Электронная библиотека » Михаил Гершензон » » онлайн чтение - страница 39


  • Текст добавлен: 27 января 2016, 13:00


Автор книги: Михаил Гершензон


Жанр: История, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 39 (всего у книги 49 страниц)

Шрифт:
- 100% +
VIII
Отчаянье

За этот год он мало писал петербургским друзьям. Он помнил и по– прежнему любил их, но внутренне он далеко ушел от их мирной жизни и прекраснодушных надежд. Его душевная жизнь стала пыткою. Мысль о возвращении в Россию бросала его в безумие. Ужаснее всего было сознание, что он не может решиться: не хватает силы порвать с прошлым и отказаться от соблазнов жизни, не хватает смелости отдаться неизвестному будущему. Все его существо вопияло о силе; надо стать твердым и холодным, как сталь, – вот что надо во что бы то ни стало. Надо с корнем вырвать из сердца все влечения, привязанности, привычки, надо стать холодным и расчетливым исполнителем своей мысли, безжалостным ко всем в себе и в мире, что противодействует ей. С каким-то сладострастием Печерин обнажает жизнь от всех иллюзий, которыми украсил ее человек, чтобы не видеть ее лица. Чем больше он предавался своей мечте, тем более он ожесточался.

Летом Печерин дважды – и то только по случаю – memento mori[365]365
  Напоминание о смерти (лат.).


[Закрыть]
для Печерина.

«10 июня. Любезнейший Александр Васильевич!. Г. Калмыков уезжает завтра очень рано – мне остается менее часа для этого письма. Сверх того, представьте себе, что теперь половина первого, и я ужасно голоден – и утомлен, истощен четырьмя лекциями сряду, из которых три убийственнофилологические… Нет! нет! уже прошла пора слушать лекции!

Министр так был добр, что позволил мне ехать в Италию, и потому я с нетерпением ожидаю 1-го августа (н. ст.) – день моего отъезда. Не знаю, далеко ли проеду – это будет зависеть от политических обстоятельств. Но я снова увижу Альпы, Альпы, Альпы! и ломбардские равнины, и услышу сладостные звуки итальянского языка!

Г. Калмыков весьма желает познакомиться с вами лично, и вот почему я пишу именно теперь, в половине первого часа пополудни с голодным желудком.

Когда получу ваше давно обещанное большое письмо, тогда вечерком или утром присяду и предамся на досуге удовольствию беседовать с петербургскими друзьями.

Я хотел было вам послать еще что-нибудь стихотворное, хотя и не поэтическое.

 
Но кому же в ум придет
На желудок петь голодный?
 

В заключение скажу вам, что все германские знаменитости мало– помалу затмеваются в глазах моих. Верьте мне, любезнейший Александр Васильевич: света и теплоты нам должно ожидать с Запада, из Англии и Франции, а не из черствой, закоптевшей в кнастере Германии. Клянусь вам Богом: здесь все те же парики, немецкие тяжелые парики, над которыми смеялся Фридрих Великий и которых он поделом не удостаивал своего покровительства. Холодный, грошевый скряга-народ! В его храмах нет светлых образов божества – нет Мадонны. Он поклоняется златому тельцу, перелитому в звонкие луидоры.

Обо всем этом совсем иначе будет говорить с вами г. Калмыков; но мы с ним в этом отношении принадлежим к совершенно противоположным партиям.

И Гегелева философия мне надоела. Я вообще неблагодарен: высосав из нее все, что в ней было сочного, я бросил наконец этот бездушный труп на распутьи. Пускай другие птицы сельские расхищают его на части. Верьте мне, господа: даже и в философии немцы пошлый народ. До свидания, любезнейший Александр Васильевич, ваш В. Печерин».

Второе письмо писано две недели спустя.

«Берлин, 24 июня – 5 июля. Еще одно рекомендательное письмо, любезнейший Александр Васильевич! – Петр Григорьевич Редькин, один из любезнейших мне товарищей моих, с которым я вместе путешествовал, с которым, в Берлине, делил постоянно веселье и горе, – представляется вам вместе с этим письмом. Примите его дружелюбно в вашей гостеприимной сени, и сотворите тако в мое воспоминание. Он расскажет вам многое о нашем общем путешествии (о чем мне самому лень рассказывать), и о том, что я теперь предпринимаю.

Так мало-помалу, один за одним, северные варвары возвращаются в свою орду. Калмыков, без сомнения, был уже у вас. Что касается до меня, то я надеюсь, что Бог, в бесконечном милосердии своем, не даст мне скоро увидеть бесплодных полей моей безнадежной родины.

Друзья мои! Друзья мои! Я уеду отсюда 15-го августа (3-го). Неужели я должен уехать, не получив от вас так давно обещанного и так долго и нетерпеливо ожидаемого письма? Неужели вы не знаете, что ваше слишком продолжительное молчание может даже беспокоить меня? Неужели вы не знаете, что может значит, когда молчат из России?

Но я охотнее предаюсь той утешительной мысли, что причиной вашего молчания – одна леность.

Приветствую членов Пятницы всех и каждого, а в особенности И. К. Гебгарда и М. П. Сорокина.

