Текст книги "Рудник. Сибирские хроники"
Автор книги: Мария Бушуева
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
– Батюшка Филарет, – войдя, обратилась к нему Агафья, – учительница пожаловали…
– За мной тоже толпятся мироносицы, – иронично отреагировал на сообщение Агафьи дядя Володя. – Прохода от них нет.
«Порой к цели ведёт дорога, идущая прямо в противоположном направлении», – записала Юлия.
С Лизогуб они вместе учились в красноярской гимназии. Преподавательница словесности, худощавая элегантная дама, как-то, войдя в класс, поинтересовалась в присущей ей манере говорить обо всём чуть иронично: «И кто у вас первая ученица? Конечно, Лизогуб?» Юлия под партой сжала пальцы так, что они побелели.
В епархиальном училище, где до этого Юлия обучалась, всегда первой ученицей признавали только её! Но из училища Юлию исключили за поведение. В озорстве ей не было равных! Чтобы не сдавать экзамены, она могла нарисовать на себе синим карандашом синяки, введя в заблуждение рассеянного старичка-доктора и солгав ему, что упала с карусели. А в ученическую форму однажды напихала подушек и вывесила в классе получившееся чучело епархиалки, закричав на всё училище, что повесилась одна из учениц, и вызвав, конечно, страшный переполох.
Ей нравилось сотрясать ровные качели будней, стряхивая с них вместе с пылью и ставшие фальшиво-гладкими обезличенные человеческие чувства. Ведь её любимым поэтом на всю жизнь уже был молодой Владимир Маяковский, переписанные в тетрадь стихи которого дал почитать ей светлокудрявый Павлик.
И всё Юлии сходило с рук: в городе знали её родного дядю – кафедрального протоиерея, знаменитого своими проповедями, своей издательской деятельностью, организацией библиотек, борьбой с пьянством. Он сам писал и публиковал в собственном церковном издательстве брошюры, разъясняющие вред зелёного змия. К тому же Юлия была одной из лучших учениц!
Но как-то раз она вылезла через чердак на крышу жилого корпуса епархиального училища и, обрядившись в белую простыню, устроила при полночном свете полной луны пугающее обывателей завывание. Она жестикулировала на железной сцене, точно дирижёр, и автоматически передвигалась в такт своим диким руладам. Она чувствовала страх и восторг, вдруг мгновенно догадавшись, почему её так влекла поэма Лермонтова «Демон»: «Печальный Демон, дух изгнанья, летал над грешною землёй…»
Весь город был виден с крыши, и слабое свечение маковок огромного кафедрального собора, точно раненый белый голубь, едва трепыхалось на центральной площади. Казалось, город можно было весь вобрать в ладонь и потом заново просыпать на землю, не задумываясь о былом порядке…
Но вдруг Юлия остановилась: её пронзило воспоминание о матери, которая почему-то заплакала, провожая дочь в город. Зелёные, сверкающие слезами глаза матушки Лизаветы возникли так явственно, словно звёзды ночного неба, приблизившегося к лицу Юлии. В душе задрожала и затуманилась лента Саян, которую было видно в окно дедовского дома…
О странном событии сообщила местная газета, в которую подала сообщение кузина городского головы Красноярска чиновница Куприянова, принявшая фигуру в простыне, двигающуюся по крыше епархиального училища, за привидение. Однако бойкий писака-журналист докопался до истины, и дяде Володе пришлось срочно устроить Юлию в городскую гимназию. Не имея своих детей, он относился к умной, но озорной племяннице как к родной дочери, тут же выделил ей комнату в своём большом красного кирпича доме и прислуживавшую девушку – Стешу, которая была праправнучкой кузнецкого воеводы Синявина, оставившему благодаря своей невенчанной кыргызской жене целую деревню потомков – Орешково.
Так сибирская ирония легко меняла сословия, порой приписывая бывших столичных дворян к крестьянам-ссыльнопоселенцам, а бывших крестьян, поработавших не только сохой, но и кистенём на сибирском тракте, наделяя миллионными состояниями, дворянством и петербургскими особняками.
