Текст книги "Рудник. Сибирские хроники"
Автор книги: Мария Бушуева
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Кучер Филипп
Второй мой дядя, брат Валериана, миссионер, протоиерей, благочинный, еще до священничества посещал вольнослушателем лекции в Казанском университете. А между прочим, в Казанском университете учились и Ленин, тогда Ульянов, и Лев Толстой. Преподавал там великий Лобачевский…
Проповеди мой дядя уважительно произносил на языке тех, в кому обращался, тюркские языки осваивал он легко – его так и называли порой – абыс.
Из европейских языков знал греческий, немного латынь, немецкий и французский. Однажды, еще будучи семинаристом, он перевел для крестьянского философа-иудаиста Бондарева его труд, изданный на французском языке во Франции с предисловием Льва Толстого, – Бондарев состоял с ним в переписке и сильно повлиял на гения своей книгой «Трудолюбие и тунеядство, или Торжество земледельца», – но в перевод были внесены кое-какие изменения, без согласия автора, и старый философ осерчал и послал Толстому гневное письмо – на том их эпистолярная дружба и прервалась…
Начитанный, любил дядя Володя украшать свои проповеди множеством ярких цитат и оттого снискал славу «священника-златоуста». Публиковался он как журналист в газетах, занимался книгоизданием.
С дедом моим, своим отцом, дядя Володя часто спорил. Я маленькая, не могла понять смысла их горячих бесед, только помню, что в конце споров оба мирились и спускались вниз пить чай.
У деда моего, в то время управляющего заводом, было три золотых прииска – так что он не бедствовал. Кто он и откуда, так и осталось тайной: то ли попал он в Сибирь мальчишкой с какими-то ссыльными, то ли, родившись в Енисейском крае, рано осиротел. Но книгочей он был страстный: выписывал из столиц множество книг и журналов, а в его кабинете стоял массивный стол с решеточкой, точно такой же, кстати, как на известной фотографии Льва Толстого, и я любила забираться с ногами в кожаное кресло и рисовать каракули на красивой китайской бумаге, которой пользовался мой дед для составления документации.
Планировал дед вступить в казанское дворянство, чтобы как бы сравняться с моей бабушкой по отцу, утверждавшей, что ее предки Чубаровы были орловские столбовые дворяне, обедневшие и пополнившие ряды однодворцев. Деду помешала революция. Его убили в годы гражданской смуты, а библиотеку уничтожили то ли красные, то ли зеленые, то ли просто бандитствующие из местных; бабушка моя, его жена, сдерживая слезы, пробиралась сквозь шуршащее море вырванных страниц, достававшее ей до ключиц…
Так вот, у деда моего была прислуга. Запомнилась мне одинокая кухарка, наполовину остячка, имевшая сына: я так и вижу этого тихого мальчика, чуть старше меня по возрасту. Сгорбившись, он обычно сидел в кухне, куда я иногда наведывалась без разрешения, кухарка кормила его, а мальчик глядел на меня исподлобья.
Был у деда свой выезд и свой кучер – красивый чернобородый, по виду цыган, коренастый и белозубый. Звали кучера Филипп.
И вот помню как сейчас: трехлетняя, я в кабинете деда, он стоит у окна, а я с ногами сижу в его кожаном кресле, чувствуя себя красавицей-принцессой, потому что на мне новое пышное сиреневое платьице. И заходит Филипп сказать деду, что можно выезжать. Я тут же сползаю с кресла и начинаю кружиться на месте, точно вальсируя. Не знаю уж почему – видимо, хотелось произвести на чернобородого впечатление. А Филипп зубы скалит, в ладоши хлопает и приговаривает: «Ах, как баришня танцует! Ах, как баришня танцует!» Я топчусь, топчусь, как медведь, и вдруг останавливаюсь, пронзенная внезапным пониманием своей неуклюжести: а ведь надо мной смеются!
