Электронная библиотека » Майя Кучерская » » онлайн чтение - страница 19

Текст книги "Тётя Мотя"


  • Текст добавлен: 18 января 2014, 00:18


Автор книги: Майя Кучерская


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Эсэмэска была коротенькой и состояла всего из двух слов, но таких простых и важных, что его окатило жаром. В буфет он входил с улыбкой. Буфетчица приняла улыбку на свой счет и чуть зарделась – она выделяла Ланина из прочих, ценила за солидность и доброжелательность, любила его ласковый и внимательный взгляд, его редко менявшиеся, но неизменно смешившие ее шутки и всегда давала ему понять, что помнит его привычки. Сегодня, правда, Ланин не шутил и глядел рассеянно, только вот улыбнулся, теперь она уже сомневалась – ей ли? Что ж, заработался человек, все равно налила ему зеленый жасминовый чай, как он любил.

Ланин потихоньку отхлебывал чай, вспоминал разговор со Сланцевым, но теперь уже вперемешку с мыслями о Марине. Точно та миниатюрная массажистка в Санья, поставившая его на ноги после страшно несвоевременного (каждый день съемки – на вес золота) ревматического приступа и за три сеанса омолодившая его лет на двадцать. Марина, такая же маленькая, хрупкая, тоже размяла его, сделала юношей, оживив ту часть души, о которой он и не подозревал, что она существует, жива. Оттерла мертвую тушу своим восхищением, преданностью, мимолетными поцелуями эсэмэсок. И сейчас, сидя за чайничком чая, он испытывал благодарность. Написал коротенькое послание, тут же получил ответ, написал снова. Ответ. Отправил свое. Все. Дальше нельзя. Желание уже лизало прибой, а нужно было еще работать. К тому же и потерпеть осталось всего несколько часов, после обеда у них была назначена встреча – Марина заказала отель.

После странного того звонка и предложения – смешно сказать – себя в виде жены, почти неделю они молчали, но он, он первый прервал паузу – соскучился, а что? И она простила, согласилась пока так, значит, согласилась, вот даже заказала им первый раз в жизни номер. Ланин уже бежал вниз, к гардеробу, – нужно было спешить на заседание оргкомитета новорожденного кинофестиваля, в «Галерею» на Тверском бульваре, домчаться предстояло за пятнадцать минут.

СОСТОЯНИЕ ПОГОДЫ

Вчера с утра из-за туч несколько раз проглядывало солнце; в 10-м часу шел редкий, но большими хлопьями снег, после чего хотя и прояснилось, но затем небо заволокло густыми тучами, и в 12-м часу начал идти мелкий, частый дождь, который и продолжал перепадать с небольшими перерывами до позднего вечера. Реомюр рано утром показывал 3 градуса холода, днем ртуть поднималась до 4 градусов тепла.

Глава восьмая

На встрече в «Галерее» Ланин слишком нервничал – думал о предстоящем свидании, слушал вполуха, в основном молчал и даже сбежал раньше – все было ясно и так, все решено в целом, для нюансов он был не нужен. Теперь Михаил Львович медленно приближался к месту их встречи, небольшому частному отелю в самом центре города, недалеко нарядного Дома Пашкова.

Он давно уже намекал ей на эту возможность – снять в гостинице комнату на часок – но прежде Тетя только фыркала: в номера? Он отступал, однако встречаться – удел многих – им было все-таки негде. Приятель из National Geographic уезжал все реже – то ли у него с журналом, то ли у журнала с ним возникли проблемы. Ланин мог, конечно, снять недорогое жилье, какую-нибудь дурно обставленную однушку возле «Савеловской». Но это означало бы, что их связь обрела стабильность, что он действительно завел себе если не вторую жену, то постоянную и теперь обязан с ней регулярно встречаться (не пустовать же жилью). Но нет! Ему нравилась в их отношениях как раз непредсказуемость, подростковая нервность, а вместе с тем необязательность всего, что между ними происходит, его приятно тревожила полуслучайность их встреч, каждая из которых могла стать последней.

В этих вечных импровизациях и борьбе за кусок московского пространства было гораздо больше творчества, свободы, чем в унылых запланированных пересечениях. Всегда в точке А. Так что какая уж тут квартира? Трудности Ланина скорее бодрили, позволяли ощутить себя живым и почти юным. Ему снова было не пятьдесят, не сорок, даже не тридцать семь – двадцать восемь…

Так весело и совершеннейшим молодым человеком Ланин провел эту зиму, каждую минуту которой был откровенно и простодушно счастлив. Счастлив, вот и все. Точно поняв, что это надолго – Тетя все-таки сломалась, впервые назначив ему свидание здесь, в отеле, строго по часам, с трех до пяти, сама сняла номер, оборвав его вопрос о деньгах и как обычно все объяснив: в пять тридцать Теплого забирать с кружка. Палеонтологического.

