбивалось из общего ряда, любая странность, решительно все вызывало самое пристальное внимание окружающих. На тебя мог донести сосед, сотрудница…
Четырнадцатилетний Андрес нахмурился в своем убежище, прислушиваясь. Что за турит такой, из-за которого мама его от людей прятала? Это слово он слышал впервые. Наверное, болезнь такая, рассудил Андрес. Болел же он коклюшем в детстве. Наверное, туритом этим самым болел тоже….
– Как же ты одна с ребенком таким маленьким управлялась? – вздыхала Исабель сочувственно, моментально сменив гнев на милость.
– Так Софья Исааковна помогала, соседка наша по квартире. Всегда, с самого его рождения. А когда Киев освободили и я на работу вышла, она с Андрийкой целыми днями возилась. – Мама так и называла его Андрийкой на украинский манер, всегда, до самой своей смерти. – Ты себе не представляешь, какая это добрая женщина. Во время оккупации за ней, за еврейкой, приходили из комендатуры, а я прятала ее у себя под кроватью за грудой тряпья. «Нет ее, – говорила, – скончалась на той неделе от туберкулеза. Лично на кладбище отвозила». И сама кашляю сильно, и годовалый Андрийко вдруг как зашелся кашлем в своей кроватке – как будто понял, что маме нужно подыграть. Они развернулись и ушли. А то лежала бы наша бабушка Софья в Бабьем Яру. А так дожила до девяноста и мирно умерла в своей постели. Когда я ее похоронила, поняла, что всё, надо ехать. А тут и торгпредство испанское в Москве открылось, и культ личности осудили, разрешили испанцам уезжать на родину помаленьку. Так что ты, Исабель, меня не упрекай. Понимаю, что я не права, но есть обстоятельства…
– Ну ладно, детка, не кори себя, – примирительно сказала бабушка Исабель и погладила маленькую маму по гладко причесанным волосам. – Не кори себя, Паола. В конце концов, еще не поздно…
– А знаешь, – Паола подняла голову и посмотрела снизу вверх на высокую строгую бабушку Исабель, – я ведь дала своему Андрею ключ, когда провожала его на войну. Печать-то он и раньше видел, мы с ним играли в письма и все такое. Я не говорила ему, зачем на самом деле нужна печать, делала вид, что сама не знаю. Боялась, что он посчитает меня сумасшедшей. Но, провожая на фронт, дала ему ключ, там, возле военкомата. И знаешь, почему? Я как-то решила учить его испанскому. Показывала предметы, называла их. А он сказал: нет, не надо, ты со мной просто говори. Говори со мной весь день. И… – Тут мама почему-то осеклась, смутилась и стала смотреть в пол. – И всю ночь. Наутро он знал язык. Просто вот знал, и всё. Понимаешь? И я подумала – а вдруг он арви, из тех, которые оказались вне традиции?
– Из потерявшихся? – подняла брови Исабель. – Ну, не исключено. Никто ведь не знает, сколько нас на самом деле. И некоторые ничего не знают о себе, не осознают себя. Рождаются и умирают в неведении. Дикие арви, неокультуренные, немые. Но бывает, что у человека просто выдающаяся способность к языкам. И ничего другого.
– Да-да… – покивала мама, соглашаясь.
«Арви» – это было второе неизвестное Андресу слово. Он еще немного потоптался за портьерой, понял, что расчихается сейчас от пыли, и убежал на море. И уже не слышал, как бабушка Исабель сказала маме:
– Мы не знаем, что случилось со всеми нами когда-то, какой катаклизм разбросал нас по миру, но наш образ жизни и основное ремесло как-то сохранились, не прервались в нашей семье. Это не значит, что мы одни такие. Думаю, в настоящее время живут и практикуют совершенно независимо друг от друга и прочие династические группы, такие независимые родоплеменные ветви… Поэтому мы не уникальны. За исключением одного момента, о котором ты хорошо знаешь. Нам достался ключ.