Так и осталось в памяти: крупная спина деда, огромный стол с чернильным прибором, голубоватый лист бумаги с детскими каракулями, две теплые ямки в мягкой коже кресла от моих коленей, сгорбившийся мальчик и насмешливое посверкивание крупных белых зубов.
Кукольная старушка
Отец мой, священник, был сыном псаломщика, который, в свою очередь, был сыном священника. И так по мужской линии велось у них много поколений: бедолага, отправленный еще в начале XVII века, может, и за какую провинность, в сибирский острог, не сгинул там, а стал казачьим головой и пустил в Сибири корни. Дети его и внуки считались «лучшими людьми», служили, как бы сейчас сказали, в управе и в таможне, вели торговлю, а один из его внуков выбрал священническое поприще, женившись на поповской дочери: отец ее был сыном приехавшего с Филофеем Лещинским певчего, ставшего в Сибири священником, – от него и пошла мужская линия отцовского рода. Но мама отца, Марианна Егоровна, была чиновничьей дочерью и всегда мне говорила, что вышла замуж она за сына священнослужителя по сильной бедности.
Нраву бабушка моя по отцу была гонористого, а росту крохотного. Сын ее женился на дочери гигантов: и дед мой и дядья все были под два метра, а дядя Валериан даже два метра и сколько-то, не помню сколько, сантиметров. Да и моя бабушка по материнской линии в то-то время считалась очень высокой: метр семьдесят два.
Бабушка Марианна (прислуга звала ее Маримьяной) и родню по линии своей невестки, и ее самою терпеть не могла. Считала маму мою не парой ее сыну. А мама была такой нежной, чувствительной… и почти что святой. Ну, да о ней чуть позже.
И все у моей бабушки Марианны было кукольное: и ножки, и ладони, и чепец, и самоварчик с чашечками – она возила его с собой, живя то у одного сына, моего отца, то у другого – художника, потом расстрелянного в годы репрессий.
И вот, бывало, поставит она на стол свой кукольный самоварчик, вскипят воду, заварит чай – и начнет мне рассказывать истории из жизни своих родителей или даже дедов-прадедов. Мало что у меня сохранилось в памяти.
Деда своего бабушка Марианна Егоровна помнила хорошо – он был театрал и сам играл в любительских спектаклях. И то ли передалась любовь к сцене отцу от прадеда, то ли от кого еще, но мои родители вместе с детьми, то есть моими братьями и сестрами, ставили сами спектакли, и к ним приходило зрителями все большое село – отец-то был приходским священником. Однажды даже я сыграла в поставленной отцом «Женитьбе» Агафью Тихоновну…
После революции священников и их семьи новая власть возненавидела больше, чем дворян. И это объяснимо – партия насаждала новую веру и старую нужно было искоренить вместе с храмами и священнослужителями. Был у нас родственник иерей Барков, женатый на отцовой двоюродной сестре, так он, страшно напуганный расправами, снял с себя сан, приписался к какой-то рабочей артели и вместе с семьей бежал на Украину. Там его следы затерялись.
А вот бабушка моя Марианна Егоровна в самые страшные для православной веры времена внезапно стала совершать постоянные паломничества по святым местам. Она и раньше бывала в Киево-Печерской лавре, ездила в Петербург, даже однажды сподобилась посетить службу о. Иоанна Кронштадтского, но до 1917 года это совсем не было связано с риском для жизни, да и путешествовала она редко. Теперь же, когда большевики могли расстрелять даже за простое признание себя верующей, да еще матерью священника, паломничества по святым местам и уцелевшим храмам стали сопряжены со смертельной опасностью.
И вот бабушка моя, надев темно-серое дорожное пальто, накрыв голову шалью, которую она носила, только если посещала церковь, взяв палочку, поскольку ей было уже за восемьдесят, не боясь большевицкого ока, ходила от церкви к церкви, осеняя себя крестом.
Так и осталось в памяти: кукольная старушка с палочкой в длинном сером пальто, в маленьких, точно детских, коричневых ботинках идет, часто крестясь, сквозь дорожную пыль и стрельбу, и ни кожаные комиссары, ни мечущиеся в страхе люди не могут помешать ее крохотным шажкам.