В своем письме вы, вероятно, напишете ко мне подробно обо всем, что до вас касается, и потому я, щадя чернила и бумагу, не буду ставить излишних вопросительных знаков: как вы поживаете? что вы поделываете? здоровы ли вы? и пр.? и пр.? и пр.?

Если бы вы захотели знать, что я делаю, то было бы довольно трудно вас удовлетворить, тем более, что почти шесть месяцев прошло с тех пор, как я отправил к вам последнее письмо свое. Шесть месяцев – много, особенно для человека, которого занятия и вкусы меняются каждую неделю и каждый день.

Я читал Байрона – потом историю Англии – потом историю Франции – потом Геродота – потом романы Больвера{632}632
  Больвер – традиционное в России XIX в. написание фамилии английского писателя Эдуарда Джорджа Булвера-Литтона (1803–1873), автора исторических романов, написанных в романтическом духе.


[Закрыть]
, гениального Больвера, – и, наконец, теперь читаю Тацита, день и ночь (впрочем, это риторическая фигура, потому что я никогда ничего днем не читаю). Я пожираю каждую страницу Тацита. Его Летопись{633}633
  Имеются в виду «Анналы» К. Тацита.


[Закрыть]
так отрадно подымает и волнует мою желчь! Это сладостная горчица! это sauce piquant![366]366
  Пикантный соус (франц.).


[Закрыть]
и как все это питает и разогревает во мне упоительное чувство ненависти!

 
Как сладостно – отчизну ненавидеть
И жадно ждать ее уничиженья!
И в разрушении отчизны видеть
Всемирного денницу возрожденья!
(Я этим набожных господ обидеть
Не думал: всяк свое имеет мненье.
Любить? – любить умеет всякий нищий,
А ненависть – сердец могучих пища!)
……………………………………………
……………………………………………[367]367
  Так в рукописи.


[Закрыть]

Тогда в конвульсиях рука трепещет
И огненная кровь кипит рекою
И, как звезда, кинжал пред оком блещет,
И в темный путь манит меня с собою…
Я твой! я твой! – пусть мне навстречу хлещет
Весь океан гремящею волною!..
Дотла сожгу ваш… храм двуглавый,
И буду Герострат, но с большей славой!{634}634
  Впоследствии Печерин признавался, что написал (в Берлине) «эти безумные строки» «в припадке байронизма». И далее: «Не осуждайте меня, но войдите, вдумайтесь, вчувствуйтесь в мое положение! Вот молодой человек 18 лет, с дарованиями, с высокими стремлениями, с жаждою знания, и вот он послан на заточение в Комисаровскую пустыню, один, без наставника, без книг, без образованного общества, без семейных радостей, без друзей и развлечений юности, без цели в жизни, без малейшей надежды в будущем! Ужасное положение!» (Замогильные записки. С. 161).


[Закрыть]

 

Вы видите, что нечистые духи доселе не оставляют меня. И с серым философом, от которого София со слезами предостерегала Вольдемара, я знакомлюсь все короче и короче.

«Однажды Sophie сидела у окна и вязала – чулок? – О, нет, избави Боже! Все немки вяжут чулок на гулянье Под липами, и потому чулки мне ненавистны. Нет! София, милая София вязала для своего Вольдемара кошелек, из трех шелков. Что нужнее кошелька?

Вольдемар сидел за письменным столом и водил пером по бумаге. – «Чем вы так прилежно занимаетесь, Woldemar?» – Вольдемар не отвечал ни слова, даже не пошевелил головою.

Резвая Sophie подбежала, вырвала, смеясь, бумагу из рук его – «Fi! Woldemar: какие гадости вы рисуете!». На бумаге были нарисованы кинжалы во всех возможных направлениях».

Уж не думает ли он о цареубийстве? Наивный человек! Разве из такого теста создаются Гармодии и Бруты? – Народ вводят в обетованную страну не те, кому дано с вершины увидеть ее.


Печерин опять побывал в Швейцарии и Италии, опять – и еще больше прежнего – упился красотою. Об этом втором его путешествии нет никаких сведений; но в трех стихотворениях, написанных им тогда, ясно отразились его мысли и чувства. Как есть в ослепительной яркости летнего полудня на юге некая чернота кромешной ночи, так в этой глубине счастия его томило мрачное предчувствие. Он знал, что эта действительность – для него сон, что это счастье отмерено ему скупою рукою, – он должен будет проснуться.

I. Ночь в Неаполе[368]368
  Эти три стих. напечатаны в дек. книжке «Московского Наблюдателя» за 1835 г., как приложение к путевым запискам Печерина, под заглавием: «Фантазии пешеходца доктора Фуссгэнгера». Даты показывают, что они написаны во время второго путешествия (из первого Печерин 8 ноября уже вернулся в Берлин). Стих. «Римские вечера» Печерин сообщил Никитенко в письме от 4 января 1835 г.