* * *
Саша дошивала желтый сарафан. Ей не давались фестоны в виде кленовых листьев, а без них она решительно не представляла себе подола. Ей не нравилось качество бокового шва, казались неровными петли для шнуровки, вообще выходил у нее не сарафан, а черт-те что и сбоку бантик. Впервые шитье не доставляло ей никакого удовольствия. Борис уехал вчера, сорвался прямо во время послеобеденного чая, с непонятным лицом погладил по плечу сначала ее (Саша в задумчивости прикоснулась к своему левому плечу), а после Ирину, сел в свой лендкрузер и скрылся из виду.
– Поехал к жене, – коротко пояснил Георгий, с которым Борис в последнее время общался больше, чем с сестрами. – Что-то там срочное.
«Конечно, чего ему со мной общаться, – напряженно думала Саша, распарывая маникюрными ножницами неудачный шов. – О чем со мной общаться? Никаких общих тем у нас нет, как женщина я его не интересую совершенно, а… черт!» – конечно, она укололась.
Сунув палец в рот, Саша отодвинула штору и посмотрела на озеро.
– Жди меня, – сказала она ему мрачно. – Я приду к тебе сегодня. Приду и утоплюсь.
– У тебя невроз, Шура, – раздалось от двери. – Невроз по имени Борис.
Это Ирина подкралась и теперь говорит ей гадости. Как всегда. Дает же Бог другим хороших сестер – нежных, любящих, все понимающих. Не то что эта змея.
– Иди ты к черту. – Саша обернулась и храбро взглянула прямо в ее бесстрастные, безупречно накрашенные серые глаза.
– Сашка! – вдруг сказала Ирина вполне человеческим голосом. – Да ты плачешь, Сашка! Я никогда не видела… я впервые… не плачь!
Ирина схватила сестру в охапку и прижала ее голову к своей груди. Никого еще в своей жизни она не жалела и не утешала, поэтому объятия были неумелыми, и у Саши даже что-то хрустнуло в шее. Но она притихла и терпела это неудобство. Впервые родная сестра просто так взяла и обняла ее.
А когда Ирина вышла, Саша рухнула поперек кровати и разревелась уже по-настоящему. Так горько и громко, что именно теперь и не услышала того, что мечтала услышать со вчерашнего вечера, напряженно прислушиваясь, сбегая время от времени на первый этаж, – как подъезжает Борис и входит в дом. Она не услышала и того, о чем и не мечтала, – как он поднимается по лестнице, подходит к ее двери и еле слышно барабанит пальцами по ней.
– Саша, – тихо говорит Борис. – Саша, открой.
Не дождавшись ответа, он открывает дверь, обнаруживает отчаянно рыдающую Сашу, переворачивает ее на спину и смотрит в ее красные, зареванные глаза. Саша пугается, часто моргает, поверхностно дышит, всхлипывая, и все никак не может сделать глубокий вдох. Борис усаживает ее и пристраивается рядом, подпирая плечом, поскольку не уверен, что она, если ее не придержать, не вернется немедленно в исходное свое горизонтальное положение. Немного подумав, Борис обнимает ее за плечи и ладонью вытирает мокрые розовые щеки.
– Хватит, – говорит он ей, – в мире и так слишком много слез. Ты же сама мне об этом говорила. Или не ты, а кто-то… А, да, Кдани мне говорила. Но я согласен. В мире до хрена слез. Так что хоть ты не реви.
Она спускается за ним по лестнице, но не чувствует ног. Он держит ее за руку, и руки она тоже не чувствует – ни своей, ни его. Он останавливается у входной двери и разворачивает Сашу к себе всем корпусом – так можно развернуть манекен. Она ничего не чувствует даже тогда, когда он прижимается губами к ее виску. Какие у него губы, черт побери? Ей так хотелось это узнать, помнится. Теплые? Нежные? Мягкие? Черт его знает.
В машине она сидит, сцепив руки в замок, прижимая их к дрожащим коленям. Они выезжают за город, на харьковскую трассу. Киев остается далеко за спиной. Сырой, ветреный, холодный полдень. В такое время хорошо писать какой-нибудь философский трактат, растопив предварительно камин, поставив перед собой чашку дымящегося кофе с молоком и корицей. Так думает Саша. Теперь ей хочется немедленно вернуться и плотно засесть за философский трактат. Потому что это понятное и безопасное занятие. Но она едет на переднем пассажирском сиденье в машине Бориса, она время от времени косится на его руки на кожаной обшивке руля и все понимает. И ничего не может сделать. И очень, очень боится.
Он тормозит, плавно съезжает с трассы и глушит мотор.
– Не бойся, – говорит он ей и прикасается прохладными кончиками пальцев к ее дрожащим губам. – Ну не бойся.
Саша с трудом расцепляет руки и тут же сцепляет их снова.
– Поцелуй меня, – просит Борис. – Потихоньку. Как получится. Пожалуйста.
Саша закрывает глаза и вслепую находит своими онемевшими губами его губы. Он ничего не делает, не перехватывает инициативу, вообще не шевелится. Просто ждет.
«Откуда, о Господи, взялось это викторианское создание, эта отличница с Бестужевских курсов, бесплотное существо из тонких миров, эльфийская принцесса?» – с раздражением, с недоумением, с возбуждением, которое движется волной по его позвоночнику сверху вниз, думает Борис, ощущая на губах ее стерильный младенческий поцелуй.
Она еще не знает, что мотель, к которому они свернут через полчаса, по странному совпадению будет называться «У озера». В ресторанчик они придут спустя сутки, с трудом переставляя ноги и держась друг за друга, как раненые бойцы. Борис, не обращая внимания на переглядывающихся официанток, будет кормить ее с ложки золотистым куриным бульоном, поить теплым молоком и шептать: «Сашенька», прикусывая губами теплую мочку уха. Он очень надеется, что она навсегда забудет свой вчерашний панический страх перед ним, ужас перед разобранной постелью, стыд, панику, судорогу икроножной мышцы, благодаря которой они, к счастью, и вырулили, наконец. Борис, положив ее ногу к себе на колени, растирал худенькую девичью икру, дул на нее, соскальзывая пальцами в теплую подколенную впадину, и что-то щелкнуло, переключилось у Саши внутри. Еще пару минут назад она холодела и цепенела от его невесомых осторожных прикосновений и вдруг развернулась к нему всем телом, раскрылась, как ракушка мидии, обнаружив нежность и влажный блеск перламутровой изнанки.
Она ничего не спрашивала, он ничего не говорил. Они почти не разговаривали, точнее, пользовались человеческой речью, конечно, но, как почти всегда бывает в подобных случаях, когда голова отключается за ненадобностью, речь эта была весьма условной. Та часть мозга, что отвечает за воспоминания, в частности – за неприятные воспоминания, находилась в состоянии стойкого анабиоза, и Бориса такое положение в данный момент устраивало, как никогда. Суточной давности картина временно ушла за границы сознания. В кабинете Анны главврач Евгений Петрович Торжевский с недоуменно поднятыми бровями, сама Анна, которая то и дело трет пальцами бледный лоб, и Варя. Варя, его жена, долго смотрит на него неожиданно холодными зелеными глазами и говорит: «Да, я знаю этого человека, но уходить с ним отказываюсь… Да, муж, ну и что? Вызовите мне, пожалуйста, такси».
– Я отвезу тебя, – говорит Евгений Петрович. Он стоит за спиной Вари и, глядя на Бориса, поднимает плечи и разводит руками. – Никаких такси. Скажи куда, я отвезу… Хорошо, к маме.
– Мы отвезем, – говорит Анна Борису. – Не волнуйтесь.
Главврач галантным жестом увлекает Варю в коридор «пошептаться», оттуда слышны его низкий интимный голос и неожиданно звонкий, давно забытый Варин смех. В это время Анна говорит Борису:
– Она здорова. Вот вам крест святой. Но эмоциональная память определенного периода в ней как бы стерта. Отсутствует. И о вас, и о вашей совместной жизни, и о погибшем мальчике. То есть она помнит все это так, как помнят справочную информацию. Отстраненно, формально. Вот так как-то…
– Но ведь шизофрения… – не понимает Борис. – Вы же сами мне говорили, что излечить полностью… Как это у вас получилось?
– Вырезалась при монтаже, – нехотя говорит Анна, заправляя за ухо выбившуюся прядь. – Мы тут, в общем, ни при чем. Была временная потеря сознания, скажем так, потом Варя как бы проснулась. И все то, что было с ней последние четыре-пять лет, ушло в область сновидений.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.