Театр
Мама моя была святой женщиной: так полно, так искренне она принимала все заповеди и заветы православия. Никогда не гневалась, никогда не лгала, привечала бедных, отвела для тяжело больных нищих флигель на задах священнического дома, приглашала к ним врача, и сама, не боясь заразиться (а тогда ведь не было еще даже антибиотиков!), носила им еду. И, когда заезжая молодая дама, выпускница Иркутского института благородных девиц, влюбилась в моего отца и, рыдая, просила маму отпустить мужа к ней, мама моя сказала: пусть идет, я прощу… Отношения отца со страстной девицей были чисто платоническими – черту он не переступил, сана не запятнал. И от семьи, конечно, не ушел.
Но была у моей мамы одна тайная страсть, о которой я догадывалась по тому, как удивительно талантливо вживалась она в образ, играя в домашних спектаклях – она всей душой обожала театр. Надо сказать, вся наша семья была одарена артистическими и художественными способностями. Брат отца окончил Петербургскую академию художеств, был пейзажистом, родной мой брат Женя имел такой голос, что ему пророчили чуть ли не славу Шаляпина. Но дядю репрессировали и расстреляли, а Женя погиб в девятнадцатом году – не успев начать учиться пению…
И вот, когда в двадцатом первом году прошлого века дядя мой, посвятив себя полностью журналистике, уехал в Москву – туда же он перевез и мою маму, свою любимую сестру. В Москве уже поселилась вместе с дядей и с его бездетной женой моя младшая сестра – Валюша. Даже бывший доходный дом, в котором тогда они жили, сохранился: Сретенский бульвар, 6/1.
Валюше было всего семнадцать. Из очаровательного ребенка с фиалковыми глазами получилась девушка маленького росточка – пошла она не в материнскую породу великанов, а в кукольную нашу бабушку, Марианну Егоровну. Но по характеру сестра была очень решительная – всю жизнь потом руководила на стройке матерыми мужиками-рабочими. От искусства она была совершенно далека, но увлеклась краеведением: Москву любила и знала не хуже Гиляровского и очень гордилась званием москвички…
И вот мама моя, всегда одевавшаяся очень скромно, – самой красивой, выходной одеждой была у нее клетчатая юбка с белой блузкой, – чуть оглядевшись в Москве, попросила свозить ее в театр. Сама она дойти до театра не могла: в тридцать лет перенесла сепсис, месяц была с температурой сорок, выжила, но инфекция ушла в ногу, из-за чего нога согнулась в колене и больше не разгибалась: по дому мама передвигалась с помощью стула или табуреток.
В театр маму довезла на машине моя сестра. И все рассказываю с ее слов.
Сверкали огни хрустальных люстр. Роскошно одетые дамы в мехах и бриллиантах и новые советские господа в кожаных куртках и серых костюмах-тройках весело поднимались по мраморным ступеням к зрительному залу. Мама с трудом, все время останавливаясь, держась за перила и опираясь на руку дочери, мучительно карабкалась вслед за ними.
Прозвенел второй звонок.
Мама вдруг остановилась на середине лестницы и, заплакав, тихо попросила: «Отвези меня домой, Валюша…»
Больше никогда моя мама в театре не была.
Так и осталось в памяти: летний вечер, на скамейках сельские зрители, мама на самодельной сцене – молодая, зеленоглазая, высокая, с тонкой талией…
…и карабкающаяся по мраморным ступеням изможденная женщина с ногой, не разгибающейся в колене.
Рокалия[28]28
Рокалия – искаженное (произношением) «ракалия» – подлец, негодяй
[Закрыть]
Я уже рассказывала, что третий мой дядя, Борис, кадровый военный, революцию встретил в чине штабс-капитана. А до этого переболел он офицерскими болезнями, – то есть кутил, влюблялся в барышень полусвета, – но более всего затянула его игра в карты.