[Закрыть]

9-го ноября

 
Сладострастной теплотою
Чистый воздух растворен,
И блестящих звезд толпою
Небосклон весь озарен;
И, с спокойною душою,
Опершися на балкон,
Я стою – вдали за мною
Раздался гитары звон;
С флейтой, с песней удалою,
Сладостно сливался он,
И волшебною игрою
Навевал мне тихий сон…
 
 
«Спи!» фортуна мне шептала:
«Спи, дитя! я, над тобой
Распростерши покрывало,
Охраняю твой покой.
 
 
«Спи! и золото, и девы
Усладят твой легкий сон,
И бессмертных муз напевы,
И парнасской лиры звон.
«В утлом челноке со мною,
Спи, качаясь меж валов!
Правлю я твоей ладьею
В шуме вихрей и громов!»
 
II. Римские вечера на Monte Pincio{635}635
  Монте-Пинчо – название одного из холмов, на которых расположен Рим; с него открывается вид на часть города с собором Св. Петра.


[Закрыть]
 
Там, над куполом святым,
Звездочка любви всходила
И на свой любезный Рим
Взором матери светила.
 
 
Но подчас она бледнела
И, как факел меж гробов,
Тусклым пламенем горела
Над могилами сынов.
 
 
И сокрылося, как сон,
Рима дивное виденье,
И ты снова погружен
В жизни мутное волненье!
 
 
И к Неаполя брегам
Ты летишь с печальной думой:
Там, гуляя по гробам,
Прояснишь ли взор угрюмый?
 
 
Нет! напрасно ты бежал
От души глухого стона
Под навес швейцарских скал
И под купол Пантеона!
 
 
Все прекрасное пройдет!
Ветерок надул ветрило
И к Германии унылой
Быстрый челн тебя несет.
 
III. Солнце и поэт
(Сцена в Неаполе)

21-го октября.


Солнце

 
От дремоты тягостной
Пробудись, пиит!
И Неаполь сладостной
Песнью загремит!
Посмотри, как блещут волны
Царственной красой!
О, мой сын! восторга полный,
Вспрянь и волны пой!
 

Поэт

 
Океан блестит от века
Тою же красой:
Скучно! дай мне человека
С бурною душой!
Этот яркий блеск созданья
Как уныл и пуст!
Дай услышать вздох желанья
Из пурпурных уст!
Пусть забьется сердце девы
На груди моей,
И тогда мои напевы
Грянут вдоль морей!
 

Он вернулся в Берлин и прожил здесь еще более полугода. Письмо, которое я сейчас приведу, писано в последние дни 1834 года, приблизительно через две недели по возвращении из этой поездки. В нем есть намеки на какой-то «случай» и на какую-то женщину; но мы ничего не знаем об этом случае и не знаем также, о какой женщине идет речь, кто была эта Ульрика. По-видимому, одною из причин его возвращения было полное отсутствие средств: отсюда его бешеный сарказм там, где он говорит о деньгах.


«Берлин, 4 генваря 1835 – 23 дек. 34. Любезнейший Александр Васильевич! Мне ли сомневаться в вашей дружбе? Мне ли сомневаться в вас, когда в последнем вашем письме я опять узнаю прежнего философа-мечтателя?

Да! когда вы говорите: «начинают уже проявляться прекрасные души, которые» и пр. и пр. и пр. – о! тогда мне приходит охота засмеяться, громко засмеяться тем ядовитым сардоническим смехом, который я перенял от серого философа… Так вы верите, что какая-нибудь из этих прекрасных душ может устоять против толстого пучка ассигнаций или кусочка голубенькой, красненькой или полосатой ленточки? Так вы верите. О! если вы еще во что-нибудь верите, то вы – мечтатель! вы профессор! вы провинциал! вы оригинал! Вы никогда не жили в свете и не умеете жить в свете.

Я, благодаря Бога, разделался со всеми верованиями и теперь ни во что больше не верую. – Ах, нет! извините: я верую, твердо верую – в полный кошелек, когда он у меня в кармане. Деньги – вот мой символ веры! Вот лучшее ручательство свободы человеческой! без сомнения, лучше какой-нибудь нелепой конституции! Ротшильд – вот мой идеал свободного человека! О! как бы я желал быть Ротшильдом или, по крайней мере, Мендельзоном или Штиглицом{636}636
  Александр Людвигович Штиглиц – петербургский банкир.


[Закрыть]
(если только он не обанкротился)! Представьте себе! я даю огромный обед и за столом моим сидят первейшие дипломаты, люди, правящие судьбами Европы. Эти господа очень хорошо знают, какими пружинами управляется наш подлунный мир – и потому они смеются, и имеют полное право смеяться над вашею братьею, ободранными философами, когда вы в ваших утопиях мечтаете о каких-то небывалых гражданских добродетелях.

Так, это решено: отныне главною целью моей жизни будет благородное занятие – копить деньги! Деньги! деньги! С деньгами я имею четверку лошадей и блестящий экипаж и право забрызгать грязью с головы до ног первейшего философа в мире. С деньгами – у меня десять, двадцать прелестнейших любовниц; с деньгами – берегитесь, мужья! горе! горе вам! О, фортуна! ты будешь наконец моею! я выпью до дна чашу, полную чашу чувственного наслаждения, и умру с устами, припекшимися к краям ее!