Он оставил машину на подземной парковке Торгового центра – эвакуаторы слишком жадно жали железную жатву, и, стараясь не опережать назначенного времени, неторопливо шел по тесной, заполненной людьми Моховой. День был пасмурный, оттепель казалась хмурой, текла без обычного при солнце сбивчивого веселого блеска и звона. Белые мутные капли срывались с крыши, норовя прыгнуть за шиворот, крепкие немецкие ботинки ступали в лужи, Ланин ничего не замечал. Предчувствие встречи согревало его.

Чем она взяла его? – снова думал он, улыбаясь. И сам себе отвечал, иным, чем в последний раз ответом: покорностью. Восхищением. Принимала и восхищалась. Любила и принимала. Словно бы не видела его слабостей, его тщеславия, суетности, которые сам в себе он так презирал, не замечала седой поросли на груди, выпиравшего живота, полных ляжек. Его битости-перебитости и того, что он, конечно же, обманывал ее, хладнокровно, расчетливо лгал, потому что разве всерьез ее любил? Нет, только жадно грелся. Себе-то можно было признаться, как обстояло дело. А она послушно гладила ему спинку теплыми детскими ладошками, брала губами его пожилого, но сейчас же благодарно оживавшего джентльмена (Люба не сделала этого за их тридцатилетнюю супружескую жизнь ни разу), целовала так нежно – в губы, уши, брови, просто давала себя…

После их свиданий он, как ни странно, часто вспоминал мать, которая любила его, похоже, такой же безусловной любовью, ее красивые музыкальные руки, низкий голос, выскобленную-вычищенную кухню, наполненную рассыпающимся Шопеном, у матери всегда играла классическая музыка, вспоминал и смерть ее, внезапную, случившуюся два года тому назад, прямо в скорой. Мать тоже принимала его, каким был, хотя знала и подлинную ему цену. Марина ведать не ведала, что цена-то ему не копейка – ломаный грош, но этим и спасала, возвращала во времена, когда он был другим – чистым, увлеченным Китаем юношей, сочинявшим стишки под Ли Бо и берущим уроки каллиграфии у старенького китайского переводчика.

Учитель требовал называть себя Иван Иваныч – как догадался Ланин значительно позже, видимо, в честь двух великих каллиграфов четвертого века – Ван Сичжи и его сына Ван Сянчжи. Целый месяц Иван Иваныч учил Мишу правильно держать кисть. А однажды отказался писать с ним знаки, сказав, что в таком состоянии каллиграфией заниматься нельзя: она требует внутреннего равновесия, душевной тишины. И от того, и от другого Миша в тот день действительно был далек – пришел к Иван Ивановичу растрепанный, гневный, после тройки за итоговую контрольную по химии, портившей ему весь аттестат. В тот день заниматься с ним Иван Иванович так и не стал, позвал его пить чай. Они сидели на тесной кухонке, пили из белых чашечек желтоватый чай без запаха, под неторопливые речи учителя (сейчас Ланин почти не помнил его лица – только сухую руку и трескучий, точно тележка катилась по щебенке, голос).

Иван Иванович рассказывал ему о «травяном стиле» цаошу. Знаки его подобны густой траве, согнувшейся под ветром, ветер – дыхание духов, заставляющее трепетать душу писца и выводить иероглифы вдохновенно, так, чтобы в них ощущалось движение этого ветра, облаков, летучих изумрудных драконов, ползучих неслышных змей. Но чтобы различить эту невидимую музыку, мастер должен быть спокоен. Нервничаешь – лучше встань, пройдись, погляди, как возвращаются домой перелетные гуси, как цветет на равнине пастушья сумка, как сплелся у каменной стены кунжут с шелковицей, уверься в том, что шелкопряды совсем окрепли – и стань мирен. Миша слушал и почти дремал – чаек был, что ли, какой-то расслабляющий, но контрольная по химии и неизбежное расставанье с медалью вдруг утратили для него всякое значение.

На прощанье Иван Иванович быстро нарисовал тогда тушью на толстом белом листе знак с крестом внутри и подарил ему. Знак изображал подносимую небесам пузатую винную флягу, оплетенную тугой веревкой крест-накрест, и означал удачу, счастье, благословение. Все будет хорошо! Вот что нарисовал ему мудрый старичок-каллиграф. И не ошибся: химичка сама испугалась Мишиного провала, позволила ему переписать ту контрольную – тайно ото всех, школа нуждалась в его серебряной медали не меньше, чем он.

Вот и она, – думал Ланин, уже заворачивая в переулок, – собирает его разорванного на куски, точно желтый чаек и потрескавшийся голос учителя. И она дарит мир. Но это-то и опасно! Как опытный воин, он видел эту смертельную опасность, он всегда это знал – расслабляться нельзя, ни с кем, ни при каких обстоятельствах, но все больше и больше расслаблялся. Как тогда за чайком, как в парилке финской сауны, которую старался посещать в каждой гостинице, где она была. Любил ее сухой размаривающий пар.

Как раз этого блаженного размора и не бывало с Любой. С ней он жил вечным тайным агентом собственного государства. И так с первой же минуты, едва решил жениться на пухлогубой, воздушноволосой девочке с модного японского отделения, хиппующей дочке замминистра и чекистской переводчицы. Как это часто бывает в юности, он был влюблен тогда сразу в двух, Любу и Таню с журфака (Тетя чем-то ее напоминала – та же наивная открытость и маленький рост), но, когда настало время выбирать, остановился на статной, уверенной в себе Любе.