Была весна, дед мой любил сидеть в саду и смотреть на реку: дом стоял на холме, с него открывался красивый вид – кроме того, что владел дед тремя золотыми приисками, служил он управляющим небольшым заводом, имел виноторговлю, был попечителем учебных заведений. Революция не только спутала все его планы – но и унесла жизнь, его, убежденного монархиста, убили, дом разграбили, большую его библиотеку уничтожили…
Но в этом моем рассказе еще дореволюционный 1913 год. И мой дед сидит на своей любимой скамейке и смотрит на реку. Только что прошел ледоход: вода сверкает на солнце холодным блеском. Острые облака быстро скользят по колким мелким волнам.
Внезапно окликает деда моя бабушка:
– Телеграмму принесли, идите, прочитайте.
Мужа она звала на «вы» и никогда самолично его обширную почту не открывала и не читала.
Телеграмма была как раз от моего дяди – офицера, который сообщал, что «проигрался в карты», и просил срочно выслать денег.
Дед, прочитав, осерчал, долго хмуро ходил по дому, лестница на второй этаж натужно скрипела под его тяжелыми шагами. Но денег выслал.
Месяца через два, поздно вечером, привезли вторую телеграмму того же содержания. На этот раз дед не спал почти всю ночь. И опять тяжело охали ступени лестницы, эхом отзывались вздохи бабушки, носившей наверх в кабинет деда то чашки с чаем, то рюмку водки. Но снова дед своему сыну помог.
Ближе к осени все повторилось: дед отдыхал в саду, глядя на реку и на пестреющие берега, чуть тронутые желтизной, над водой резко и тоскливо кричали гуси.
– Принесите телеграмму сюда, – сказал он бабушке. И, когда она вернулась, хмуро развернул лист и, прочитав, поднялся со скамейки.
– Посыльный не ушел?
– Еще нет. Обедает.
– Идите и скажите ему, чтобы срочно ехал на телеграф. Ваш сын написал мне: «Отец, вышлите денег, а то застрелюсь», так пусть отобьют ему мой ответ: «Стреляйся, рррокалия!»
И наше семейное раскатистое грозное «р» понеслось над берегом вслед за тоскливым криком гусей. Дед долго еще сидел над рекой, бесконечно повторяя «стреляйся, рокалия, стреляйся, рокалия, стреляйся, рокалия…»
Дядя мой тогда не застрелился. Но игру в карты оставил навсегда. Расстреляли его через несколько лет пришедшие к власти большевики.
Так и осталось в памяти: еще голый сад, холодная сверкающая река и грузный старик, сидящий в саду на скамейке, вперив свой взгляд в бурлящие волны, повторяющий одни и те же роковые слова.
Речь Цицерона
За своих одноклассниц я обычно писала сочинения, а они мне в ответ делали уроки по рукоделию: вышивали да плели кружева. Все эти дамские занятия на меня нагоняли скуку. Вот читать русских классиков или книги по истории я любила. И однажды, восхитившись талантом Цицерона, даже выучила наизусть одну его речь, которую и продекламировала на уроке истории, восхитив преподавателя. Он пришел к нам недавно – и я тут же стала его любимой ученицей. И – перестала учить уроки.