Вместе с дядей Володей жила его жена, добрая, рано постаревшая брюнетка Екатерина Юрьевна, окончившая, как и учительница Кушникова, Высшие женские Бестужевские курсы в Петербурге. Именно напоминанием о Кушниковой она и не нравилась Юлии. В её присутствии нос выступал вперёд, как настырный нувориш, которому приятно восторжествовать над бедняками-соседями из привилегированных сословий.
– Говорю тебе, Филарет, не умеешь ты жить, – всё сердилась на сына бабушка Марианна Егоровна. – Брал бы пример со знаменского монаха, тёзки своего. Обитель его процветает, паломников туда идёт уйма. Или вон дочь надворного советника Лаврентьева мне поведала, за что твой дядюшка Павел Петрович набедренник получил. Муж-то её, четвёртый сын миллионщика Кузнецова, который художнику Сурикову помог, всё это в Красноярске помнят. Тоже прииск у него, да и театрал такой, спасу нет, а тут с девкой-крестьянкой загулял, прижил там детей, опоили они его каким-нибудь шаманским зельем, ей-богу, до того с ума сдвинулся, что от своей родной дочери стал отказываться: «Не от меня она, супруга моя, дочь надворного советника, потомственного дворянина, мне изменяла». Та в суд подала, в Духовную консисторию. Тянулось дело, тянулось, дочь её признали законной, а он свидетелей аж девять человек нашёл, заплатил им, конечно, да водкой напоил, чтобы они его оговор подтвердили, но суд признал, что жена невинна, дочь его собственная, а кроме прочих свидетельствовал против неверного мужа, что он с крестьянкой-то жил-поживал, наш Павел Петрович. Ведь он был духовник кузнецовский – и не без выгоды для себя свидетельствовал. За награду, ей-ей.
– Он просто честный, вот и всё, – тихо сказал отец, отчего-то грустно глянув на Юлию, – что знал, то и сказал. И духовником-то ему лучше было быть, чем против свидетельствовать. Но правду говорить – долг духовного пастыря.
– В благочинные он метит!
– Быть благочинным тяжело, обязанностей много и постоянные поездки по епархии.
– А я думаю, бабушка права, – подала голос Юлия, – отец Павел мечтал бы в архиереи попасть!
– Прекрати, Юлия, сейчас же! Дядя Павлин служит и живёт по вере!
– Ну уж ты и закинула его на вершину горы, – усмехнулась Марианна Егоровна. – И не монах же он, забыла, что ли, а семейный.
Юлия знала: отец никогда не кричит и не наказывает детей иначе чем строгим взглядом, от которого становится на душе как-то мучительно, точно скорбно, значит, сейчас он и в самом деле очень рассердился. И поспешила переменить тему:
– Ко мне подруга приедет на каникулы, Антонида Лизогуб, можно?
– Лишний рот. – Бабушка сморщилась, но тут же прибавила: – Однако дружеское расположение важнее, верно? Хоть и имя у неё такое нелепое, точно оглобля.
– Пусть приезжает, – разрешил отец.
Юлии очень хотелось показать Антониде Лизогуб мать, казавшуюся всем силинским детям необыкновенной красавицей. Муся Богоявленская, любимая подруга Юлии, тоже восхищалась Лизаветой Ивановной. Правда, Муся была очень доброй – ей и нос Юлии совсем не казался безобразным. Обычный, ну чуть широковатый, утешала она подругу, он тебя совсем не портит. Ты вот посмотри на портрет графа Льва Толстого, у него-то нос так нос!
– Оттого-то он и с Церковью воевал! – Юлия сама удивилась такому странному выводу, а Муся расхохоталась. Точно колокольчики зазвенели.
Когда всей семьёй ставили домашние спектакли, режиссировал дядя Володя, а управлял небольшим семейным оркестриком отец, приглашали участвовать в спектаклях и Мусю. Одарённая музыкально, она прекрасно пела – иногда и в церковном хоре городского собора, где как раз служил протоиереем дядя Володя, а иереем Мусин отец.