Любин бунт был скорее стилистическим (длинные темные юбки, волосы, стянутые на лбу цветным шнурком, фенечки) – в привычках, вкусах она оставалась избалованной дочкой состоятельных родителей, золотой молодежью. Трудиться не любила, училась без энтузиазма, два раза заваливала сессию, но имя отца служило надежной защитой от всех неприятностей.

Любу нужно было завоевывать, добиваться, постоянно доказывать, что он на коне. Она и замуж за него вышла, как до сих пор подозревал Ланин, из чувства противоречия, отказав жениху из мощного дипломатического клана и на год лишившись благоволения родителей – свадьбу справляли без них, на чьей-то даче – одной лишь молодежной тусовкой. Поселились в еще, к счастью, до свадьбы купленной Любе на вырост кооперативной квартире на Фрунзенской набережной. Но рождение внучки всех примирило.

Да, Люба давила, переменами настроений, надуманными, как ему казалось, депрессиями, с ней невозможно было расслабиться, можно было только ее отключить, возвести стену холодной вежливости, дружелюбного пофигизма, не забывая при этом платить дань. Жена любила украшения, и каждые новые сережки, перстень, ожерелье по-прежнему радовали и смягчали ее. Хотя все чаще она теперь вздыхала: куда и пойти в этом. Но неизменно находилось куда – Женский закрытый клуб, прибежище скучающих жен дипломатов, аккуратно следивших за всеми премьерами, театры, консерватория, какие-то обеды – пустая, блескучая жизнь, – рассеянно думал Ланин и никогда не желал входить в подробности. Только болезнь немного ее очеловечила, как водится, только болезнь…

Он уже поднимался по лестнице отеля, получив эсэмэску с номером комнаты – и вошел. Тетя ждала его, вышла к нему с ликующим лицом, со скороговоркой – в предбанничек. Как здесь спокойно, как просто. И – смотри!

Он заглянул в комнату: стена над широкой, застеленной белым покрывалом кроватью была украшена огромной фотографией с бело-розовыми цветками, густо, пьяно осыпавшими черные ветки – на фоне темно-голубого неба.

– Мэйхуа! – воскликнул Ланин, усмехаясь, радуясь ее оживлению, скидывая пальто, быстро расшнуровывая ботинки. – Надо же, все-таки промок.

– Здесь так тихо, точно и не центр Москвы, за десять минут проехала только одна машина… Я думала, так боялась, что будет гадко, пошло, и даже решила: уйду, если неуютно, – говорила она с вечной своей детской бестактной прямотой, но он давно научился не обижаться, – а оказалось, хорошо, девушка на ресепшн даже паспорта не потребовала, сказала, достаточно водительских прав и смотри – два халата лежат, и тапочки, еду можно заказать прямо в номер…

Он соглашался, хотя видел – номер совсем не так прекрасен, как ей кажется – тесно, на самом краю покрывала проступало желтоватое пятно, пепельница на столе была с неотмываемым серым дном, но блаженны, блаженны не видящие, он уже вдыхал ее запах, жадно целовал шею, зарывался лицом в ее грудь, и она замолчала, затрепетала, потянулась к нему всей собой, любимая моя девочка, ласточка моя.

Господи, почему покрывало тепла и бесконечной грусти окутывает ровно в тот час, ту минуту, когда слышу: скучаю, когда понимаю – мы все-таки встретимся, руки мои будут ветер, треплющий любимые волосы, обтекающие самую красивую на свете голову, почему, господи?

Все вспоминала она свою вчерашнюю эсэмэску, стишок собственного сочинения – вот ведь до чего дошло, а ведь прежде не могла и двух слов срифмовать. Ланин уснул, уткнувшись в ее подмышку. Пробормотал тихо: «Я что-то устал, прости…» И стал беззвучен. Он спал без храпа, посапывая, как дитя.

Она ощущала его запах, смешанный с запахом теперь уже родного пота, смотрела на спутанные его волосы, на весенний свежий голубой краешек неба и плывшие по нему прозрачные белые клочки. Ее переполняли благодарность и покой – глубокий, великий, первобытный и долгожданный – наконец-то разлившийся после всех волнений, недельной размолвки, не нарушаемый ни казенностью обстановки, ни рябью то и дело накатывающей тревожной нежности, страхом не разбудить.

Вскоре она и сама задремала на несколько мгновений и тут же увидела младенца. Он приполз к ней с другого конца кровати, зачмокал. Тетя осторожно повернула его к себе, дала грудь. Младенец пососал немного и выронил сосок, уснул. Крошечный крепко сбитый мальчик с светлым пухом на голове, с вытянутой вперед ручкой. Шевельнулся и придвинулся к ней ближе, под самый бок. Проснуться! Не задавить.

Тетя очнулась. Ланин по-прежнему спал рядом, но сон был так реален, так жив.