Полистав скучный учебник, просто отбросила его за свою кровать и о нем забыла. Тем более что на уроках историк смотрел на меня всегда с восхищением и домашних заданий не спрашивал, видимо, решив: если такую длинную речь Цицерона ученица знает наизусть, то уж краткие сведения из учебника и подавно. В классном журнале против моей фамилии стоял длинный ряд записей «весьма удовлетворительно», что в переводе на сегодняшнюю шкалу оценок означало «отлично», «отлично», «отлично»…
Настало лето, приближались экзамены. Девочки-одноклассницы сдали за меня все задания по рукоделию, я за них все сочинения. Пришла пора экзамена по истории. Светило солнышко, стояла чудная погода, и я, убегая на берег реки, ложилась на зеленую траву и мечтала о театре, о роли Клеопатры или Джульетты. Мне хотелось стать актрисой. Когда родители ставили сами пьесы и распределяли роли, все романтические героини доставались моей старшей сестре – нежной блондинке, а мне – крупноголовой и носатой – только роли свах да старух…
По Енисею плыл пароход. Он гудел так призывно, что хотелось тут же вскочить, перепрыгнуть через сизые волны, взбежать на палубу и, оказавшись среди пассажиров, уплыть с ними далеко-далеко. И, конечно, я представляла, что у капитана красивые черные усы, синие глаза, ослепительная улыбка – и он влюбится в меня…
Однажды, года через два после тех событий, о которых рассказываю, мы и в самом деле плыли на пароходе по Енисею с подругой, пятнадцатилетней пышнотелой девушкой Еленой Лизогуб. В Сибирь были сосланы очень многие представители славных русских, польских и украинских фамилий – предок Лизогуб, украинский казачий полковник, был среди них.
И вот, когда мы стояли и смотрели с палубы на суровые енисейские волны, подошла к нам старая цыганка.
– Погадаю вам, барышни, – сказала она, – ты, – она глянула быстрым цепким взглядом на меня, – считаешь себя несчастной, а ведь проживешь долго-долго… А вот тебя, золотая моя, – обратилась она к Лизогуб, – ждут большие перемены: покинешь ты свой дом, потеряешь всю родню, но жить будешь богато.
Что ж, права была цыганка: мне уже девятый десяток, а Лизогуб за несколько месяцев до революции вышла замуж за очень обеспеченного датчанина, уехала с ним – и железный занавес надолго перекрыл все ее связи с родственниками…
А учебник по истории я так тогда и не прочитала…
Дни шли, солнышко светило. На экзамен идти мучительно не хотелось. Год назад я увильнула от всех экзаменов, нарисовав на теле синяки химическим карандашом. Старичок-доктор был почти слеп и глуховат, испугавшись, он отправил меня на неделю в лазарет, и мне выставили «весьма удовлетворительно» по всем предметам без всяких проверок. Но в этом году старичка сменил молодой врач – и с синяками номер бы не прошел.
В ночь перед экзаменом я стала испытывать неприятную тревогу: жалко мне было разочаровать сильно верящего в меня преподавателя. Поразмыслив, я дотянулась рукой до обросшей пылью книги – и вытащила ее из-под кровати. Пыль, точно застывшая черная пена, свисала с обложки. Я вздохнула и закинула учебник обратно.
На экзамене присутствовал не только учитель истории, но и комиссия, состоявшая из нашей директрисы и двух важных чиновников. Едва я вышла к столу и вытянула из разбросанного ряда свой билет, как историк гордо сказал: «Это моя лучшая ученица!»
Увы, лучшая ученица не знала ничего! И, когда ее вызвали отвечать, залилась горькими слезами.
– Что? Что с вами?! – разволновалась комиссия, и даже в казенных лицах чиновников появилось что-то человеческое.
– Не… не учила… – всхлипывая, призналась я. – Солнышко светило…
– Господа! – выкрикнул историк, лицо которого стало таким несчастным, что слезы у меня полились еще сильнее, – я настаиваю все равно на высшей оценке… Это моя лучшая ученица! Ее надо простить!
Поставили мне «весьма удовлетворительно». А на следующий год к нам пришел другой преподаватель истории – тот уволился.
Так и осталось в памяти: зеленый берег реки, несчастное лицо учителя – и хлопья черной пыли на учебнике истории.
Две бестужевки
…А священником мой дядя Володя стал совершенно внезапно. Изменил первой жене с девушкой-горничной, та забеременела и на чердаке дома повесилась. Дядю Володю это так потрясло, что он сразу отказался от сексуальной жизни и стал жить с женой как с сестрой. А до этого, кстати, даже мне, племяннице, давал читать Августа Фореля «Половой вопрос»… Думаю, если бы не революция, дядя Володя принял бы монашеский постриг и стал архиереем – склонен он был к быстрой и очень успешной карьере: умный человек, прекрасный оратор и ко всему прочему – гипнотизер. Он унаследовал от своей матери, моей бабушки Александры Львовны, экстрасенсорные способности: в округе слыла она ясновидящей. А дядя Володя, будучи благочинным и миссионером, излечивал больных, возвращал способность ходить и даже зрение, легко снимал (и себе в том числе) зубную боль. И по-прежнему продолжал писать для газет и заниматься издательской деятельностью – издавал православную газету и так называемые листки: он был сильнейшим противником пьянства и в этих листках и брошюрках объяснял весь вред винопития и последствия для организма хронического употребления алкоголя. Наружность дяди Володи была нестандартная: очень высокий рост, яркие зеленые глаза, черные волосы и слегка выраженная азиатскость.
Женат он был дважды, и оба раза на бестужевках, но детей у него ни в первом, ни во втором браке не было. Бестужевками называли выпускниц Санкт-Петербургских высших женских курсов – их первым ректором был Бестужев-Рюмин, потому и курсы стали Бестужевскими. Это было тогда главное учебное заведение в России, дававшее университетское образование именно девушкам.
Трагический повод, который привел дядю Володю в духовенство, – гибель девушки-горничной – повторял историю его отца: ведь тихий мальчик кухарки, говорила мне бабушка, был незаконным сыном нашего деда…
Священническая карьера дяди Володи кончилась так же внезапно, как началась: он приветствовал революцию, увидев в ней обновление и очищение от рутины, косности и застоя. И стал публиковать в православных газетах статьи, за которые его лишили сана и, скорее всего, отправили бы потом как революционера на рудники, но ему повезло: пока он ждал приговора, власть в который раз поменялась, он был освобожден и тут же уехал в Омск, где стал главным редактором газеты. Вскоре его вызвали в Москву, он какое-то время работал в какой-то московской газете, а затем был назначен главным в отдел классики Главлита. Но тут начались московские «чистки»…
После революции дядя Володя сразу разошелся со своей первой женой, сказав ей: «Извини, после долгих лет воздержания стал относиться к тебе как к сестре…» Как сейчас помню, тетя Лиза плачет и говорит мне: «Ведь всю жизнь ему отдала… всю жизнь… а к старости осталась одна…» – и ее пенсне падает на пол.
А дядя вернулся к Форелю и женился на второй бестужевке, судьба которой сложилась трагично: именно она попала под первые московские репрессии конца двадцатых годов – и, когда ее попросили положить на стол партбилет, покончила с собой, тоже повесилась, оставив записку, что девушка (сестра моя), проживающая с ней в одной квартире, никакого отношения к ней не имеет, – это чтобы Валюшу не арестовали. Похоронили бывшую бестужевку на Новодевичьем кладбище, чем очень гордилась сестра моя Валюша.
Кстати, это я уговорила дядю Володю взять Валюшу к себе в Москву. Как сейчас помню: она маленькая, фиалковоглазая, говорит мне шепотом: «Если три раза обернуться вокруг себя, когда месяц только народился, и загадать желания – они исполнятся!»
– Что же ты загадала?
– Хочу жить в Москве и выйти замуж за офицера… Или за инженера!
Первым мужем Валюши был офицер, а вторым – инженер.
Когда после десяти лет счастливого брака инженера попыталась увести соперница, Валюша продала все, что могла, и отнесла ей деньги. «Вот тебе восемь тысяч, – сказала она любовнице мужа, сумму я называю приблизительно, точно не помню, – и прогони его обратно ко мне». Та и прогнала. Он вернулся. И, надо сказать, жили они очень хорошо. Золотую свадьбу справили – и портрет Валюши вместе с красивым седым мужем появился на обложке журнала…
Так и осталось в памяти: вертящаяся в полумраке фиалковоглазая девочка, загадывающая желания, и маленькая сгорбленная женщина, почти старушка, в белой шали и ее падающее на пол пенсне…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.