И Юлия, уже равнодушная к службе, присыпанной семейными бытовыми неурядицами, но по-прежнему любившая православные песнопения, иногда тоже, вместе с Мусей, пела в городском церковном хоре самое своё любимое – «Жертву вечернюю», оттеняя своим не очень сильным, но приятного мягкого тембра голоском восхитительное сопрано Муси.
Слух у Юлии был абсолютный, да и артистизмом бог её не обделил, но поскольку в домашних спектаклях, которые раньше были лучшей частью их семейного отдыха, ей обычно доставались роли старух или свах, она, пожалуй, к своему стыду, была даже рада, когда новая затянувшаяся пьеса, в которой главные роли исполняли отец, мать и учительница Кушникова, внезапно положила конец их театрально-музыкальным вечерам. Но подруга Муся об их семейном пении очень тосковала.
В противоречии между материнской красотой и появлением в семье учительницы Кушниковой заключался для Юлии, как ни странно, тайный намёк на её собственное возможное счастье. Так невротический страх ищет опору в навязчивом действии или почти абсурдном утверждении, противоположном по значению первичному источнику опасения. И Юлия, безумно боясь, что из-за хозяина лица – носа никто её не полюбит, нашла самоуспокоение в теории противоположности: если мать красива, а отец её не любит, значит, её, Юлию, которая некрасива, муж, наоборот, будет любить обязательно. Это «наоборот» выдвинулось в знаки судьбы, подталкивая к словам и поступкам, всегда всему и вся противоречащим – причём противоречие было первично, и не важно, к чему оно относилось.
Недавним подтверждением «наоборотной теории» стала встреча с учительским сыном Алексеем Беспаловым, подарившим Юлии первый в её жизни цветок. Они гуляли вечером по красноярским улицам, и Алёша, перепрыгнув через невысокую ограду центрального сада, сорвал влажную розу и протянул ей. Жаль, но больше они не виделись: он уехал на учёбу в учительский институт. И засохшие лепестки розы как-то высыпались из альбома, в который Юлия переписывала любимые стихи, правда, сентиментальным лепесткам вряд ли соответствующие:
Послушайте!
Ведь если звёзды зажигают —
значит – это кому-нибудь нужно?
Значит – кто-то хочет, чтобы они были?
Значит – кто-то называет эти плевочки
жемчужиной?
– Талия у мамы 47 сантиметров, рост – высокий, волосы – густые, тёмно-русые, – гордясь рассказывала Юлия подруге.
Оспинки, портившие лицо матери, красивое чисто русское лицо, лишь зелёный цвет глаз выдавал примешавшуюся струю азиатской крови, Юлией совсем не замечались. Эти отметины грядущих трагедий резко отпечатаются потом на серой коже времени и свинцовыми ямами разрастутся по долгим дорогам двадцатого века, по которым разбредутся, рассыплются, распадутся, раскатятся все Силины…
И в трёх крохотных, едва заметных ямках, оставшихся у Юлии на лбу от неприятной детской болезни, старуха-гадалка, пришедшая как-то с табором цыган к ним в село, усмотрит знаки судьбы: «Потеряешь трёх близких своих, есть у тебя дядька знаменитый, он далеко уедет и там вскоре страшную смерть примет, вижу его у чёрной стены, вижу кровь, и жену его те же звери растерзают, слышу страшный их рык, а отца твоего уже не так долог путь, а кто третий – не знаю, только старый вроде, сильно светлый человек, глаза мне слепит, как солнце, не могу лица разглядеть, только вижу, что мученик… в церкви будут его как святого потом славить… Но сама-то будешь жить долго… почти сто лет… – Старуха улыбнётся, и сверкнут её совсем молодые зубы. – Про себя думаешь, что ты несчастливая, а ведь наоборот!»