Впервые она увидела Теплого еще до его появления на свет. Врач, смуглый восточный человек, спец по ультразвуку, равнодушно и привычно улыбаясь, спросил, не хочет ли она взглянуть. Аккуратно развернул монитор экраном к ней.

В серой, сонно плывущей пелене, следуя за указующим перстом, Тетя постепенно различила смутные очертанья живого существа, темный шар головы. И вдруг лапку с пятью пальцами. Лапка потянулась к голове и быстро потерла. Существо уже умело чесаться! Ручка снова исчезла в плотных слоях светящегося тумана. Доктор дал ей послушать и сердце существа – оно билось быстро и шумно, на весь кабинет!

Было невероятно, что ребенок уже живет в ней человеком, шевелит игрушечными ручками, чешет голову. И, когда Коля удивленно клал ей на живот ладонь и точно охотник ждал в засаде, когда же он шевельнется и одарит папу тихим тумаком, она только улыбалась своим мальчикам и все-таки не понимала до конца: происходящее – чудо. И, как и всякое чудо, оно совершенно изменит ее жизнь. Лишь когда до появления Теплого оставалось два, полтора месяца, она начала замечать очевидные перемены – во всем.

Все, что волновало ее прежде, – подготовка к школьным занятиям, удачные и неудачные уроки, успехи учеников и их характеры, сложно-ревнивые отношения со второй русичкой – стало отступать, плавиться, точно льдинка в горячем. Она по-прежнему ходила на работу, решив все-таки дотянуть до конца второй четверти, до Нового года, но подлинные ее интересы и потребности давно уменьшились до самых простых – пораньше лечь, выспаться, вовремя поесть, потеплее одеться. Не замерзнуть на ветру. На ноги – меховые ботинки, шнурки двойным крепким бантиком, вокруг шеи – мягкий шарф, связанный мамой, на голову шапку-ушанку, привезенную Аленой из Канады ради прикола (но шапка оказалась отличной, легкой и теплой).

Она словно бы раздвоилась, на себя-маму и того маленького человека, которого ей предстояло вот так же кормить досыта, укладывать спать, кутать, везти в коляске по снежной аллее Нескучного сада, трогать нос – не замерз? Усаживать на санки, сунув в руки лопатку и катить по снегу к горке.

Но, пока этот человек не появился на свет, она жила за них двоих, проживая сразу все его младенчество, потому что оно тоже уже свернулось в ней. Эта новая рождавшаяся в ней детская жизнь была самой важной на свете. И когда она слышала от опытных мам – скоро, ой, скоро… и ночью не поспишь и из дому не выйдешь – улыбалась. Она думала – да зачем же стремиться из дома, если ее дитя – здесь. Зачем спать, если ее сыну спать сейчас не хочется? Так она перерождалась сама в себе. И вокруг все менялось. С каждым днем в мире прибавлялось света, наступил январь – зимняя тьма откатывала и сжималась. Но ей казалось, растущий свет связан со скорым рождением ее ребенка. Мир тоже готовился, ждал, незаметно светлея.

Коля тогда работал на «Щукинской», ехал через всю Москву и вставал рано утром, еще затемно. Ей подниматься не позволял, сам тихо завтракал и уходил. Он тоже изменился в те дни – наполнился кротостью, ожиданием, но был словно и немного растерян. И что совсем уж невероятно, каждую неделю приносил ей цветы. Розы, хризантемы, даже тюльпаны однажды. Где-то услышал: беременные должны смотреть на красивое. Цветы стояли на подоконнике, рядком, в двух вазах и трехлитровой банке, и не увядали. Она поднималась утром, зачарованная растущим светом за окном и все разраставшейся в ней юностью, нюхала розы, пахли травой, не цветами, просто свежим растением, лесом, летом, одевалась, осторожными глотками пила горячий чай, каждый раз с новым изумлением понимая, что окружена слетевшей неведомо откуда защитой.

Легкий плотный нимб этого таинственного покрова сгущен был вокруг головы. Казалось, кто-то бесплотный едва ощутимо, хотя и с несомненной властью положил на макушку ладонь. И держал все утро, до тех пор, пока она не погружалась в суету, не отвлекалась. Ангел-хранитель? Бог?

В Бога Тетя всегда в общем верила, но издалека, не подозревая, что Он может так приблизиться… Или все-таки ангел? Надо было спросить у Тишки, но каждый раз, когда они говорили, дело ограничивалось обсуждением земных предметов – кроватка, пеленальный столик, анализ крови, гемоглобин – тем для обсуждения было так много, что Тетя не успевала спросить главное.

В те дни она и решила, что нимбы святых вовсе не от их внутреннего сияния, нет – это Бог повязывает сияющие платочки над их головами, показывая, что Он с ними и каждый такой нимб-платок – его награда. Ведь сам по себе человек если и может сиять, то лишь отраженным светом.

Ланин зашевелился, застонал и повернул голову, щекоча ей подмышку. Проснулся. Она тоже очнулась, оторвалась от далекого, таинственного, пронизанного светом времени. Наконец смогла приподняться, высвободить затекшую руку, взглянуть на часы. Пора было бежать за Теплым.

– Доброе утро, – произнес Миш растерянно, глядя на нее круглыми, ничего не понимающими спросонья глазами. – Неужели я все-таки уснул?

Глава девятая

Тетя была уверена: после встречи в Калинове Сергей Петрович пришлет ей письмо сейчас же – но толстый конверт обнаружился в ящике только через две недели, в самом конце марта. Из конверта выпала копия фотокарточки Павла Сергеевича Сильвестрова, дядюшки Ириши. Сильвестров был снят в тройке, имел правильные черты лица, хотя и крупный нос, открытый уже лысеющий лоб, коротко стриженные волосы, пышные усы с проседью, глядел твердо и зорко – вообще облик его дышал энергией и напором. Тетя начала читать присланную Голубевым историю о юности Павла Сергеевича – и никак не могла узнать в чутком, не похожем на остальных мальчике будущего удачливого коммерсанта. В Павлуше ей мерещился Теплый, и она вздрагивала от живости плывущих перед глазами цветных картин.

Началось все с ярмарки, нет, раньше гораздо, с маслобойни. Ему было четыре года тогда, вбежал в дом со двора, бросился к матери, потянул за собой: горит!

Мать выскочила, поправляя юбку, уже сведя страдальчески брови, оглядела двор – ничего. Выглянула за ворота – сонно, тихо. Начала спрашивать людей, работавших во дворе: но никто не слышал, чтобы горело. «Что ж ты пугаешь мать зря? Где, где горит?» Он упрямо показывал на запад: «Там». И получил крепкий подзатыльник в ответ: «С этим, Павелко, не шути!»

На следующий день выяснилось: в двадцати верстах к юго-западу от города, в Шопше, был пожар – сгорела маслобойня. Мать, узнав про это, перекрестилась: уж не прозорлив ли сын?

Павлушу, теперь уже по-доброму, расспросили снова, заодно и всех домашних, следствие возглавил отец, Сергей Парменыч. Он и догадался первым: нет, не прозорлив, это – нюх, нечеловеческий, редкий. Пашка учуял дым. Старший брат, Андрюха, припомнил, как весной еще Пашка сказал раз, сидя в столовой: «Сирень завтра распустится, из почек уже прет». Это при закрытых-то окнах! Но тогда значения этому не придали, мало ли что дитя лопочет. Припомнила и нянька, как недавно Павлуша выскочил во двор и начал морщиться: «Фу! дохлятиной воняет!» Пошел на запах и принес за хвостик из-под амбара полуразложившийся труп мышки.

После пожара в Шопше Павлушин дар стал очевиден, только ни выгод, ни счастья ему не принес. Старшие, Андрюха и Герка, сейчас же начали дразниться – «Пашка-собачка! Пашка-собачка», а еще иногда почему-то «вонючка». Совали под нос гнилые или обоссанные тряпки, спрашивали: «Ну, чем пахнет?» Даже шестилетняя Галка им подпевала и его подзуживала. Все время они его проверяли, и угадывал, он угадывал все всегда. Но в конце концов не стало Павлуше от братьев проходу, будто нечем им было и заняться, только напоминать ему, какой он урод и собачка. Пока он не догадался, не понял – не головой, скорее душой, как спастись. Притвориться! Бывает же так, что нюх у собак от старости или слишком резких запахов пропадает. Когда красили перед Пасхой дом, и все провоняло ацетоном, Паша объявил вроде матери, но так чтобы и старший Андрюха слышал: «Нюх-то мой отбило. Не чувствую ничего». Сначала ему не поверили, но он твердо стоял на своем, да еще подсказал им: «Может, это от краски?» И братья постепенно отстали, оставили его в покое. А он, чтобы не сбиться, не погореть, заставил себя словно бы не ощущать запахи, как перестают слышать шум реки или поезда за окном. Отключил всю эту лезущую в ноздри пахучесть, и постепенно запахи послушно притихли, больше не докучали ему.

Когда Паше исполнилось двенадцать лет, Сергей Парменыч впервые взял его с собой в Нижний – помогать в лавке, привыкать к ярмарочному делу. Андрюха к тому времени уже женился и вел собственное дело, Герка работал пока у отца и вместе со старшим приказчиком Калинниковым отправился в Нижний уже несколько дней назад. Купец второй гильдии Сергей Парменыч Сильвестров был мукомолом, имел две мельницы на Которосли, свой мукомольный завод и на Нижегородской ярмарке держал два торговых места.

Павлуша с отцом приехали за два дня до открытия, на поезде, и сейчас же, с вокзала, отправились на место. Лавки у отца были большие, в пять растворов, обе уже чисто вымытые и заставленные товаром – мешками с мукой, крупой, прозрачными бутылями с подсолнечным маслом. Это Калинников с Геркой наняли для уборки знакомых по прошлым годам рабочих-татар.

На втором этаже дома, в котором была лавка, отец с Павлушей умылись с дороги, побросали вещи – и пошли глядеть ярмарку. Ни на что она оказалась не похожа.

Чтобы обойти их ярмарку в Ярославле, хватало получаса. Здесь раскинулся город: длинные улицы с фонарями, только вместо домов – двухэтажные и трехэтажные лавки, банки, трактиры, чайные, гостиницы, даже парикмахерская им встретилась – за стеклом сидел в простыне длинный лысый господин с мыльной пеной на точно втянутых щеках.

Сначала отправились в собор. По пути Паша разглядел мечеть и еще какое-то высокое здание – оказалось, синагога. «Молиться-то всем охота», – спокойно заметил отец в ответ на его вопросы. В соборе Сергей Парменыч разыскал попа – из молодых, худого, с темным хвостом, с быстрыми черными глазами, он и отслужил им – частя и захлебываясь – молебен об удачной торговле. Поставили свечи, поцеловали иконы, выбрались на воздух и пошли к пристани, на биржу.

Возле плашкоутного моста через Оку стоял балаган, на каменной основе, – это и была биржа. В балагане толпился народ, все что-то говорили, висел плотный, ровный гул. «Погоди, то-то будет как ярмарка откроется, пока-то все только примериваются», – сказал ему отец и тут же отвлекся. Высокий парень с пробором посреди и просительным лицом подошел к Сергей Парменычу, заискивающе поздоровался, но отец поговорил с ним кратко, почти сразу отвернулся и уже здоровался со сладкой улыбкой какому-то важному бородачу.

И все время потом с кем-то разговаривал, то почтительно склонив голову, чуть не изогнувшись, то – свысока, как старший, то и вовсе едва цедил слова, но, когда говорил склонившись, всякий раз указывал на Павла – вот сына привез, пора уж к делу. И получал неизменный одобрительный ответ: а что ж! Пусть привыкает! Кто-то хлопал Пашу по плечу, кто-то подмигнул ему, и почти все улыбались, один только, в бабочке и сером костюме, глянул строго, остро, глаза в глаза, Паша сейчас же покраснел, уткнулся взглядом в пол. «Старший приказчик Журавлева», – сказал тихо отец, когда зоркий отошел. Журавлев был одним из самых крупных хлебопромышленников на Волге.

Пока они толкались на бирже, отец назначил не одну, не две и не три уже встречи, и все в трактирах. Однажды повернулся к сыну, сказал со значением: «Основная торговля-то там!» Тогда Павел подумал, что трактирам идет особая прибыль из-за наплыва посетителей, и лишь потом понял: нет! За обеденным столом ударяли по рукам и заключали сделки.

Из балагана Павел спускался с гудящей головой, но у реки, вдыхая знакомые запахи водной гнили, рыбы, мокрого дерева, отдышался, пришел в себя. На главной площади было тоже людно, всюду шныряли приказчики, посыльные, торопливые, вовсе не степенные, как у них, энергично шагавшие куда-то купцы, он заметил и человека в тюбетейке, а потом и двух смуглых людей в халатах и толстых чалмах, но даже им отец не удивился, только уронил с достоинством и точно легким презрением: бухарцы.

Тетя остановилась, задумалась: Бухара? Ей показалось, она чувствует кислый запах пота, идущий от бородача в полосатом халате, подгорелого масла, дыма. Или все это ощущал Павлуша?

Наконец отец скомандовал: в трактир, и они долго, сытно обедали – от еды Пашу разморило. Из трактира шел спотыкаясь, клевал носом.

– Ну а теперь в цирк пойдем. Хватит работать, – сказал Сергей Парменыч, дернув его за руку. Павел заморгал и сразу ожил: сколько лет он мечтал увидеть настоящий, большой зверинец!

Цирком оказалось деревянное здание с островерхой крышей, украшенной лентами, которые лениво шевелил ветер. Возле входа на площадке играл с дрессированной собачкой мальчик, собачка прыгала через палочку и умела считать – обклеенные цветной бумагой кольца, которые мальчик ей показывал. Но сам цирк был еще заперт, представление ожидалось только через час.

Отец постоял чуть-чуть, подумал, велел сыну «погулять вокруг да около» и пообещал, что скоро вернется. Паша и ответить не успел, как Сергей Парменыч уже шагал прочь. Стал смотреть на собачку, но фокусы повторялись, и он быстро соскучился. Отца все не было, он обошел деревянный цирк вокруг, постучал даже в тонкую стену, вдруг выстучит какого зверя и услышит рык? Но не выстучал и побрел от цирка в сторону, куда глаза глядят, решив, что заблудиться на этой площади невозможно, и вскоре различил неподалеку веселые выкрики и даже будто песню.

На другой стороне площади стояла высокая карусель. Карусель окружила толпа зевак, шум слышался именно оттуда. В Ярославле на ярмарке у них тоже была похожая, он катался всегда – может, и сейчас хватит денег, отец насыпал ему немного мелочи. Паша подошел ближе – и отпрянул. На карусели, держась за поручни, катались не дети, а… женщины! Почти все они улыбались ярко накрашенными ртами и громко переговаривались с мужчинами, глядящими на них из толпы. Одна, в длинном желтом платье, с рукавами, расшитыми цветным стеклярусом, несколько раз пыталась даже что-то запеть, но все время сбивалась, забывала слова и… смеялась. Кажется, она была пьяной. Плечи у двух ее соседок были обнажены, волосы распущены. Все они, ехавшие на карусели, как-то непонятно заводили глаза и пританцовывали, крутились. Карусель катили две понурые пегие лошади. Паренек Пашиных лет подгонял их кнутиком – и, казалось, ничто не заботило его вокруг, лишь бы лошади не останавливались, лишь бы шли и тянули карусель.

– Ну, как я тебе, красавчик? Погляди-ка, что у меня тут, – говорила полная брюнетка в красном декольтированном платье молодому купчику с лихо заломленной фуражкой на черных кудрях, стоявшему совсем близко с Пашей. Сделав какое-то неуловимое движение, брюнетка на несколько мгновений обнажила одну грудь. Купчик громко, но как-то надсадно засмеялся. И услышал:

– Но есть кой-чего и послаще!

Карусель сделала круг, брюнетка снова явилась, махнула платьем, и… на миг открыла толстые белые ноги, полные колени с ямками, на одной из ямок Паша разглядел расплывшийся фиолетовый синяк.

Голова у него закружилась, он качнулся, схватился за железную ограду, окружавшую карусель.

– Это что же, театр такой? – сглотнув, спросил он с непонятной надеждой, оборотясь к кудрявому соседу.

– Теантр? Да, теантр такой! – захохотал сосед, но тут его дама опять вернулась, и он уставился на нее в ожидании новых фокусов.

– Пойдем со мной, чернявая! – хрипло, властно и совершенно неожиданно произнес вдруг вовсе не заигрывавший с красоткой купчик в фуражке, а стоявший чуть поодаль солидный купец с окладистой, хорошо расчесанной, русой волнистой бородой и бисеринками пота на толстом носу. Едва купец произнес «пойдем», карусель точно по команде остановилась, чернявая, все так же улыбаясь и повиливая задом, спустилась вниз. Услужливый парень с усиками, до того неприметно стоявший у карусели, уже подходил к бородачу и вступил с ним в неслышные переговоры. Карусель сейчас же двинулась снова.

На освободившемся месте была уже другая девушка – белокурая и совсем юная. Тоненькая, стройная, с чуть вздернутым носиком и зелеными глазами, такая хорошая и добрая… Да неужели ж и эта?.. Едва карусель двинулась, женщины снова заговорили, зашумели – но курносенькая стояла молча, никого не завлекая и чуть только улыбалась, опустив длинные светлые ресницы.

– Ах ты скромница …ная! – выкрикнул кто-то с озорным и вместе с тем злым восхищением. Павел повернул голову и… увидел в толпе собственного отца. Отец неотрывно смотрел на новенькую и улыбался совершенно незнакомой, неприятной и хищной улыбкой.

Павлуша сжался, опустил голову, холодея от мысли, что отец его сейчас увидит здесь! Кинулся прочь, расталкивая людей, под ругательства и две тяжкие, обидные оплеухи, выскочил на край площади, нырнул в проулок, неслышно подвывая, рванул вперед. Мимо лавок, людей, строений, фонарных столбов, распахнутых дверей, витрин. Из подворотни выскочил коричневый чумазый щенок, затявкал, дернул его за штанину, та затрещала, но выдержала. «Стой, что украл?» – услышал он звонкий мальчишеский крик и опомнился, пошел медленней, поднял голову, огляделся. И обомлел.

Вокруг был сказочный город. Стояли башенки в несколько этажей, карнизы крыш закруглялись кверху, аккуратные крылечки подпирали колонны. В глаза поплыл красный шар – не сразу Паша разглядел, что это фонарь, он уже горел, сияя теплым огнем, хотя сумерки только забрезжили. В окнах той же башни висели ярко-розовые занавески, из-за одной выглядывал маленький узкоглазый мальчик. Паша помахал ему, но занавеска тут же задернулась. Все здесь было цветное, все как игрушечное и такое славное да веселое, точно в Рождество. И Паша вспомнил. Похожие домики он видел на картинках в книжке, где рассказывалось про разные страны. Китайские это были домики, вроде пагод.

У входа в одну из башен стояла подвода, три низких человечка с такими же, как у мальчика в окне, глазами-щелками разгружали квадратные ящики в кожаной шкуре. До этого Паша ни разу еще не видел китайцев так близко. Как они работали, ему понравилось – проворно, слаженно и совершенно бесшумно. Он подошел ко второй двери лавки, заглянул: на полках высились пирамиды темных прессованных плиток, стояли разноцветные жестяные коробочки, прозрачные стеклянные банки, в отдельных деревянных ячейках лежали нарядные шелковые мешочки с золотыми шнурками. Это была чайная лавка, и всюду – в банках, в мешочках, в ящиках – лежал чай.

Светло-желтый, болотный, серый, коричневый, красный, густо-черный – палочки, червячки, мелкая крошка. Был Паша в похожей лавке у них в Ярославле, но не такой огромной и праздничной, совсем другой. А здесь… Здесь и пахло совсем иначе, не как у ярославского чайника и не как в их рядах, скучных, хлебных, тем более мясных – в воздухе дрожало облако хрупких загадочных ароматов, утягивающих прочь. И, не отдавая себе отчета, Паша отпустил себя на вольную волю, разрешил себе снова чувствовать их и идти куда хочется. Туда, где нет карусели с девками и незнакомого, соединившего злость и сладость отцовского лица, где никто никого не дразнит, не бьет и не лебезит, лживо склонив голову. Потому что там вообще нет грубости, лжи, вонючих тряпок, а царит покой – просторный, чистый, слоящийся тонкими запахами. Теперь он ощущал не только эти запахи, но и что эта раскрывшаяся ширь – его, его собственная, он был в ней не прохожий, а свой и главный.

Точно в подтверждение этого стоявший за прилавком старый китаец в темно-синем халате громко позвал его: «Иди сюда, малачык! Дам тебе чего». Паша приблизился, а старик уже лил из темного глиняного чайника в маленькую чашку без ручек светлую прозрачную жидкость.

– Пей. Кусиня! Здоловый будес.

– Это что же – чай?

– Чай, чай! – закивал китаец.

Паша робко поднял тремя пальцами чашечку, осторожно макнул язык и замотал головой – горячо! На вкус эта желтая жидкость была совсем не похожа на то, что заваривали у них дома – травяная, с подмесью чего-то цветочного, и сладковатая. Хотел отставить, но китаец рассердился, потребовал: до дна. И он послушно допил мелкими глотками, дуя и обжигаясь. Нащупал в кармане мелочь, протянул, но китаец опять замахал руками: «Нет, нет, на сясе». На счастье! Может, у них примета такая – зазывать первого встречного и поить чаем?

Китайцы все носили мимо старика тяжелые ящики – каждый был обернут в свой запах. «Цибики – вот как они называются, вспомнил!» Он, спросив китайца глазами: можно ли поглядеть, и получив от него очередной взмах руки – гляди! – двинулся в полумрак, за боковую дверь, куда ходили грузчики. Там высились до потолка стены цибиков. Паша знал, их везли сюда долго – из Китая, Индии – на верблюдах, быках, лошадях, кораблях, лодках. Но сколько же длился путь? Полгода? Год? Ящики стояли плотно, одни были светлые, оплетенные бамбуком, другие обитые темной кожей, все вместе они походили на пеструю крепостную стену. И Паша с ясностью, резанувшей по сердцу, понял: в этой крепости он и будет жить.

Он поблагодарил старика, даже низко поклонился ему и тихо вышел.

Темные чаинки плыли перед глазами. И светлели, оборачивались снежинками.

Плотная подушка запахов, которую он распотрошил на перышки, и следил теперь, как они парят в воздухе. Жасмин. Липа. Мед. Лимон. Мята. Еще пахло кожей, долгим солнцем, осенней землей, дымком, разогретым деревом, пылью, сушеным зверобоем у бабушки на чердаке, и – нелепо, резко – банным веником.

Он шел и прятал улыбку, но она выступала снова. В этих запахах таилась вся полнота мира, все, что родит земля.

Все эти годы он скрывал даже от себя «собачий нюх», стыдясь его, не зная, зачем он ему дарован. Вот зачем, вот за этим. Чтоб вдыхать ароматы чая и расслаивать их на липу, мяту, дым, веник, необъяснимую терпкость неведомых трав, присутствие которых впитали жесткие чайные листья и нежные цветки. Внезапно тяжкий, наглый всплеск дегтя разметал все в клочки. Выбритый наголо молодчик, с толстыми торчащими ушами, в праздничной розовой рубахе, поддевке и черных смазанных дегтем сапогах быстро прошагал мимо.

Паша очнулся, сердито посмотрел вслед молодцу и с изумлением почувствовал: он бодр, свеж и совершенно спокоен. Неужели совсем недавно он плакал, захлебывался обидой и болью?

Уже приближаясь к площади, Павел увидел знакомую спину. Отец. Шел неторопливо по той же улице впереди.

Паша окликнул его.

– А, вот ты где? – обернулся батя. Паша сжался. Но затрещины не последовало. Отец был странно размягчен и красен лицом. Искал ли он сына? Или сам только сейчас шел к цирку?

– Ну что, пойдем зверей смотреть?

Но Паша в ответ взмолился: «Нет! Завтра. Спать хочу, мочи нет».

Отец пожал плечами, но, кажется, не удивился, пробормотал даже: «Намаялся!» – и повел его устраиваться на ночлег.

Он уснул мгновенно. И всю ночь прошагал рядом с двугорбым верблюдом. От жесткой набитой пылью верблюжьей шерсти крепко несло кизяком, кислятиной, едким дымом ночного костра. И шли они не по земле, а по желтым песчаным облакам, шершавым и твердым, точно камень – внизу, в узких просветах, мелькали зеленая земля, соломенные крыши домов, темные чайные кусты на склонах.

С тех пор он узнал и запомнил навсегда – от жаркой похоти, от жизненной погани можно забраться наверх, спрятаться в собственное призвание – и так спастись.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 3.7 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации