Текст книги "Рудник. Сибирские хроники"
Автор книги: Мария Бушуева
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Глава вторая
В кандалах. 1864 год
В 1906 году в Сибирь уже можно было ехать поездом: за пять лет до этого завершилось строительство Китайско-Восточной железной дороги и началось железнодорожное движение по Транссибирской магистрали: поезда начали ходить от Санкт-Петербурга до Порт-Артура и Владивостока, а в октябре 1905 года была пущена и Кругобайкальская дорога.
Поэтому Андрей Краус и Эльза поедут поездом.
Долгая дорога не сблизит их, а отдалит: она будет маяться скукой, ругать длинный путь и глупого Андрея, на станциях ломано и манерно кричать на старух, торгующих пирожками. В этом изменчивом мире, через несколько лет запишет он в дневнике, есть и странное постоянство: то же солнце на небесах, те же долгие томительные пространства Зауралья, те же вечные старушки на станциях…
Он будет смотреть в окно и думать. И полюбит дорогу на всю жизнь. Будет молчать. Только однажды, не выдержав жалоб Эльзы, скажет:
– Замолчи, наконец, Эльза! Мой отец проделал этот путь не на поезде, а на подводах и пешком – в кандалах!
* * *
До появления железной дороги и простое путешествие по Сибири, даже со своими подушками, теплыми вещами и возможностью останавливаться в трактирах для обеда и в дорожных гостиницах, дабы отдохнуть, было крайне тяжелым: вот что писал Антон Павлович Чехов о дороге в Иркутск:
«Приехал я в Иркутск вчера ночью и очень рад, что приехал, так как замучился в дороге и соскучился по родным и знакомым, которым давно уже не писал. Ну-с, о чем же интересном написать Вам? Начну с того, что дорога необыкновенно длинна. От Тюмени до Иркутска я сделал на лошадях более трех тысяч верст. От Тюмени до Томска воевал с холодом и с разливами рек; холода были ужасные, на Вознесенье стоял мороз и шел снег, так что полушубок и валенки пришлось снять только в Томске в гостинице. Что же касается разливов, то это казнь египетская. Реки выступали из берегов и на десятки верст заливали луга, а с ними и дороги; то и дело приходилось менять экипаж на лодку, лодки же не давались даром – каждая обходилась пуда крови, так как нужно было по целым суткам сидеть на берегу под дождем и холодным ветром и ждать, ждать… От Томска до Красноярска отчаянная война с невылазною грязью. Боже мой, даже вспоминать жутко! Сколько раз приходилось починять свою повозку, шагать пешком, ругаться, вылезать из повозки, опять влезать и т. д.; случалось, что от станции до станции ехал я 6—10 часов, а на починку повозки требовалось 10–15 часов каждый раз. От Красноярска до Иркутска страшнейшая жара и пыль. Ко всему этому прибавьте голодуху, пыль в носу, слипающиеся от бессонницы глаза, вечный страх, что у повозки (она у меня собственная) сломается что-нибудь, и скуку… Но тем не менее все-таки я доволен и благодарю бога, что он дал мне силу и возможность пуститься в это путешествие…» (А.П. Чехов – Н.А. Лейкину. 5 июня 1890 г. Иркутск).
А если та же бесконечная дорога, тысячи километров, в кандалах по этапам?
Лишенный за бытность в шайке мятежников, как значилось в приговоре, всего правосостояния по конфирмации командующего войсками Киевского военного округа и сосланный в Нерчинские рудники на каторжные работы, Краус сначала содержался в киевской тюрьме, потом в каземате Санкт-Петербурга, дальше Москва, Колымажный двор – и в Сибирь. По рекам переправляли не на пароходах, а на баржах, где спали политические вместе с уголовниками под палубой, за Уралом снова начинали стучать подводы, были грубые конвоиры, были злые окрики и даже рукоприкладство, два поляка, уже явно не в себе, кинулись на жестокого конвоира, пытаясь отнять у него оружие – оба были убиты охраной…
Но Краусу попался симпатичный веснушчатый парнишка-конвоир из крестьян, Тимофей Локтев, отдававший, когда никто не видел, своему ровеснику-арестанту часть своей еды. Иногда, если уже все спали, они беседовали. Краус, выросший на Волыни, владел, кроме немецкого и французского, украинским и русским. Родным языком он всю жизнь считал польский.
– Чего ж вы против царя-то пошли? – начинал рассуждать Тимофей Локтев, недоумевающе улыбаясь. – Царь ведь не нами поставлен, а самим Господом. У нас вот в деревне старик живет, Чубатый его зовут, он нам про Индию рассказывал, и вот что говорил: там, в Индии, как еще только человек народился – уже на своем месте: ежели на свет явился во дворце, значит, так его Бог отблагодарил за хорошие, добрые дела в его жизни, что была у его раньше, ибо, Чубатый учил, помрет человек и снова родится, душа его бессмертна, значит, новое тело отыщет. А коли был человек дурен да зол, других притеснял, вот и его в другой-то его жизни будут тоже притеснять. Потому Чубатый учил, терпи. Что получи, то и заслужил. А ты, выходит, терпеть не стал, на царя пошел…
– Царь-то не наш…
– А вот что я думаю: нет у нас на всей земле правды и христьянской любви, пока существуют эти двое – «наш» да «ненаш». От их все беды… Вот мой хлеб – он ведь тебе тоже «ненаш», а я даю и говорю – бери, и ты ешь, не отворачиваешься, и хлебушек становится «наш», а ты мне как родной брат. Так и мир…
– Но ведь не войдешь ты в царский дворец и не скажешь, что он общий, то есть, как ты выражаешься, «наш»?
– А ты погоди, и во дворец войду!
– Так ты революционер, Тимофей Локтев! И твой Чубатый тоже.
– Старик он…
* * *
В Перми долго держали в тюрьме, безобразно кормили, но голод был столь силен, что Викентий поймал себя на полном исчезновении своей обычной брезгливости; потом снова затряслась дорога, обессилевшие лежали на телегах, а он, хромая, часто шел пешком, прикованный к подводе цепями. Но в Тобольске попал в лазарет: внезапно началась горячка, старый фельдшер обнаружил воспаление почек – арестантский халат плохо защищал от сквозных свищущих ветров. Лазарет был тюремный, в маленькой душной комнате на привинченных к полу железных кроватях стонали больные: на свободные положили пана Кравчинского, свалившегося от пневмонии и мучающегося кашлем Янека Романовского, а рядом с Викентием оказался травмировавший о телегу спину длинноносый австрийский подданный Курт фон Ваген, – схваченный в Варшаве.
– Агнешка! Агнешка! Агнешка! – в бреду повторял Кравчинский, иногда садясь на постели и бессмысленно оглядывая комнату. – Агнешка! Ты где?
Краус впадал в полузабытье: ноги отдельно от него все шли, и шли, и шли. Но в больных грезах стал меняться пейзаж, исчез хмурый Тобол, шумевший невдалеке, растворилась петербургская тюрьма, колокола Москвы поплыли, растеклись, а кресты, точно птицы, стали вспархивать и улетать, и лишь один, золотисто улыбающийся, сел на ладонь Викентию, и какое-то девичье лицо, с маленьким круглым подбородком и светлой короной волос надо лбом, тут же возникло… и сразу ярко вспыхнуло лицо Оленьки, Ольгуни, киевской подруги, первой любви.
– Викентий, милый, – уговаривала она, – зачем ты с ними? Зачем кровь, зачем бунт? Ты ведь наш, волынский… Я против, против! Моя бабушка – русская, меня назвали в честь нее. И мы все славяне, понимаешь? И твоя мама польской крови! И все, что вы затеяли, дурно и кончится дурно! Отец приехал из Львова: поляки буквально истязают бедных крестьян-русинов! Я знаю, ты в этом не замешан, ты веришь в торжество правды и чести… Но вас всех арестуют! И отправят далеко-далеко! Мы с тобой никогда не видимся!
– Ты Кассандра… Кассандра…
Приговор: шесть лет кандальных работ на Нерчинской каторге.
Тобольск исчезал, куда-то проваливался навсегда лазарет, шестилетнего Викентия снова везли из Галиции на Волынь, кудрявилась листва, вышивали свои узоры ласточки, старый отец гладил его по влажной челке.
Курт фон Ваген наклонялся к Викентию, трогал лоб.
* * *
Николай Леонардович фон Краус – потомок старинного немецкого рода, месяц назад срочно продал свое обветшалое имение бывшему своему крепостному и управляющему: только что кончился период военной диктатуры в Галиции, ставшей реакцией власти на революционные события 1948 года, – и Николай Леонардович потерял освобожденных законом крепостных и землю, ставшую собственностью крестьян.
– Впрочем, все это громко звучит, Викентий, – говорил он в дороге с сыном, а на самом-то деле – с самим собой. – Крепостных-то было у нас всего трое: няня твоя Ирма, муж ее Богдан, на котором все наше скудное хозяйство и держалось, да дочь их, что кухарила… Теперь наш с тобой клочок земли им перешел. И вот что поразило меня, сын, Богдан ведь, казалось, был предан мне сердечно, а ныне так огрызается и глядит, точно всегда ненавидел… Хорошо Катаржина не дожила. Больно видеть, как был ты обманут в своих лучших чувствах…
Несколько лет назад его жена, мать Викентия, умерла, оставив единственного наследника – трехлетнего сына. И сейчас Краус срочно отвозил ребенка к его бабушке и дедушке по материнской линии, панам Лисовским на Волынь.
– Но и дед твой обнищал, только остался один гонор, мол, мы герба Любич. А родственник, богач Лисовский, знаться с бедной родней считает ниже своего достоинства. Живут дед с бабушкой твоей в своей маленькой деревеньке, большую усадьбу их два года назад купил лесоторговец Абрам Лифшиц – деньги с продажи и проживают, жаль было дома, его так любила Катаржина, детство ее прошло в усадьбе. Чудесное место, недалеко Припять… Но не было у стариков другого выхода. Ты же единственный у них внук. Денег теперь хватит на твое образование… О, Matka Boska!
* * *
Ваген писал стихи. И, когда старому фельдшеру удалось победить: горячка от Крауса отступила, – прочитал по-русски:
Но веру я не потерял, друзья!
Раскаянья в душе не сыщет злой судья,
И с Польшей, как с невестой разлученный,
На каторгу в Сибири обреченный,
От праведной борьбы не отрекаюсь я!
Курт изучал русскую историю и литературу, был страстным поклонником Пушкина, которого считал жертвой русского царизма, а сам царизм – тормозом не только для польского, но и для русского прогресса. Будучи старше Викентия на десять лет, он успел пожить в Петербурге, прикоснуться к его литературной жизни, но, по его словам, только сейчас, ступая по русской земле в кандалах, понял т а й н у России.
– Понимаете, Краус, – полушепотом говорил он, – тайна России в ее дорогах, не в самих, конечно, каковы они, эти дороги, наши избитые о камни ноги уже знают, а в слиянности с дорогой русской души.
– Я помню у малоросса Гоголя: «Какой русский не любит быстрой езды», – улыбнулся Краус.
– Не в быстрой езде дело, а в том, что душа настоящего русского не привязана к дому, как у поляка или немца, особенно немца, она как бы всегда в дороге, всегда за пределами своей усадьбы или крестьянской избы, именно в этом их, русских, непобедимость.
– Какие-то, Курт, унылые, серые избы у них… Нет сравнения с Волынью!
– Э, не видели вы мужичьих дворцов на их вольном русском Севере! Там и церкви есть удивительные. Поэмы в дереве…
– Не совсем улавливаю вашу логику?
– Русские легко расстаются с материальным, с собственностью. Понимаете? И, выйдя, за ворота – не страдают о покинутой удобной постели, о своем сундуке, – впереди долгая дорога, – и русская душа поет, ощутив простор и влечение к неизведанному.
– Отчего же они так яростно сражаются за свой дом? Гнали французов даже крестьяне с вилами!
– Да, мужик русский защищал свою избу, из оконца которой видна уходящая вдаль проселочная дорога… И, когда он из избы вышел, чтобы отогнать француза, вдохнул воздух простора, воздух воли, победить его уже не было никакой возможности: ибо врага гонят с их земли не люди, а сами дороги – люди только получают силу от каких-то таинственных непобедимых духов российских дорог.
– Вы поэт и романтик, Курт.
Оба тихо рассмеялись – это был смех зародившейся дружбы. Во тьме души забрезжил свет, и уже не так пугало Викентия, что до Иркутска еще более трех тысяч верст. Даже то, что с Куртом можно было говорить то на польском, то на немецком, согревало душу.
А Кравчинский умер.
Начались морозы. Тело промерзало до костей. Кандалы обледенели.
Умер в пути и старый поляк Тадеуш Кокушко, был он не шляхтич, а простой солдат.
И веснушчатого конвоира уже не было, он ушел с другой партией арестантов.
Глава третья
Нерчинский округ. 1865 год
Краус Викентий Николаевич
Веры Католической
Свойств не имеет
Росту 2 ар. 6 вер.
В о л о с ы:
на голове русые
бровях русые
усах русые
Глаза серые
Нос
Рот обыкновенные
Зубы все
Подбородок круглый
Лицо чистое
Лоб обыкновенный
Особыя приметы: левая нога ниже колена была сломана.
Распределен приказом 20 ноября 1864 года, в Иркутск прибыл 27 января 1865 года, отправлен для работ в Нерчинские заводы 25 марта1865 года.
* * *
Нерчинский округ тянулся от хребта Яблоновского до границ китайских. Суровый этот край к середине шестидесятых годов XIX века был уже знаменит в истории, причем более не русско-китайской торговлей, позже переместившейся в Кяхту, не золотодобычей, а именитыми каторжанами: хранили гордое терпенье здесь декабристы, в Забайкалье было сослано восемьдесят восемь декабристов-дворян и пять солдат; тянули тяжелую лямку поляки-бунтовщики прошлого… Семь каторжных тюрем, свинцово-серебряные рудники (позже начался и золотой промысел), бараки, лазарет, дома для местного начальства, отдельный дом заведующего ссыльно каторжными…
Почти две тысячи польских «январских» повстанцев попали на Нерчинские рудники, среди них и австрийский подданный Курт Ваген со своим другом, лишенным всех прав состояния Викентием Краусом, которого переписчики усиленно называли «Краузе», путая его еще с одним ссыльным повстанцем, Осипом Краузе, впоследствии основавшем в Иркутске театр и подарившем Большому театру прекрасный бас своего сына, Ивана Крузе, ставшего известным певцом Иваном Петровым.
* * *
Викентий сильно хромал: неудачно упал еще в Киеве, однако по жесткому вердикту: «страдает болью в ноге, но к работам годен» – был отправлен вместе с Куртом на рудники при Петровском заводе. Петровский железоделательный завод, с крупным поселением, выросшим вокруг него, находился за тысячу километров от Нерчинска, за грядой Яблоневого хребта. К счастью, поселили их с Куртом в деревянном бараке с зарешеченными окнами: через него тянулись перегороженные, как клетки, длинные серые нары, – но полной изоляции, как в камерах мрачной тюрьмы, четырехугольном здании, пугающе выделяющемся в центре поселения, все-таки не было: Викентий и Курт могли общаться не только во время каторжного труда (о русские фразеологизмы!), но и по вечерам. Узнававший все обычно быстрее всех поляк-красавчик Романовский сказал, что тюрьма переполнена: все отделения, по пять камер в каждом, не имевшие окон, забиты уголовными преступниками. Именно в эту тюрьму попали декабристы после раскрытия начальством планов по вооруженному восстанию на рудниках. Правда, чуть позже семейным декабристам было разрешено поселиться на отдельной улице в маленьких, специально построенных домах.
– Выжить здесь можно, – дня через два сказал более общительный Курт, – я поговорил с Янеком Романовским, он все уже разузнал: каторжане зимой не мерзнут, кормят сносно… И мы, надеюсь, не отправимся к праотцам, а вскоре будем отпущены на поселение!
И он оказался прав: многие из поляков-каторжан, по их личным прошениям, будут вскоре отправлены на поселение, а по возвращении всех прав и в Иркутск.
Но пока только отчаянье и усталость, все усиливающаяся боль в ноге и ледяные кандалы!
Курт, более общительный и, по его признанию, более жизнерадостный, подбадривал юного друга, читая ему стихи Пушкина: в свободные минуты, повторяя строки вслух, он тут же переводил их на немецкий и на польский.
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
Несчастью верная сестра,
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора…
– Все это героическая романтика, – уныло говорил Викентий, – а реальность здесь – могилы, могилы, могилы… Романовский расспросил караульного офицера Потапова, по-моему, это единственный приличный человек на весь завод, – недалеко от нашего барака похоронены не выжившие дети декабристов, несчастные солдаты, участники восстания, и несколько декабристов…
Почему офицер Потапов, происходивший, как потом выяснилось, из семьи мелкого чиновника алтайского Змеиногорска, сочувствовал ссыльным, Викентий не понимал: то ли и в его роду были ссыльные, то ли читающий рыжеволосый офицер тяготел к культуре, – почти все участники Январского восстания (впрочем, и польские «ноябрьские» предшественники) были людьми достаточно образованными. Но Потапов помогал каторжанам всячески, чем только мог.
– Здесь же умерла красавица Александрина Муравьева, приехавшая к мужу… Хорошо, что я не женат. Мне жаль было бы жертвенной женщины. – Курт грустно улыбнулся. – Но таких женщин так мало, что на меня бы не хватило. А что до романтизма – разве великая цель единения поляков и уничтожение двуглавого орла Московии не стоит одной судьбы, одной жизни? Но мы – выживем!
– У меня в этом – большие сомнения. – Викентий вздохнул. – А что касается единства поляков – это идеализм, возвышенная иллюзия. Ты жил в Варшаве, Курт, и просто не представляешь, какая началась жестокая вражда между крупными польскими помещиками и бедняками, давно разорившейся польской шляхтой, живущей из поколения в поколение на их земле, еще в XV или в XVI веке прапрапрадеды заключили договор и обязались платить землевладельцу чинш… В Волынской губернии, как писали в газетах, почти 114 тысяч десятин земли в чиншевом владении. И богатый помещик не только шляхтой чиншевиков не считает, но вообще относится к ним хуже, чем к крестьянам: у бедняг нет десяти рублей для марки, дабы подать прошения о признании их старинного дворянства, а часто они и писать не умеют! Отец объяснял мне, что право, на которое однодворцы опирались, было ликвидировано еще в 1840 году. И ныне их обманывают все: русская власть, поляки-помещики, евреи-торговцы… Мой отец, окончивший университет, сочувствуя беднягам, писал за соседских неграмотных однодворцев жалобы! И пойми, Курт, богач-помещик никакой польской солидарностью с нищими арендаторами своей земли не охвачен. Одна цель у него – отнять землю… Иногда самые алчные выгоняют из родового дома всю семью в холода, с детьми и стариками! Есть, конечно, и гуманисты, как среди помещиков, так и среди российской власти. Но – их мало, очень мало… Все мои беды, Курт, – из-за переезда отца из Галиции на Волынь… Просьбу о признании нашего дворянства отправить отец успел, но, чтобы подтвердить титул, нужна была сначала австрийская бумага, а потом утверждение доказанного российской стороной. Отправив первое прошение, отец умер. А ведь род наш древний, еще с Тевтонским орденом связан… Я разочарован, Курт, и разочарование мое началось не сейчас, а еще в Киеве, когда Рудицкий пытался установить связь со Львовом, ждал помощи – и не дождался. Все оказалось напрасно. Нас быстро схватили, только в Киеве расстреляли девять человек… Теперь есть время все вспомнить и обдумать, и я вижу: восстание было обречено на провал именно из-за разобщенности поляков и ненависти к поляку-помещику малороссийских крестьян и крестьян-русинов. Последние больше немцам преданы. К отцу тоже из-за фамилии относились с почтением. А наше киевское крыло восстания было сразу сломанным! Да и вообще штаб, созданный генеральским сыном Рудицким, отец его, кажется, был участником предыдущего восстания, слабо оказался связан с местным населением, с украинской шляхтой, а все надеялся на вас, на Варшаву… Отправляли к вам Громадзского, он тоже уже где-то здесь, в Сибири… Но любой бунт, я это понял, Курт, самоубийство: или человека, или нации… И для чего теперь мне жить?
– Упадок духа приводит к болезни, Викот (так странно сократил Курт имя Крауса), крепись, друг. Сама жизнь все выправит. Просто жди.
* * *
Но заболел через два дня не Викентий, а Курт. С жесточайшей ангиной его отправили в лазарет. И дни без него потекли, как ледяная вода, обжигая одиночеством сердце.
Оказалось, что я не герой, думал Краус. Не герой. Не герой. Не герой. Хотелось в отчаянии разбить голову о стену. Ты слышишь, Ольгуня? Где ты? Я так сожалею, что не послушался тебя! Все эти бунты бессмысленны! Понимаешь, мы, люди, верим, что управляем жизнью, и я верил, что мой муравьиный героизм поможет изменить судьбу мира, но не люди изменяют судьбы стран и народов, это человеческая иллюзия, судьбы мира движимы невидимыми воздушными рычагами, невидимыми подземными потоками, вспышками на Солнце, светом Луны… Кто мы? Песчинки. Кто я? Измученный малодушный страдающий каторжанин. Нужно было остаться с тобой. Понимаешь, я… я не верил в любовь. Считал ее пустяком. Но здесь, где бродит призрак приехавшей к мужу Александрины Муравьевой, а ты ведь русская по бабушке, Ольгуня, русские умеют любить, здесь что-то вдруг открылось во мне, точно дверь в истину… Где ты сейчас? Кому улыбаются твои милые губы? Мне так нравилось, что нижняя округла по-детски, а верхняя немножко вредная, шляхетская. Но вредным-то, Ольгуня, оказался я.
Из лазарета Курт вернулся через неделю. Выглядел он посвежевшим.
– Викот, зря ты волновался, на каторге болезнь – путь к свободе, лучший способ немного передохнуть… К тому же у штабс-лекаря очаровательная дочка, Полина, такой свежий бутон в таком жутком сосуде! Не думал я, что в страшной Сибири произрастают цветы!
– Сибирь кошмарна!
– И еще обнадеживающая весть: в лазарете я познакомился с паном Гарчинским, бедолагу отправили в Сибирь прямо с семьей, и оказалось, что это для него обернулось добром: Потапов по секрету ему сообщил, что уже есть приказ: Гарчинского первого отпускают из нашей темницы на поселение…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.