Вот вам отрывки из моего журнала:

«30 декабря. Я топал ногами – я проклинал фортуну. Деньги! деньги! деньги! Если бы я имел деньги, я бы тотчас взял Ульрику на содержание – жил бы с нею – запер бы ее за железные решетки – и она была бы моя, моя исключительно».

Вы не можете понимать меня, потому что вы не видали Ульрики с ее голубыми глазами, с ее детскою, плутовскою улыбкою, с ее стройным станом, полною грудью и нежно-округленными ляжками.{637}637
  По поводу «Ульрики» близкий друг Гершензона Б. А. Кистяковский писал ему из Берлина 17/30 марта 1910 г.: «Еще в воскресенье, «залпом», с увлечением прочитал Вашего Печерина; жизнь его произвела на меня сильнейшее впечатление…
  Кстати, относительно одной технической подробности в Ваших книгах: в каждой из них есть одна и та же черта, которая, может быть, не только излишня, но и вредна. Я имею в виду чересчур реалистические эпизоды в жизни Ваших «героев», которые Вы старательно протоколируете. У Чаадаева Вы открыли геморрой и, кажется, хроническое расстройство желудка, Киреевский, если память мне не изменяет, тоже страдает желудком, наконец, у Печерина Вы отмечаете страсть к «плотно-округленным ляжкам» Ульрики, которую он «хотел бы взять на содержание». У Вашего читателя, который знакомится с просветленным образом Печерина последних десятилетий его жизни, невольно может мелькнуть мысль: «Это тот самый Печерин, который когда-то хотел взять на содержание Ульрику с ее плотно…» и т. д. Вы скажете, что в этом будет виновата «испорченная фантазия» читателя. Может быть. Но разве суггестивная сила писателя, выдвинувшего этот чересчур «яркий» факт, здесь не причем? Должен ли этот факт быть Leitmotiv’ом в биографии Печерина? Имел ли он какое-либо значение для Печерина последних десятилетий? В жизни его отделимы три десятилетия, в биографии 100 страниц и 2–3 часа чтения» (Цит. по: Кистяковский Б. А. Философия и социология права. СПб., 1998. С. 691–692).


[Закрыть]

«2-го декабря, в три часа ночи, я сидел в огромной комнате, перед большим черным камином, на почтовой станции между Римом и Чивитавеккия – в углу ворчала собака, чуя иностранца – я отогревал свои ноги и поправлял дрова в камине, говорил в душе своей прощальные слова Италии:

Италия

«Слезы вдохновения, слезы умилительного воспоминания, слезы первого человека о потерянном рае льются из глаз моих, когда я думаю об тебе, Италия!

Италия! Италия! погасший вулкан физический и нравственный! Плодоносная земля полубогов! В твоей тучной почве хранятся драгоценные семена. Придет время, и когда-нибудь, в прекрасное утро, твое солнце взойдет яснее, заблещет ярче, и семена твои прозябнут и стройными пальмами подымут к небу величавые главы свои». – «Я прожил в Италии четыре месяца, свободный, беззаботный, как Бог. Это были дни безоблачные и на небе, и в сердце моем. Правда, под конец моего путешествия меня постигли маленькие неприятности, которые чернь назвала бы несчастиями. В Неаполе я три или четыре дня стоял между двумя пропастями: мне оставалось или застрелиться, или умереть с голоду. Было еще и третье средство – спать на мостовой и просить милостыни, что очень не трудно под ясным неаполитанским небом. Но я был уверен, что мне не достало бы мужества ни застрелиться, ни просить милостыни, и потому я решался уже запереться в своей комнате, лечь в постель, закутаться в одеяло и таким образом философски ожидать смерти…

Но это были минуты, секунды перед вечностью моего блаженства. В четыре месяца я прожил целую жизнь: я обнял горячими объятиями не холодный труп, но исполненную свежей жизни богиню Древности: да! я видел эту Клеопатру лицом к лицу и роскошествовал и замирал в ее объятиях. В четыре месяца я приобрел несколько опытности, приобрел спокойный взгляд на бурное море жизни.

 
Оно кипит однообразно,
Как пена средиземных вод,
И за волной волна согласно
Восходит с шумом и падет.
Я часто был в Вилла-реале[369]369
  Гулянье в Неаполе, на берегу моря.


[Закрыть]

И пригляделся я к волнам,
И грозные те волны стали
Обычным зрелищем очам.
 

Если мне не суждено возвратиться в Рим и жить, долго жить в Риме – по крайней мере я желал бы умереть в Риме! О! если я умру в России, перенесите мои кости в Италию! Ваш север мне не по душе. Мне страшно и мертвому лежать в вашей снежной пустыне.

О, как сладко спать в священной римской земле, под этим вечно-ясным небом, в тени вечно зеленых кипарисов, на Английском кладбище, подле пирамиды Цестия! Прекрасное было утро, когда я осматривал это кладбище и пирамиду, и на меня нашла какая-то грусть, какое-то предчувствие – может быть здесь лягут мои кости! Мои глаза даже выбрали место – там, где три кипариса стоят вместе – вот венец моих желаний! Друзья мои! похороните меня там – и я был счастливейший из смертных!».