Табор через час снимется и пойдёт, пыля, вдаль. И в разноцветных лохмотьях будет трепыхаться на ветру это вечное «наоборот»: «…но сама-то ты счастливая…»
И только путаный лабиринт судьбы, который обнаружила Юлия, выглянув в прожжённую страстью дыру, порой будет всё-таки проступать из-под пепла и осколков, на миг зажигая на ушедших под землю стенах огоньки светящейся подземной нитью. Сын епархиального старичка-врача, которого обманывала Юлия, рисуя на теле синяки, станет профессором в мединституте, в котором будет учиться дочь старшей сестры Веры, муж которой хорошо знаком с театралом Кузнецовым, загулявшим с крестьянской девицей, выдаст свою племянницу за внука владелицы гимназии Рачковской, чей предок, тобольский сын боярский, когда-то жил по соседству с учителем-малороссом, вырванным неистовым Филофеем из Киева. Старший сын дяди Валериана и пани Гарчинской встретит уже в Шанхае дочь минусинского Ендингера, про которого писала в письмах бабушка Марианна Егоровна, женится на обедневшей девице, чтобы, овдовев, через несколько лет вернуться в Россию и сгинуть на Соловках, оставив сиротами двух маленьких сыновей, а третья, младшая сестра Юлии – Люба, превратится из хорошенькой глазастой девочки в измученную, очень некрасивую девушку, словно её лицо, закодированное именем, станет зеркалом, которое отразит всю драму смерти родительской любви. Ей придётся скитаться по свету, работать посудомойкой, где вместе с ней станет драить пролетарские тарелки бывшая чиновница Куприянова, та самая, из-за которой Юлии пришлось перейти из епархиального училища в гимназию, а потом Люба будет вынуждена наняться в няньки и, наконец, выйдя замуж за Василия Бондаревского, нищего, узконосого потомка обедневшей шляхты, уедет жить на Украину, и там, возле белой мазанки в саду, среди чёрных корней, закопает она со страху доставшиеся ей семейные фотографии: дядю – протоиерея, дядю – царского офицера, священника – отца и портрет красивой девушки – епархиалки с пушистой косой – Муси Богоявленской… И замкнётся родовой генетический код, закроется навсегда линия киевско-тобольского миссионера, как замок, к которому уже не подобрать ключа.
По вытянувшейся физиономии Лизогуб, заметившей только вмятины на нежных щеках, Юлия вмиг поняла: они видят разное! И чуть не умерла от стыда и жалости к матери. Для неё, Юлии, лицо её матери красиво, для Лизогуб – оно обезображено оспой!
Вбежала в комнату семилетняя сестра Галюша, девочка с фиалковыми глазами, как называл её Иван Викентьевич Паскевич.
– Какая хорошенькая. – Лизогуб улыбнулась лениво и снисходительно.
– У нас в гостях был на прошлой неделе алтайский художник Гуркин, – сказала мама тихо, – он был здесь проездом, сделал набросок Галюшиного портрета, а ведь он пейзажист, портретов почти не пишет…
И Юлия поняла: мама неосознанно пытается спрятать свои уродливые оспины за фиалковую прелесть младшей дочери.
– А совсем младшую Калю, Калерию, наш друг – доктор Иван Викентьевич зовёт льняным ангелом…
Матушка Лизавета улыбалась, но в её глазах светились слёзы.
Конечно, Юлия тут же Лизогуб возненавидела! Застрявшие на перекрёстке давних дорог усатый полковник и кудрявый киевский книжник наконец разминулись в истории: взгляд ненависти, брошенный полковником, вернулся к его прапрапраправнучке. Пока Юлия будет учиться в одном классе с Лизогуб, они ещё будут какое-то время видеть другу друга – книжник и полковник, порой оглядываясь и отмечая, что фигура другого становится всё меньше и вот-вот исчезнет совсем, но вскоре две траектории, выплеснув последнюю энергию связи, разбегутся в разные стороны, чтобы уже не встретиться никогда. Лизогуб выйдет замуж за работника датского посольства и уедет из России навсегда.
Страдая за мать, Юлия долго плакала ночью. Но к утру ей стало легче, и в дневнике появилась ещё одна запись:
«Проявленное всегда искажено непроявленным: восприятие меняет предмет и явление, поэтому нельзя сказать, что нечто, к примеру твоё собственное лицо, объективно существует».
После этого вывода жить стало легче. И Екатерина Юрьевна, жена дяди Володи, стала казаться Юлии вполне добродушной немолодой дамой.
Однажды Юлия сильно огорчила мать. К ним приехал Павел Петрович. Награждённый уже, кроме скуфьи, набедренника и серебряной медали, обещанным архиереем орденом, он вот-вот должен был получить новое назначение: в кафедральный собор Тобольска. И ему очень хотелось скорее туда отправиться. Ожидание, составлявшее содержание его нынешнего существования, делало его нервным и нетерпимым, направляя душевное напряжение на жестокую борьбу с шаманами. Одно время заведовал он церковно-приходской школой, считаясь, кстати, в епархии одним из лучших учителей Закона Божьего, но дети коренного населения сильно его боялись, хоть и общался он с ними на их языке, а русские ученики – ненавидели: пример Иосифа Волоцкого, полагавшего, что утверждать веру нужно огнём и мечом, вдохновлял отца Павла всю жизнь.
– Вот, Юлия, будешь лгать (а Юлия, разумеется, порой лгала и, услышав его слова, вздрогнула), Бог не наградит тебя бессмертием в Раю, а низвергнет в Ад!
– Я не верю в бессмертие. – Юлия, глянула на отца Павла исподлобья.
– Адам и Ева были бессмертны, пока не совершили грехопадение!
– Нет, это неправда! Адам и Ева просто стояли в своём развитии на уровне животных и, как животные, не ведали, что жизнь конечна!
– Ересь! – Отец Павел сузил глаза, сжал губы.
– Их природное незнание было их бессмертием!
– Ересь! – повторил он.
Но Юлия почувствовала, что край его души, озабоченной материальным и сугубо земным, явно задет и медленно начинает скептически колыхаться в такт словам Юлии. И отец Павел не знает, как избавиться от этого постыдного колыхания.
– Если верить в легенду, – продолжала Юлия упрямо, – надо будет принять, что познание всё от Змия – тогда и науки не должно быть, ведь наука пытается понять, кто мы такие – люди!
Юлия встретилась с дядей Павлом взглядом и поняла – он бессознательно уловил: девчонка догадалась, что ей удалось запустить в душу деда-ортодокса ветерок сомнения. И вознегодовал яростно.
– Лизавета! – Отец Павел захрустел костяшками пальцев, гневно глядя на мать Юлии, привычно кутавшуюся в шаль, чтобы спрятаться в невидимом коконе невосприятия.
– Даром слóва твоя дочь пошла в твоего брата Володимера, минусинского и красноярского златоуста, – дядя Павел родственнику-протоиерею несколько завидовал, – но в него же и червоточиной. Разве можно в своей церковной газете публиковать статьи, критикующие помазанника Божьего – царя! Или елеем поливать память смутителя Толстого иудаиста Бондарева! Вы – раскольники! Отступники! И прихожан Володимер прельщает хитроумным внушением, а не верой Христовой! А ты, – дядя повернулся к племяннице и как-то пугающе расширил один глаз, – ты – маленькая ведьма! Я-то помню, как в трёхлетнем бесовском неразумении ты порвала Евангелие! Тьфу на тебя! А ещё крест носишь! Больше в вашем доме моей ноги не будет!
– А крест – это самый тёмный символ христианской истории, ведь на кресте мучился и страдал Христос! – выкрикнула Юлия, едва сдержав внезапно подступившие слёзы.
– Крест не только символ мученичества сына Божьего, – сердитый старый иерей застыл в дверях, – но и его воскресения. Смертью смерть поправ, даровал он всем нам веру в бессмертие!
– Так выбрали бы как символ что-то другое, крылья или просто фигурку Иисуса. Вот как буддисты делают…
– Прав Анашевский, прав! Сильнее всего бесы искушают священнических детей! – выдохнул в бессилии отец Павел.
С ректором Красноярской семинарии Анашевским отец Павел был не просто знаком – их объединяли и похожие взгляды на нынешнее состояние православия, и почти братская дружба. И сейчас Павлу Петровичу, видно, самому не понравилось, что дорогое имя сердечного друга и покровителя пришлось сделать аргументом в споре с этой неразумной, своенравной, некрасивой девчонкой! Лицо его оттого сморщилось как-то плаксиво, а когда снова разгладилось, выражение его было уже не родственным, пусть и сердитым, а чужим, далёким. Но, решив всё-таки быть честным до конца, Павел Петрович прибавил:
– Это сказано им в связи с поведением моего младшего – Гавриила, который заявил недавно, что жизнь лишена смысла. И даже ответ митрополита Филарета нашему гению Пушкину ему прочитал.
Юлии захотелось съязвить, но имя митрополита её удержало: так мучительно нежно любила она своего отца.
Как ни странно, вскоре Юлии стало жалко отцовского дядю. Ведь только доброта и мудрость делают старость прекрасной! Вот отец Николай мудр и добр, потому так и красив в своих сединах, а бедный дядя Павел так суетен в своей страсти к наградам и оттого раздражителен и некрасив… «Но разве я сама не такова? Я… Я – много хуже!»
– Как хорошо, что отец Павел к нам долго не едет! – сказала однажды Юлия матери, брезгливо поморщившись. – Он так безобразен внешне и так мерзко хрустит пальцами.
– Что ты, Юлинька, – мать заволновалась и покраснела, – отец Павел красивый и очень образованный. Но он как бы похож на дитя. Пальцы для него свои что погремушки. Ибо душа его младенчески чиста.
– Все младенцы уродливы, а он ещё и зол!
– Что ты, милая, он просто робок, сагайцев вот боится, оттого их самих карой небесной запугивает: когда он только начал служить, в соседнем ему приходе шаман настроил хакасов против русского священника, они убить его задумали – тот чудом спасся!
– Значит, отец Павел не верит, что Бог его охранит!
«Ах, Юличка, Юличка, – шептала матушка Лизавета, склонившись перед иконой, – прости её, Господи, прости…»
Но в дневнике сознания появилась ещё одна запись:
«Нарушение пропорции между материальным и духовным в сторону материального, объяснимое, а часто даже необходимое в молодости, искажает черты старости в сторону непривлекательности и даже отталкивания: так непривлекателен был бы гигантский младенец, жадно хватающий мира грудь хрустящими клешнями пальцев».
Юлия начала в тайне от всех пробовать писать стихи. И, подумав, всё-таки переписала из книги послание в стихах митрополита Филарета:
Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога мне дана,
Не без воли Бога тайной
И на казнь осуждена.
Сам я своенравной властью
Зло из тёмных бездн воззвал,
Сам наполнил душу страстью,
Ум сомненьем взволновал.
Вспомнись мне, забвенный мною!
Просияй сквозь сумрак дум —
И созиждется тобою
Сердце чисто, светел ум.
Когда в их доме бывали священнослужители соседних приходов, вести беседы о Боге они предпочитали не с отцом, а с матерью. С дядей Сашей Байкаловым обычно приезжал его сын Серёжа, ровесник Юлии, тихогласный, очень верующий мальчик, временно оставивший семинарию из-за болезни. А за диаконом Копосовым почти всегда увязывался смешливый и не сильно усердный в учении младший сынишка Миша, двумя годами моложе Юлии. Оба мальчика заслушивались её рассказами о брате Орфея – Лине. Лин – Си-лин, динлин – рифмовалось в душе. Лина из ревнивой зависти к его искусству пронзил стрелой Аполлон. Ведь было и в отце что-то такое – будто носит он в себе обломок стрелы, может быть, той самой, которой ранил второго в их роду Силина, тоже миссионера, мстительный родственник обрусевшего новокрещена.
Или она удивляла их историями о загадочной Атлантиде, захороненной где-то на дне океана. Мальчики нравились Юлии тем, что ходили за ней как привязанные, и оба, под её влиянием, стали интересоваться не только книгами, но и раскиданными по степи менгирами и подбирать любые камни, показавшиеся вдруг «ценными древностями».
Гости у отца были иные: приходили вместе с учителем Веселовским очередные ссыльные, летом забредала на чай семья дачников Шнейдеров, с мужем давно был знаком по делам журналистики дядя Володя, а жена приходилась родственницей начальнице гимназии Рачковской. С их детьми, красивыми светловолосыми мальчиками, дружили младшие сестры. Бывал в гостях у отца сын потомственного вологодского священника биолог Орлов, вскоре женившийся на одной из новых подруг старшей сестры Веры, милой девушке, приехавшей в Красноярск после окончания Петербургских естественно-научных курсов Лохвицкой-Скалон. Поступить на эти курсы захотелось и Юлии.
По-прежнему бывал и доктор Паскевич.
А мать плакала и молилась. Для матери вера была той сферой, под которой проходила вся её жизнь, отгородившаяся прозрачной стеной от пугающего земного пространства, где существовал муж, силуэт которого то отчётливо был виден на выпуклой, чуть дрожащей поверхности, то слабо проступал и расплывался в тумане. Может быть, этот замкнутый купол, воздвигнутый над душой матери её братом, обладавшим гипнотической властью фанатичной веры, и являлся первопричиной появления в их семье учительницы Кушниковой? Ведь матушка Лизавета любила брата так, как порой любят чистые душой прихожанки своего исповедника.
Нет. Юлия со своим же предположением не согласилась. Просто отец женился без любви, бабушка Марианна Егоровна права, вот и всё. И если в первый год брака что-то похожее на любовь у него и возникло – оно тут же и зачахло, как растение без влаги. А мать, наверное, не смогла забыть, что хотел он жениться не на ней, а на её сестре…
В тот вечер к ним приехали Пузыревские, брат диакона Никодима, священник соседнего села отец Иннокентий с хорошенькой, азиатского типа женой, приятельствующей с матушкой Лизаветой, и некрасивая плечистая их дочь, ровесница старшей сестры Веры. Но направились они не к матери, как это обычно бывало, а в кабинет к отцу.
В прошлую ночь Юлия опять читала любимого своего Гоголя до пяти утра и оттого днём заснула с раскрытой книгой на диване в проходной комнате. Три соединённые фигуры возникли на сверкающем пространстве её сна, как чужеродная опечатка в романе, которую сделал её собственный нос (Юлия во сне знала это совершенно точно!), отделившийся от неё, точно в повести Николая Гоголя, и ставший широкоплечим человеком в кожаной куртке и галифе, заправленных в сапоги. И на краю сна тут же заколыхалось какое-то тяжёлое пламя, возникшее именно от чирканья спички-опечатки. Из подземных пещер рванулся тяжёлый чёрный дым, и мир во сне стал рушиться, как непрочные декорации горящего театра. Небо над церковью стало красным, и каменная глыба огромной тучи медленно покатилась вниз, сминая под собой купола, каменные менгиры, бегущих в ужасе людей… Это он – выросший до гигантских размеров господин Нос столкнул эту губительную страшную глыбу с её вечного небесного пути!
Пунктир тревоги, который век пронизывающий силинский род, настиг наконец Юлию. Она проснулась от непонятного, очень сильного страха.
Пузыревские привезли отцу весть о революции.
В восемнадцать лет Юлия поняла, что мира, в котором она родилась, больше не существует. Шёл 19-й год. В губернии снова поменялась власть, мгновенно разрушив и сложив очередной узор осколков в кровавом калейдоскопе, выбрасывающем при очередном повороте следующие жертвы, точно пустые гильзы.
Записи следующих двух лет, появившиеся в дневнике её окаменевшей от страха души (писать на бумаге Юлия теперь боялась), совсем не походили на предыдущие:
«Мой дед убит: он играл в вист со старым другом Т. на первом этаже своего дома и получил выстрел в затылок. Вбежавшая в комнату бабушка увидела, что на столе между карт – сердечек и трефовых крестов лежит дедов вырванный пулей язык. Дед поддерживал атамана Сотникова, выступал против большевиков, был за монархию и порядок».
«Моя первая любовь – Павлик, приехал в Каратуз писать пейзажи, к несчастью, остановился он в доме старика-казака, бывшего казачьего офицера. К ним в дом ворвались красные. Среди каратузских красных и Мозгалевский, Павлик с ним в детстве немного дружил, но в тот день Мозгалевский, он – потомок декабриста, уезжал в Минусинск. Красные зарубили шашками нашего Павлика и деда – хозяина.
«Алёша Беспалов, учительский сын, подаривший мне первую розу, тоже приехал к родителям из Петербурга, он, оказывается, наоборот, стал красным, и его изрубили шашками колчаковские казаки, сначала закопав до половины в землю. Старший брат мамы Борис был схвачен и посажен в тюрьму. Он скрыл своё офицерское прошлое, но всё равно его расстреляли… Другой брат матери – мой дядя Валериан, преподаватель истории, но теперь офицер, принудительно мобилизованный в армию Колчака, пропал без вести, и его жена пани Гарчинская плачет, что она с ним больше никогда не увидится.
Два брата мужа моей старшей сестры Веры отказались идти в армию Колчака – их тут же повесили. Белые вешают всех, кого подозревают в сговоре с большевиками. Красные расстреливают всех, кого считают белыми или сочувствующими белым. Третий их брат, отдавший уже не белым, а красным всё, что имел, бежал в тайгу к атаману Соловьёву. Хакасов и русских, отказывающихся называть местонахождение соловьёвского отряда, безжалостно убивают».
«К учителю Веселовскому прибежала измученная, беременная, смертельно напуганная жена благочинного Урянхайского края протоиерея Алексия, она рассказала, что верховный Лама Урянхая повешен красными, убито несколько православных священнослужителей. К счастью, миссионер, отец Гавриил, средний дядя отца, вовремя отозван из Тувы красноярским архиепископом и отправлен в Китай. Тувинцы начали убивать русских семьями, не жалея детей».
«А по Хакасии победоносно идёт партизанская армия Щетинкина. Многие приходы разграблены. Убит давний знакомый отца иерей Каргаполов: палачи вырезали у него на груди красную звезду и задушили его окровавленной орарью. Колокольню в его селе, сорвав все колокола, подожгли. Другая церковь, в которой служил друг отца священник Копосов, тоже сожжена, сам он получил ожоги, спасая иконы, но жив».
«Дом деда в Таштыпе разграблен, его библиотека полностью уничтожена – частично тоже сожжена, остальные книги изорваны: шуршащие вырванные страницы доставали пробиравшейся сквозь них бабушке Александре до ключиц, она плакала и причитала: “Уж коли книги рвут да жгут, тьма страшная надвигается! Терять ничего не жаль, Юлинька, жаль, что лучшие русские головы летят!”»
О Щетинкине говорили разное. Раненый царский офицер, два дня живший в их доме, а потом, переодевшись крестьянином, бежавший через Туву в Монголию, с ненавистью и восхищением отмечал талант Щетинкина как военачальника.
– Полный георгиевский кавалер! Штабс-капитан! А ведь из крестьян!
– Я слышала, – подала тогда реплику сжавшаяся под шалью мать, – он вроде в церковно-приходской школе учился?
– Учился. – Офицер кашлянул. – А Бога распял.
Мать Юлии за этот год сильно постарела. Сферу фанатичной веры, под которой она жила, пересекла огромная трещина, грозившая расколоть купол пополам пугающей вестью: её брат Владимир внезапно принял революцию. Учитель Веселовский как-то принёс листок с фотографией пролетарского вождя, и Юлия увидела: дядя Володя и вождь чем-то похожи. В русском протоиерее, наверное, заговорил его азиатский предок, и предок-азиат вождя притянул его к себе силой общего прошлого.
На одной из воскресных проповедей кафедральный протоиерей призвал прихожан пойти вслед за Лениным! Даже священники-«обновленцы» посчитали сей призыв кощунственным.
Это был страшный удар для старика – иерея отца Николая.
– Что же это делается, господи? – тихо вопрошал он, обращая к иконе измождённо-мученическое лицо. – Большевики-то исказили идею религиозную, посулив Царство Божие, которое воздвигнуть может только Дух Святый. Не узрели молодые горячие очи Володимира за всем сим волю и коварство Антихриста! Ленин он Антихрист и есть. Одно теперь упование на патриарха Тихона.
А отец Павел нервно хрустел костяшками белых пальцев. У Юлии даже озноб по коже бежал – так ей было невыносимо слышать этот сухой хруст, казалось разносившийся по всей округе и потом исчезающей в степи среди жёлто-сизой травы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.