Отрывок из журнала

«О, Рим! Рим! единственная цель и самый блестящий пункт моего путешествия! Мне ли тебя забыть? мне ли забыть твои упоительные вечера и прогулки на Monte Pincio, и твоих классических дев с полными грудями и черными огненными очами?

О, если бы вы знали, какие змеи гложут теперь мое сердце! какое борение страстей в груди моей! – Она уже ступила одною ногою в пропасть и с каждым днем, с каждым часом, с каждою минутою должна спускаться ниже, ниже, ниже. И я должен быть равнодушным зрителем – и судьба ее в руках моих! Еще минута – и она погибла! еще минута – и она спасена! Я могу быть ее богом-искупителем, ее творцом всемогущим, – я могу вырвать ее из праха – вознести ее до небес – сделать ее счастливейшею женщиною, царицею, богинею! И все это зависит от меня – зависит от лоскутка прусской ассигнации, которой теперь у меня нет в кармане. Вот зависть судьбы! Ангелы и дьяволы, Небо и Ад стоят в неподвижном ожидании (хоть я не верю ни в то, ни в другое) – и ждут моего решения, моего всемогущего творческого слова! Но с другой стороны, когда я войду в самого себя, когда я загляну в свою душу, я стыжусь и изумляюсь нелепости и бессмысленности своих чувствований. Это каприз! это своенравие! это сумасшествие! – О! внутри меня не осталось никакой точки опоры – вся моя жизнь извне. Мне ненавистны все книги: что в них нового? Мне кажется, я все перемыслил и перетерпел. – Скучен нестерпимо театр – Боже мой! самый лучший актер, Гаррик, Тальма{638}638
  Дэвид Гаррик (1717–1779) – английский актер, театральный деятель, драматург и критик. Дебютировал в 1741 г., с 1742 по 1776 г. в театре «Друри-Лейн» сыграл все ведущие трагические роли; «вернул» на сцену Шекспира.
  Франсуа-Жозеф Тальма (1763–1826) – французский трагический актер; в 1791 г. основал «Театр Республики», выступал в пьесах якобинского содержания. Яркий представитель революционного классицизма.


[Закрыть]
, только обезьяна. Что его кривлянья перед смертными конвульсиями страстей, какие я наблюдал и испытал в действительной жизни? – О! я мученик моей непостижимой глупости!»

«10 января. И вот в каком состоянии я возвращаюсь в Петербург! – На меня подул самум европейской образованности, и все мои верования, все надежды облетели, как сухие листья. Что мне осталось? Я возвращаюсь к вам без любви к науке, ибо, чтобы любить науку, нужно веровать в ее достоинство, веровать в усовершимость рода человеческого. Что мне делать между вами? Веровать ли в вашу Пятницу? О Боже! и жалко, и смешно! Я перестал верить в целые государства, а положусь на ваше мелкое общество!

И, обнаженный от всех верований, я еще верую – о смейтесь! смейтесь! еще верую – в женщину!!! Я, безумец, мечтаю, что могу быть Пигмалионом этой бездушной Галатеи. – Но кто же вам сказал, что в материи может быть какая-нибудь искра божества! О, мучение, адское мучение! Случалось ли вам когда-нибудь? – вы хотели быть Богом – создать что-нибудь, – и земная материя оставалась непослушною, неподвижною, бесчувственною – прах прахом!

Я плачу слезами бешенства – эти слезы горче морской воды – они так едки, что могут переесть самое крепкое железо.

Я поставил все сокровища моего сердца на бубновую даму – и она идет налево. – Я расточаю все богатство моих чувствований – всю поэзию души – и перед кем? перед кем!!! Я обманываю себя, хочу, чтоб и она продолжала меня обманывать, я закрываю глаза – о! если я их совсем открою – передо мною будет смрадная бездонная пропасть.

Это прекрасное тело, округленное по образцу греческих Афродит, это прекрасное тело, которое я боготворю, перейдет завтра же, может быть, – может быть, через несколько часов, перейдет, как товар, в самые пошлые руки. – Этот прелестный ротик, который с дьявольскою улыбкою бесстыдно нашептывает мне святые слова любви – завтра же, с тою же улыбкою и теми же словами будет говорить с другим и с третьим! – Думали ли вы, чтобы я когда-нибудь дошел до такого сумасшествия? Любить? мне любить? и кого? Кого? о Боже милосердный!

К чему же служили эти философские курсы! это изучение систем древних и новых! Чтоб остаться таким же ребенком, как и прежде? Вот ваши теории! Вот ваше так называемое литературное воспитание! Вот чтение поэтов! О Платон! Платон! ты прав! В этом одном ты не был мечтатель, когда хотел выгнать поэтов из твоей республики{639}639
  В начале третьей книги «Государства» Платон, излагая «роль поэзии в воспитании стражей», обосновывает необходимость строгого государственного контроля над поэзией и искусством вообще. При этом выясняется, что Гомер в «совершенном» государстве – недопустим. См.: Платон. Собрание сочинений в 4-х тт. М., 1994. Т. 3. С. 149–157.


[Закрыть]
.

Я хотел к вам писать, много писать об Италии! но теперь это принадлежит уж к области вымыслов. Я забыл об моем путешествии. Интерес настоящего поглотил всю мою душу. Случай! случай! Вот что управляет миром! Зачем она, именно она, а не другая представилась глазам моим?

И зачем, о Боже милосердный, позволяешь ты, чтобы нечистые черви оскверняли прекраснейшие цветы твоей природы? Зачем есть на земле люди, которые влачат во прахе прекрасное? Прекрасное! но где оно? но что оно? материя! Материя! – Она создана так точно, как Лаура, как Элоиза!{640}640
  Лаура – возлюбленная Ф. Петрарки; Элоиза – возлюбленная П. Абеляра (хотя в данном случае возможно, что речь идет о Юлии, или «новой Элоизе» – героине романа Ж.-Ж. Руссо) оба имени являются нарицательными для обозначения возвышенной и чистой любви.


[Закрыть]
Зачем же Ты позволил людям исказить прекрасное творение рук твоих?

Ты сидишь на твоих небесах и смеешься над нашим детским ропотом! Как будто Ты можешь заботиться о том, что осел затоптал в грязь розовый куст! Как будто Ты можешь сострадать, когда гибнет какая-нибудь женская душа! Все теории! все мечты! Когда мы отделаемся от школы и университета!

Не читайте никому моего письма! Не предавайте меня на позор! Я пишу к вам потому только – потому только, что мне нужно же как-нибудь излить свою душу на бумагу – а для этого всего лучше почтовый лист, который я могу поскорее сбыть с рук, отправив его на почту».

IX
Возвращение – Москва

Под 17 июня в дневнике Никитенко записано: «Возвратились из-за границы студенты профессорского института. У меня были уже: Печерин, Куторга младший, Чевилев… Они отвыкли от России и тяготятся мыслью, что должны навсегда прозябать в этом царстве (крепостного) рабства. Особенно мрачен Печерин. Он долго жил в Риме, в Неаполе, видел большую часть Европы, и теперь опять заброшен судьбой в Азию». А сам Печерин много лет спустя писал (в том отрывке из своих воспоминаний, который я уже не раз цитировал): «Через два года я возвратился в Петербург, с какою неизлечимою тоскою в сердце, с какими отчаянными планами для будущего, – не здесь место об этом говорить»{641}641
  Замогильные записки. С. 168.


[Закрыть]
. На первый раз не хватило мужества: он малодушно вернулся.

Был учрежден, под председательством Уварова-министра, комитет для «справедливого и безотлагательного» размещения воспитанников профессорского института по русским университетам. Печерин сразу почувствовал себя вещью, которою власть вправе распорядиться по своему усмотрению. Предварительно он должен был еще, как и другие стипендиаты, прочитать пробную лекцию на тему, назначенную комитетом (в состав последнего входил и Грефе). Лекции эти были читаны в малой зале Академии Наук в промежуток от 18 июля до 5 сентября. Печерин читал по-латыни на тему: надгробное слово Перикла из второй книги Фукидида{642}642
  См.: Фукидид. История. Л., 1981. С. 79–84. В своей речи Перикл сказал: «…Так как у нас городом управляет не горсть людей, а большинство народа, то наш государственный строй называется народоправством… Город наш – школа всей Эллады, и полагаю, что каждый из нас сам по себе может с легкостью и изяществом проявить свою личность в самых различных жизненных условиях» (Там же. С. 80–81).


[Закрыть]
. Он защищал подлинность этой речи, между прочим, «внутренними доказательствами, почерпнутыми из господствующего в целом сочинении духа» и «сравнением речей Фукидида с нынешними парламентскими речами»[370]370
  Для истории назначения Печерина в Моск. унив. см. Е. Бобров. Цит. соч. I. С. 124–125.


[Закрыть]
. 7 августа 1835 г. состоялось назначение Печерина. Никитенко пытался отстоять его (и Крюкова) для Петербурга, того же хотел и попечитель, но другие университеты также нуждались в профессорах. Печерин был назначен в московский университет, преподавателем греческой словесности и древностей.

Он был еще только кандидат; ему предстояло, значит, прежде всего сдать в Москве экзамен на ученую степень. Как воспитанник профессорского института, он имел право экзаменоваться прямо на доктора. Он, по-видимому, елико возможно, оттягивал эту неприятную процедуру: 22 октября Шевырев пишет Неверову: Печерину назначили экзамен, но он просил отсрочить[371]371
  Русский Архив. 1909. Кн. 5. С. 69.


[Закрыть]
. Экзаменовали его (очевидно, только в ноябре) по– латыни из энциклопедии филологических наук, из греческих древностей, римских древностей, истории греческой литературы и истории римской литературы, и по-русски из археологии искусства. В декабре он просил разрешения представить диссертацию по предмету, которым, как мы видели, уже давно занимался: о греческой антологии (Obseгvationes сгitiсае in universam Anthologiam Graecam)[372]372
  Общее критическое обозрение греческой антологии (лат.).


[Закрыть]
, а 31 декабря того же 1835 года был утвержден в звании исправляющего должность экстраординарного профессора для преподавания греческой словесности[373]373
  Н. Попов. Предание суду проф. В. С. Печерина, в «Юридич. Вестнике». 1880 г., май.


[Закрыть]
. Кафедру латинской словесности одновременно с ним занял Крюков. Докторской степени Печерин не получил; в его формулярном списке 1836 г. и позднейших университетских документах[374]374
  Архив Москов. Университета.


[Закрыть]
он и сам называет себя, и официально именуется «испр. должн. э.-о. профессора кандидатом Печериным». Это показывает, что, выдержав экзамен на звание доктора, он диссертации так и не представил до самого отъезда из Москвы.

В «Отчете» Московского университета за 1835 год сказано: «Исправляющий должность экстра-ординарного профессора В. Печерин (преподает греческую словесность и древности), Рязанской губ. из дворян, 28 лет, исправляет должность с 7-го авг. 1835 г.; жалованья 2000 руб.» (ассигн.). К чтению лекций Печерин приступил только в январе; он читал три часа в неделю студентам 2-го и 3-го курсов, именно – «объяснял происхождение и дух поэм Гомера и читал с комментариями «Одиссею» («Отчет» за 1836 г.). Жалованье в этом году показано 3500 руб. и 400 руб. квартирных денег.

Преподавание Печерина в Московском университете продолжалось всего один семестр (с января по июнь), но и за это короткое время и несмотря на пожиравшую его тоску, он оставил по себе добрую память. Буслаев, бывший сам в числе его слушателей, рассказывает в своих «Воспоминаниях» (это, между прочим, единственное описание наружности Печерина, какое мы имеем): «Профессор греческого языка (ни имени его, ни отчества не припомню) был совсем молодой человек, самый юный из всех прибывших вместе с ним товарищей, небольшого роста, быстрый и ловкий в движениях, очень красив собою, во всем был изящен и симпатичен, и в приветливом взгляде, и в мягком, задушевном голосе, когда, объясняя нам Гомера и Софокла, он мастерски переводил их стихи прекрасным литературным слогом. Но, к несчастью, мы пользовались его высокими дарованиями и сведениями очень не долго, менее года». Ю. Самарин, говоря о Погодине{643}643
  Юрий Федорович Самарин (1819–1876) – общественный деятель и публицист, славянофил.
  Михаил Петрович Погодин (1800–1875) – историк, писатель и журналист, сын крепостного, отпущенного на волю в 1806 г.; в 1826–1844 гг. профессор Московского университета, с 1841 – академик Петербургской АН.


[Закрыть]
, замечает, что его лекции не отличались «художественной оконченностью и совершенной новизною лекций Печерина», а по словам самого Погодина Печерин до такой степени сумел заинтересовать студентов своим предметом, что все они принялись за греческий язык и в один год сделали необыкновенные успехи. То же подтверждают Д. Валуев и В. Григорьев. И. С. Аксаков{644}644
  Дмитрий Алексадрович Валуев (1820–1845) – историк и общественный деятель, славянофил; в 1843 г. основал и редактировал журнал «Библиотека для воспитания».
  Иван Сергеевич Аксаков (1823–1886) – публицист, поэт, общественный деятель, славянофил; сын писателя С. Т. Аксакова, зять Ф. И. Тютчева.


[Закрыть]
, знавший Печерина по рассказам близких лиц, «по тем воспоминаниям, – добрым воспоминаниям, которые оставила в сослуживцах и учениках его профессорская деятельность», так характеризует его в московский период: «В короткое время своего профессорства он успел внушить и слушателям, и товарищам чувства самой живой симпатии. Строгий ученый, он соединял с замечательной эрудицией по части классической древней литературы живое поэтическое дарование и нежную, хотя постоянно тревожную душу, болезненно чутко отзывавшуюся на все общественные задачи своего времени, на всякую боль тогдашней русской действительность… Направление мыслей его было атеистическое, общее почти всем его товарищам»[375]375
  Буслаев. Мои воспоминания. Ч. I. Гл. IX. – Погодин, в «Вестнике Европы». 1868, авг. – День. 1865 г. № 29. – Русский Архив. 1871. С. 1740 (Чижов).


[Закрыть]
.

Печерин любил молодежь и любил свою науку; часы лекций были светлыми промежутками в ужасном кошмаре, который его душил. Назначение в Москву переполнило чашу. Как ни ослабели за эти два года его связи с петербургским кружком друзей, там все-таки можно было дышать. В Москве у него и этой поддержки не было, а те немногие берлинские друзья, которые вместе с ним попали сюда, как Редкин и Крюков, сами, по-видимому, были близки к отчаянию. С первых же дней они почувствовали здесь в профессорской среде, такую невыносимую затхлость, что у них потемнело в глазах. Жалкое ученое крохоборство, тупость, мелочность, взаимная зависть, интриги из-за гонорара или благосклонности начальства, сытая пошлость и самодовольство, – вот обстановка, в которой они должны будут жить. Что было у них общего со всеми этими Терновскими, Герингами, Гастевыми{645}645
  Петр Матвеевич Терновский (1798–1874) – протоиерей, профессор богословия и церковной истории; Эдуард Николаевич Геринг – преподаватель немецкого языка; Михаил Степанович Гастев (1801–1883) – преподаватель вспомогательных исторических дисциплин (геральдики, исторической географии, хронологии). Подробнее о них см.: Аксаков К. С. Воспоминания студентства 1832–1835 годов // Русское общество 30-х годов XIX в. М., 1989. С. 314.


[Закрыть]
– их товарищами по университету, всецело погруженными в интересы семейного благополучия и чиновничьей карьеры, преподававшими так, что студенты больше забывали, чем узнавали, с Котельницким, приходившим в университет на лекцию с кульком провизии из Охотного ряда, с благочестивым Снегиревым, по сердечной склонности строчившим доносы (между прочим, и на Печерина), с тяжелым педантом Шевыревым или с грубым циником Погодиным, который в своем дубовом патриотизме огулом поносил западную жизнь и западную науку? Этот самый Погодин в своих воспоминаниях сообщает любопытный эпизод, показывающий, какие чувства наполняли Печерина и его товарищей. Провожая их от себя после чая за оврагом на Девичьем поле в 1836 году, он говорил им: «Те профессоры, которых вы теперь сменяете: Ивашковские{646}646
  Семен Мартынович Ивашковский (1774–1850) – профессор греческого языка с 1819 г.


[Закрыть]
(предшественник Печерина по кафедре), Котельницкие и проч., были ведь смолоду так же ревностны, так же благоговели к науке, так же горели желанием распространять истину, а что сталось с ними теперь в их несчастной среде? Увидим, что будет с вами»[376]376
  «Школьные воспоминания» М. Н. Погодина. – Вестник Европы. 1868, август. С. 614.


[Закрыть]
. Эта последняя мысль была слишком справедлива; мы увидим ниже, как она сверлила мозг Печерина.

Печерин не мог снести этой муки. Он, по-видимому, с самого начала решил бежать. По свидетельству Герцена, подтверждаемому приводимым дальше письмом, он свел свои расходы на самое необходимое, давал частные уроки, избегал людей: он копил деньги, чтобы уехать. За это время он напечатал в «Московском Наблюдателе» упомянутый выше отрывок о своем путешествии по Швейцарии, и статью «Археология» в только что начавшемся Энциклопедическом словаре Плюшара[377]377
  Т. III. СПб., 1835 (ценз. пом. – 1 дек. 1835 г.). С. 251–252, за подписью В. С. Печерина.


[Закрыть]
. Он отводил археологии важное место в ряду наук о человеке. Открывать в вещественных остатках древности следы древних идей – вот благородная цель, к которой она стремится. «Мы по какому-то невольному, непобедимому влечению углубляемся в эти темные времена отдаленной древности: эти исследования имеют для нас особенную прелесть – почему? Потому, что на каждом шагу мы встречаем то, что всего более нас занимает, – человека. И сие благородное стремление не есть тщеславное себялюбие, нет! это – похвальная гордость ума, который жадно ищет самого себя в остатках угасших поколений и везде, где только возможно их проявление; который хочет воссоздать свои собственные летописи и доказать, что он постоянно пребыл верен себе самому и божеству, наложившему на него печать своего величия». Эти слова о божественной печати на челе человека мы скоро встретим у Печерина в другом месте. Он освободился от всех верований – кроме веры в красоту и высокое призвание человека.

Ему очевидно было невтерпеж. Начав лекции в январе, он уже 19 февраля, то есть задолго до начала каникул, которые в то время считались с 10 июня, обращается в совет университета с следующим прошением: «Непредвиденные обстоятельства, требующие моего присутствия в Берлине для свидания с одним весьма близким ко мне семейством, равно как и намерение напечатать у книгопродавца Дюмлера мою диссертацию: De Anthologia Graeca[378]378
  Греческая антология (лат.).


[Закрыть]
, – заставляют меня просить покорнейше совет Императорского университета об исходатайствовании мне от начальства позволения ехать в Берлин, в отпуск, на время летних вакаций». По постановлению комитета министров и с царского согласия отпуск ему был разрешен, о чем университет и известил его 7 мая; но это значило сидеть в Москве еще целый месяц. И вот уже 11 мая ректор сообщает попечителю новое прошение Печерина: так как его занятия по занимаемой им должности должны прекратиться 14 мая, с окончанием экзамена, то он, Печерин, просит уволить его в отпуск с сего времени, почему ректор спрашивает, можно ли уволить Печерина ранее официального срока вакаций (то есть 10 июня), и если можно, то удержать ли у него следующее ему по 10 июня жалованье со дня дачи отпуска. О судьбе, постигшей это второе прошение Печерина, мы ничего не знаем, но по-видимому преждевременного отпуска он не получил; по крайней мере, в его формулярном списке 1836 года значится, что он был уволен в отпуск с 10 июня[379]379
  Эти, как и помещаемые ниже официальные бумаги по делу Печерина, заимствованы из архива Московского университета (1836 г. № 8, «Об увольнении преподавателей в отпуск»).


[Закрыть]
, а Погодин определенно говорит: «Печерину случилось мне сказать последнее «прощай» в университетских воротах, в июне 1836 г., когда он, получив отпуск в правлении, выходил со двора на улицу».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации