Текст книги "Разноцветные глаза (сборник)"
Автор книги: Милорад Павич
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Первый слой, то есть тот внешний плащ, который выкроен для всех нас, я обнаружил совершенно случайно. Сначала я искал его рядом, прямо в селе Чертов Пот, в месте, связанном с гибелью сербской империи и являющемся ее символом. Невольно я открыл, что швы этого верхнего общего облачения следует искать гораздо дальше. Я нашел человека, который вспотел в Сибири при минус 40 °C. Его пот – достоверный исторический факт начала XVIII века – указал, что я на правильном пути, и это впоследствии подтвердилось.
Человек, о котором идет речь, родился в 1664 году в Герцеговине, в крае, где крестьяне до сих пор находят в пашне старинные монеты и где ребенку отрезают и сжигают в огне первые волосы. Он провел детство в лодке, наполненной песчаной землей, в которую были посажены черенки винограда. Каждую осень, когда созревал виноград, он спускался вниз по Неретве к морю, в Дубровник, где его родственники имели деловые связи и занимались торговлей. Он учился в монастыре Житомислич, а когда Бечир-паша Ченгич утопил в крови их семейный очаг в Ясенике, уехал в Дубровник продолжать учебу, а оттуда потом отправился в Константинополь, Рим, Москву и в другие города для ведения своих дел и управления огромным семейным богатством, которое текло к нему и из никому не ведомых мест в Герцеговине, и с торговых судов, снаряженных в плавание еще прежними поколениями его родственников. Оставшись без родины, которая попала под турецкое владычество, молодой человек выбрал для себя весьма необычное занятие, опасное, но доходное. Он стал наемным дипломатом, путешественником и посланником чужих ему дворов при других, столь же чужих дворах. Он исповедовал христианство восточного обряда и до тонкости постиг все хитросплетения положения в Порте; этими его достоинствами заинтересовалась английская дипломатия, и он сделался драгоманом[7]7
Драгоман (франц. dragoman от арабск. «тарджуман», переводчик) – устаревшее название переводчика при дипломатических представительствах и консульствах в странах Востока.
[Закрыть] при английском посольстве в Константинополе, а затем долгое время служил в России. Его вторая дипломатическая карьера продлилась четверть века, и в течение этого времени он или принимал участие, или был косвенно связан со всеми важными событиями в Российской империи. От имени Петра Великого он заключил военный союз с молдавским князем в Яссах, подписал Прутский мирный договор с султаном, участвовал в Полтавской битве, а когда наконец обвенчался в Венеции по западному христианскому обряду с доньей Вирджинией Тревизан, то уехал в Рим, и там 14 ноября 1720 года был принят Папой Климентом XI, который благословил его брак и с которым он вплоть до смерти Папы в 1721 году вел переговоры от имени русского императора о конкордате[8]8
Конкордат (лат. concordatum – соглашение) – договор между Папой Римским как главой Римско-католической церкви и каким-либо государством.
[Закрыть] между Россией и Святым престолом. С того времени и вплоть до последней и самой важной в его жизни миссии он жил вместе со своей супругой из династии Тревизан, давшей одного дожа и запечатленной на портретах Тинто-ретто, в фамильном дворце у моста Дель-Равано или в здании Прокураций, которое можно увидеть на картинах Франческо Гварди. Позднее он переселился в большой дворец на набережной в Петербурге, где и отпраздновал в обществе Петра Великого и членов царской семьи рождение своей первой дочери.
Однако в 1725 году этот размеренный образ жизни был нарушен. Испокон веку из России в Китай шел караванный путь, по которому, столетиями не прекращая своего движения, двигались бесконечные вереницы верблюдов. Через Великую Тартарию в Китай везли ткани, кожи, украшения, мех бобров и горностаев, сафьян и бумагу. На границе с Монголией караваны переходили под китайскую охрану, которая за счет китайского императора сопровождала их до Пекина, оттуда они зимой, после трех лет странствий, возвращались назад, везя фарфор, хлопок, золото и алмазы. В 1725 году китайцы неожиданно отказались принимать караваны и преградили им путь. В очередной раз возник вопрос о том, что между Китаем и Россией нет четкой границы и поэтому нельзя точно определить, с какого именно места китайские власти берут на себя ответственность за русских купцов и обязуются охранять их от разбойников, которые постоянно снуют через границу, укрываясь от правосудия.
Царский двор снабдил его всеми необходимыми бумагами: дипломатическим паспортом, свидетельством о кончине Петра Великого, указом о восшествии на престол Екатерины I, верительными грамотами для ведения переговоров между двумя империями и, наконец, собственноручным письмом государыни китайскому императору от 30 августа 1725 года. В качестве доверенных лиц он взял с собой в эту миссию своего земляка и поэта Ивана Крушалу, мусульманина, принявшего католичество, уроженца города Пераста, стоящего на берегу залива Бока-Которска, а также доктора философии из университета в Падуе и еще одного русского офицера, арапа, которого ребенком купили на рынке рабов в Константинополе, окрестили в православную веру и послали в дар царю Петру Великому. Арап сделался статным и красивым молодым человеком и командовал теперь в российской армии крупной воинской частью. Миссия продолжалась до 1728 года, за это время дипломат со своим сопровождением прибыл в Пекин, был принят китайским императором, вел долгие переговоры, выдержал натиск китайской дипломатии и тайной полиции, вернулся на границу вместе с представителями китайской стороны и преодолел шесть тысяч километров, устанавливая линию прохождения границы. Здесь, в Сибири, он и пережил самые трудные дни своей жизни. Здесь его прошиб страшный смертельный пот, когда на стыке двух царств, окруженный снегами, при температуре 40° мороза, он понял, что присланный для переговоров дядя китайского императора вдруг начал вести дело отнюдь не в интересах императора, а в своих собственных. Он, однако, не утратил присутствия духа, послал в Пекин гонца и, живой и невредимый, дождался его возвращения назад в сопровождении китайских офицеров, которые взяли царственного родственника под стражу и отправили в столицу.
Когда все наконец было кончено, он основал в Сибири поселок Троицкосавск и построил там церковь Святого Саввы Сербского. А на границе установил деревянный крест с надписью:
Крест
Божий
знак
границы между российской
и китайской империями поставлен
в 1727
году
в июне
26
числа
Отмеченная этим крестом линия по сей день является основой границы между Россией и Китаем.
Фламандский художник Антонис Ван Дейк изобразил того, кто определил эту границу, как человека преклонных лет, в роскошной венецианской одежде, в головном уборе, украшенном бриллиантовой брошью, с темными глазами, которые говорят о том, что сами себе снились и видели свое дно[9]9
Все три человека, составившие посольство в Китае, оставили свой след в литературе: первый из них, сам посол, о котором все время и идет речь, граф Савва Владиславич-Рагузинский (ок. 1670–1738), написал мемуары о своем путешествии в Китай под названием «Секретные донесения о силе и ситуации китайского царства» (1728); выкрест Иван Крушала описал Китай в одном своем стихотворении, а молодой арап Абрам Петрович Ганнибал, который возглавлял сопровождающий посольство военный отряд, является прадедом по матери русского поэта Александра Сергеевича Пушкина. (Примеч. автора.)
[Закрыть]. Человек одет в широкий темный плащ. Этот плащ, мягкие линии которого угадываются на картине Ван Дейка, и есть тот самый первый покров, который выкроен для всех нас и который до сих пор лежит на наших общих плечах в далекой Сибири. Это и есть Чертов Пот, о котором рассказывал мне солдат, и, если верить его словам, это один из моих собственных трех потов.
Обнаружить второй пот было гораздо труднее. Я долго разыскивал такой наш семейный плащ, под которым могла бы укрыться и моя жизнь, такой, который был бы утком, вытканным по меркам и заслугам только моего рода, и содержал бы нечто пугающее меня. Так я узнал, что моя мать была сиротой и что мой дед умер очень странно. Эту историю рассказал моей бабушке военный врач гарнизона города Шабац, где дед служил до самой смерти, причем я так и не смог понять, кому и каким образом могла быть рассказана эта удивительная исповедь моего деда в том виде, в каком она дошла до нас.
«Как-то вечером, а было это в 1929 году, – так начинается эта история, – я возвращался домой после обхода шабацкого гарнизона. Только что закончился ужин, а на ужин в тот день была печенка. Я решил не ехать верхом, а сесть в экипаж. Было холодно, и мне казалось, что под носом у меня вместо усов замерзшая птица. Ее влажные перья щекотали щеки и нос, и рука сама тянулась их убрать. Шинель теплая, верх экипажа поднят, но ветер продувает насквозь, оледеневшие ветки просятся внутрь, а пол весь усыпан ледышками, словно битым стеклом в трактире, под сапогами так и хрустит. Извозчик дал мне одеяло, я откинулся назад и уснул. Разбудил меня запах жареной печенки, – закутавшись в одеяло, я так согрелся, что даже вспотел, и шинель, пропахшая казармой, запахла кухней и вином. Я выглянул, чтобы понять, скоро ли мы приедем, и вдруг заметил, что снаружи за поднятый верх экипажа цепляется чья-то рука. Очевидно, кто-то бежал рядом, хватался за него и пытался что-то кричать навстречу ветру. „Кто бы это мог быть в такое ненастье?“ – подумал я, и услышал из темноты охрипший голос, который звучал прямо у моего уха по другую сторону парусины:
– Подвези меня, на улице такой холод! Я не доберусь до дома.
Я крикнул извозчику, чтобы тот остановился, он придержал лошадей, я протянул руку, и кто-то снаружи тут же схватился одной рукой за мой рукав, другой за саблю, пристегнутую к портупее и стоящую передо мной на полу, и вскочил внутрь. Это была девушка в светлом и не по сезону легком платье, совершенно замерзшая. Села рядом со мной, сидит и стучит зубами.
– Ты почему так одета? – спросил я ее, а она, продолжая дрожать от холода, ответила:
– Когда меняется время, человек не знает, что за погода на дворе.
Я хотел укутать ее в одеяло, да только оно было все в грязи от моих сапог. Она, продолжая дрожать, прижалась ко мне, а самой неловко, боится, что я могу о ней плохо подумать.
Делать нечего, снял я шинель, укрыл девушку, и она сразу же успокоилась. Я спросил ее:
– Ты чья будешь?
– Деспина я, а мои родители – Кой и Драгиня Лазаревы, мы живем тут рядом, в Илеровом переулке, дом семь.
Мы помолчали, потом она вгляделась в темноту и показала пальцем:
– Видите, журавль у колодца, один шест поднят, а другой опущен („И кто только в такую погоду ходит по воду?“ – подумал я), вот тут и остановите.
Мы остановились, она хотела снять шинель, а я отмахнулся, дескать, не надо, сам завтра заберу по дороге в гарнизон. Тогда извозчик подъехал к самому дому, девушка что-то крикнула в темноту, видимо, поблагодарила, не коснувшись ногами земли, прямо с подножки прыгнула на крыльцо и в два счета оказалась за дверью.
Извозчик стегнул лошадей, экипаж тронулся, а на следующий день я, вновь проезжая мимо этого места по пути на службу, остановился, спрыгнул с коня и постучал в дверь дома номер семь в Илеровом переулке, где жили Лазаревы.
Стоял прекрасный солнечный день, но солнце было зубастым, кусало и за перчатки, и за волосы. Дверь открыл старик с фиксаторами на усах; я обратился к нему по имени, и он дернулся как от пощечины; никогда я не видел, чтобы кто-нибудь так пугался собственного имени. Я сказал, что пришел за шинелью, которую вчера одолжил его дочери Деспине, он ничего не ответил, оглянулся назад и позвал кого-то, кто был внутри. За его спиной появилась старуха с волосами, заплетенными в косички: одна была черной, а другая белой.
– Помилуйте, господин, – сказала она, – да ведь мы нашу Деспину уж три года как схоронили. Как же вы, спаси Господи, могли одолжить ей вашу шинель?..
Я решил было, что они хотят меня одурачить, и начал подробно обо всем расспрашивать, но не тут-то было, они принесли мне свидетельство о смерти, а на свидетельстве фотография, а под фотографией – имя, дата, участок № 97. „Что ж, – подумал я, – поищу этот участок, посмотрю, сто́ит ли моя шинель всей этой комедии“. Я попрощался, сел в седло и поскакал в казарму – без шинели, злой, опаздывая на службу. Вечером, возвращаясь домой, я не поехал мимо колодца, а повернул к трактиру „На четырех ветрах“, расположенному как раз напротив кладбища, – хотел согреться, поужинать и заодно посмотреть, существует ли на самом деле участок, указанный в свидетельстве о смерти.
Вошел, вижу – подпоручик Илия Веркович и капитан Марк Вранеш играют в домино. Я сел рядом, заказал еду, принялся за ужин. На столе стоял сапог, в котором лежали деньги, а рядом были поставлены тарелки. Они играли, а я ел. Потом они спросили, как я оказался здесь без шинели, ну я им все и рассказал. Все засмеялись, а капитан Вранеш сказал:
– Ставлю две полтины серебра, что в такой темноте и при таком тумане ты не осмелишься даже подойти к воротам кладбища.
– Держу пари, что господин капитан не испугается, – смущенно возразил подпоручик Веркович. – Я не вижу в этой истории ничего сверхъестественного.
Не знаю, то ли он польстил мне как младший по званию, то ли, увидев, что я подавлен, захотел подбодрить.
– Ерунда, – ответил им я, – спорьте сколько угодно, ваше дело, а меня интересует только одно – шинель. Поэтому я сюда и пришел.
– Господин капитан, – не унимался Веркович, – а как мы узнаем, что вы действительно побывали на этом участке?
– Дело ваше, – снова сказал я. – Впрочем, я, пожалуй, воткну в землю на участке девяносто семь свою саблю, а вы потом, если вам угодно, идите и ищите ее. Но чтобы к утру вы мне ее почистили и вернули.
Мы пожали друг другу руки, и я вышел. В руках у меня было свидетельство о смерти, и я быстро шагал по кладбищу. Там было довольно тесно – могила к могиле, ни одного пустого места. Я свернул с главной аллеи влево и стал следить за номерами участков… И вот наконец участок девяносто семь. Я подошел, хотя мне было немного не по себе, засунул за обшлаг свидетельство о смерти, вытянул саблю из ножен, воткнул ее в землю и только собрался отойти от могильного холмика, как сзади кто-то сильно дернул меня за подол шинели… Я закричал, но не услышал своего крика.
Лежу я и вижу, что ко мне приближается свет фонаря, и слышу чьи-то голоса; они все ближе – видно, люди кого-то ищут, – потом вдруг подбегают ко мне, склоняются, взволнованно переговариваются.
– Бедняга, – говорит подпоручик своему спутнику, – посмотрите, господин капитан, все ясно как на ладони и ничего, как я и говорил, сверхъестественного. Его просто хватил удар, потому что он не заметил, как проткнул саблей полу своей шинели. Он шагнул вперед, а сабля, видите, вот здесь, удерживала его подол, он испугался и – дзинь… Человек как стакан. Вам не стоило заключать это пари. Мне жаль, но я знал, что выиграю…
Второй спорящий, капитан Вранеш, немного помолчав, отвечает:
– Черта с два вы выиграли. Говорите, ничего сверхъестественного? Говорите, просто проткнул саблей свою шинель?
– Ну да, шинель. Разве вы не видите, сабля и сейчас торчит из шинели?
– Конечно вижу, в том-то и дело. Я вижу, а вот вы не видите. У капитана не было шинели, когда он пошел на кладбище. Он был без шинели!»
* * *
Третий покров, самый важный, или же третий пот, или подкладку того плаща, основа и уток которого уже были у меня в руках, я так и не смог найти. Я долго, но безрезультатно ломал над этим голову. А ведь это была самая важная, самая «старая» часть плаща, если я правильно запомнил то, что говорил мне солдат, – она не видна снаружи, потому что прилегает к телу, и именно о ней говорят: своя рубашка ближе к телу. Но третьего покрова не было нигде. И вот однажды ночью я вновь увидел свой сон. Тот сон, в котором я в очередной раз разыскивал блейзер цвета морской волны. Это было после одной попойки, и со мной произошло нечто необычное. Я лег в кровать и тут же уснул. Во сне я протрезвел и в тот же момент проснулся. Со мной уже как-то было подобное, когда однажды я ехал в поезде через полуостров Истрия, и, хотя мне не раз случалось путешествовать по этой дороге, тогда, после продолжительных и сильных дождей и ненастья, все вокруг вдруг изменилось – видимость улучшилась в несколько раз, и я с изумлением увидел море, острова, Триест и Альпы с того места, откуда раньше не мог разглядеть даже Двоград. Я даже решил, что сел не в тот поезд и еду не домой, а в Италию. Нечто подобное произошло со мной и тогда, когда я протрезвел и проснулся. Я вдруг совершенно четко и ясно увидел все – и то, что осталось позади меня, и то, что ждало впереди. И тут я понял: блейзер цвета морской волны – тот, что мы так и не купили, – был моим третьим по́том, был подкладкой моего плаща или, точнее, у моего плаща просто не было подкладки; ведь нам так и не удалось ее найти. Я оказался из тех, кого так никогда и не прошиб их истинный пот. Так оно и есть на самом деле.
Вот и сегодня я все еще не уверен в том, что стремление как можно лучше одеть, расположить или защитить части своего тела как до, так и после его смерти не является неким определяющим нашу судьбу усилием. А для меня это означает, что какие-то, в то время еще спрятанные во мне, части моего существа: полное желаний плечо, молодое колено или локоть моей души, для которых не нашлось подходящей одежды, – остались на всю жизнь голыми, не защищенными, брошенными на произвол судьбы и не способными сыграть ту, может быть, уникальную роль, которую они могли бы исполнить в моей жизни. Снящийся мне несуществующий пиджак, возможно, лишь знак или имя того, что я не сумел в себе взрастить, одеть, снабдить всем необходимым и спасти от холода, свирепствующего в каждом из нас.
Я не хочу, не решаюсь сказать, но, найди мы тогда блейзер цвета морской волны, возможно, мне сейчас пели бы другие птицы. Не напрасно же кому-то всю жизнь снится один и тот же сон.
Одиннадцатый палец
(Письмо мертвым)
Светлейшему и благородному и всякого почитания и восхваления достойному господину князю, и всем господам дубровницким, и моему верному и дорогому другу Бернарду Ришарди мой поклон. Желаю вам, по милости Божьей, радоваться и крепить свою власть. Я, Кувеля Грек, находясь между двумя крестами и между двумя мечами, пишу по вашему повелению из города Нови, 6 апреля 1667 года.
Ваша светлость, хотя черта никто не видел, люди добрые сумели его себе вообразить, а вы не удивляйтесь, что это письмо совсем не такое, как прежние мои письма. Кто умеет перекреститься, тот и саблю получит, а если вам мое письмо сначала покажется смешным, то вы себе смейтесь на здоровье, немного смеха за ушами никогда не повредит, а вот от громкого смеха воздерживайтесь, не то пропадет голод и вы не сможете есть. В нужное время, когда уши будут далеко, а глаза близко, дойдет дело и до того сообщения, которое прямо касается вас, светлейшие и славнейшие господа. Пока не дочитаете мое письмо до конца, что хотите, то и думайте. Оно вам покажется удивительным, по крайней мере в три раза более удивительным, чем все мои прежние письма. А возможно, оно было бы еще удивительнее, не держи я сейчас в своей руке обычное перо, а вы в ваших – мою голову.
Я пишу железным пером и серебряными чернилами не потому, что швыряю деньги на ветер, а сапоги украшаю дорогими пряжками. Нужда меня заставляет. Не потому сосна стоит, что буря ее не ломает, а потому, что навстречу буре другие ветры дуют. Меня, конечно, не положат в гроб в той же одежде, в какой убьют, но серебром я пишу не из-за большого богатства, а из-за того, что зрение мое слабеет и подходят к концу наши с вами дела и мои к вам письма. Придется вам нанимать кого-то другого, чтобы присылал вам донесения с турецкой стороны, ведь мы нужны, пока у нас силы есть. Я положил в огонь и мужских, и женских дров, греется моя старость, пекутся яйца в золе, а я макаю перо то в свечку, то в порох, перемешанный с серебром. Пока перо блестит, я вожу им потихоньку, а как перо потемнеет, так и в глазах у меня темнеет, и снова надо обмакивать перо в свечку… Так и пишется мое последнее к вам письмо. Но я надеюсь, что мрак есть только отсутствие света, так же как боль и зло суть отсутствие добра, а сами они не являются ни истинными, ни сущностными.
Вы знаете, ваша светлость, что я уже третий Кувеля, который служит вам верой и правдой, еще дед мой Михо и отец мой Иван слали тайные донесения из так называемых турецких земель тем пресветлым князьям и господам дубровницким, которые, возможно, приходились вам отцами и дедами, а все это для того, чтобы ваше государство укреплялось, а наш язык, хотя бы в ваших краях, звучал свободно. Вы знаете и то, что мой отец Иван радел и о наших греческих, и о ваших римских крестах, выкупая их у турок, чтобы спасти от переплавки на посуду, и что он слал вам достоверные сведения обо всем, что делается у турок, пока не встал на его пути один из Шабановичей, бек города Нови, Ризван Шабанович, проведавший, что Кувели вам пишут. Понял тогда отец, что сам себя за локоть не укусишь, сел на корабль к ускокам[10]10
Ускоки (хорв. uskok, перебежчик) – беженцы из находившихся под властью турок южнославянских земель.
[Закрыть], и до крещенских морозов никто его не видал… А когда наступил такой холод, что щека не чуяла прикосновения пальцев, он спрятался вместе с ускоками в заброшенной церкви на горе Орен (как можно дальше от монастыря Савина, где в то время я обучался грамоте). Чтобы не умереть от холода, они сначала бросали в костер снятые с ружей приклады, а когда их спалили, принялись жечь подряд все деревянное, даже церковные иконы, осеняя себя при этом крестом и давая зарок построить церковь лучше прежней, как только придет весна и они смогут взяться за весла. Иван Кувеля набирал в свой плащ снегу, спускался с гор, нес его в безводные селения, а там отдавал женщинам в обмен на корку хлеба. А когда понял, что, хоть грех велик, исполнять зарок уже некому, он под прикрытием метели тайно спустился с гор в Нови. Сначала пошел на пристань и напился морской воды, потом отправился домой, достал пояс, в котором были зашиты дукаты, предназначенные для моего обучения и пропитания, и, ваша светлость об этом знает, послал кошелек с золотом своему дорогому другу и вашему верному товарищу Стиепе Бацу в Дубровник, с просьбой отвезти деньги в Константинополь в обмен на голову того бека Шабановича, что стал у него на пути. И написал вам тогда отец мой, Иван Кувеля: «Куда послать золото – решайте сами: или как „гостинец“ в Стамбул, чтобы лишили жизни бека, или в Улцинь какому-нибудь сарацину, чтобы он лишил жизни меня. Но больше так продолжаться не может; два ножа за одним голенищем не носят…» Сами знаете, ваша светлость, из брови выдергивают самый длинный волос, а из ресниц – самый короткий; не буду рассказывать, как из Стамбула прислали в Сараево шнурок для новского бека Шабановича и как бек поехал в Сараево и вернулся оттуда удавленным и завернутым в шатер. Вы это лучше меня знаете. Скажу только, что в ту же ночь вызвали в Нови брата бека Шабановича по имени Бек-Заги, жившего в городе Требинье, и что в первую же среду на заходе солнца въехал Бек-Заги в Нови и, ни в чем не соблюдая траура, проскакал вместе со своей женой по всем улицам города; на конях была серебряная сбруя, его саблю и копье украшали кисточки, а сам бек, сидя в седле, курил трубку и повторял все время, что недобрый слух не может быть правдой и что его заклятые враги, как турки, так и неверные, распускают злобные сплетни. Так и проехал бек через весь город со своими людьми, как будто нет у него никакого траура, а жители вели его лошадь под уздцы, передавали поводья из рук в руки, говорили ему слова участия и желали доброго здоровья. А он отвечал всем так:
– Ничего не хочу слышать, потому что знаю, что дубровницкие господа, соседи наши, никогда не станут нашими кровными врагами, ведь они могут представить себе последствия того, о чем идет речь, и знают, что возмездие рано или поздно всегда наступит…
Когда бек приехал в дом к матери, братьям и другим родичам, он повторил, что ничего такого быть не может, хотя уже видел, что брата привезли из Сараева завернутым в шатер. И домашние не надели траур. Только на следующий день, в четверг, когда какой-то человек доставил в Нови письмо из Мостара, в котором один знакомый Шабановичей сообщал, что бек и вправду убит по приказу из Стамбула, и когда стали по всему городу говорить: «Не ссорьтесь с господами дубровницкими, ловко они подстроили убийство бека Шабановича, воспользовавшись несметными своими богатствами для подкупа визиря», тогда только в доме убитого началось волнение. Все заплакали, запричитали, облачились в траур, отрезали коням гривы и хвосты. Мать надела на себя конскую попону и подпоясалась лыком, брат занемог и перестал выходить на улицу, зеркала повесили лицом к стене, стали варить халву, которую, так же как и деньги, раздавали прохожим на улице за упокой души усопшего, а слуг отправили по всей округе ставить возле мостов желобки для стока воды, на которых значилось имя убитого.
Тогда мой отец Иван отдал мне свое перо и вашу бумагу, а сам нанялся лоцманом к одному владельцу шхуны, который доставлял паломников в Иерусалим и в святые места. И с тех пор как он уехал, уж и камень от ветра похудел, и море от дождей пополнело, а я его так и не видел. Он поселился в монастыре Святой Феклы в Иерусалимской арсане, где причаливали наши суда, а паломники перед путешествием по Палестине отдыхали и обзаводились путеводителями, изготовленными местными писарями. Иногда он посылал мне в Нови деньги или письмо, а я в то время как раз подрос и начал писать для вас свои первые длинные донесения – ведь по какой колодке делают туфлю, такой она и получается. В те годы я ходил на новскую пристань, когда возвращались к нам на зимовку суда, возившие паломников, и, втайне от Шабановичей, поджидал отца у Каили-башни.
Прошло несколько лет тщетного ожидания, и вот однажды вместе с другими паломниками на берег сошла одна женщина. Она бежала с одного из тех островов, где нет мужчин. Такие сначала удовлетворяют себя живым угрем, а при первой же возможности устраиваются на галеры с паломниками и там, сначала для удовольствия, а потом ради угощения и денег, занимаются продажей того, чего не покупали. Простите меня, ваша светлость, но в то время я еще не путался с женщинами и не знал, что за напасть ношу на себе как одиннадцатый палец или как третью ногу, прикрепляя ее подвязкой к своей ляжке. Но шила в мешке не утаишь. В тот вечер вместо отца я встретил эту женщину, мне понравились ее волосы, которые она жевала, будто от голода, но не того голода, что утоляют хлебом. Я заметил, что, спрыгивая на землю, она руками поддерживала свою грудь, и в тот самый момент, когда я увидел это, она тоже взглянула на меня. Она пошла вперед, я пошел за ней, она часто оглядывалась, я взял дукат, перекинул ей через голову, и он упал в пыли под ее ногами. Уже опустилась ночь, и мы были одни на соленой земле. Словно нечаянно, она наступила на золотой, и я подумал, что сейчас она уйдет, однако она, не отрывая ногу от земли, вдруг повернулась ко мне. Внимательно на меня посмотрела и сказала всего два слова:
– Ты Кувеля?
Так я узнал, что она бывала на том корабле, на котором плавал мой отец. Потом она молча достала одну грудь и показала мне, что сама может взять в рот весь свой сосок до самого ободка. Тут на мне лопнула подвязка, я почувствовал острую боль, и из меня потекло что-то теплое, сладкое, изнуряющее, как кровотечение. Я едва удержался на ногах, а она быстро подошла ко мне, развязала на мне кушак и, увидев все как есть, тихо вскрикнула, прикрыв рот ладонью. После этого она подняла дукат, зажала его между зубами и, поцеловав меня, сказала на прощание, что я должен ждать ее завтра на пристани на своем судне, если оно у меня имеется. Когда она ушла, я с трудом осознал, что дукат остался у меня во рту.
На следующий день она пришла не одна. С ней была женщина, которая занималась тем же ремеслом и была одного с ней возраста или, может, чуть помоложе. А я уже не мог, как раньше, держать свой одиннадцатый палец за подвязкой, вместо этого я поместил его на то место, где он находится и сейчас, когда я пишу вам эти строки, под широким поясом вместе с пистолетом, кинжалом, чернильницей и зашитыми в пояс дукатами. Когда мы встретились, Ерисена Ризнич (так звали женщину с галеры) подала знак своей подружке, и та расстегнула на себе безрукавку, а мне размотала кушак. Я смотрел на девушку, девушка смотрела на меня. Я видел ее маленькие груди, на которых были нарисованы два больших глаза того же фиолетового цвета, что и глаза на ее лице. В ушах у нее вместо сережек висели колокольчики, иногда они тихо позванивали на ветру. Глаза ее грудей были кривыми, один глаз смотрел на северо-восток, другой – на юго-запад, они как будто молились, обратившись ввысь, в небо, туда, где птицы, облака и свет, а ее настоящие глаза смотрели вниз, на мой кушак, где между чернильницами и кошельками, прямой, как рукоятка ножа, стоял мой одиннадцатый палец, ощущая все четыре стороны света. И тогда девушка, обращаясь не ко мне, а к Ерисене Ризнич, спокойно и решительно сказала одно-единственное слово:
– Нет.
– Хорошо, – согласилась Ерисена, – ты не обязана, но останься с нами, ты мне поможешь.
И все трое мы поднялись на борт. Обе они смеялись, говоря о том, что под палубой нет ни одной кровати, поставленной поперек судна, потому что они привыкли заниматься любовью качаясь на волнах, и это гораздо удобнее, чем на суше, и что если бы я сейчас сделал ребенка, то наряду с моей заслугой в этом была бы и заслуга моря. А дальше они приступили к тому, чем мы потом не раз занимались втроем и о чем я не стану говорить вашей светлости, а то вы подумаете, что я все это рассказываю из-за своего бесстыдства и что мой рот полон ветра, а под шапкой у меня глупый камень. Но одно я должен сказать, потому что это имеет отношение к нашему делу. Мне было позволено обладать только Ерисеной, хотя при этом никогда не прикасался к ее красивой груди, потому что между нами всегда ложилась ее товарка, так как иначе я мог повредить Ерисену своим одиннадцатым пальцем, который, как я уже стал понимать, был для женщин хуже, чем сабля, а для меня – опаснее, чем огонь. Таким образом, ниже пояса у меня была та, которую я имел, а выше пояса та, которую я не имел никогда, но которую, как я со временем понял, желал больше, чем Ерисену. С тех пор я больше не смеюсь, даже тайком, потому что ни один год моей жизни не стоил мне так дорого, как тот, о котором я рассказываю сейчас. Но теперь все это почти забыто, и, обращаясь к вашей светлости, я не стал бы ворошить прошлое, если бы, как выяснилось, Ерисена на следующий год не родила в Коринфе ребенка, мальчика. Я, предполагая, что это мог быть мой сын, каждые три месяца высылал ей деньги, то есть часть той платы, которую получал от вашей светлости в награду за мои письма с турецкой границы. Взамен я потребовал от Ерисены только одно: научить мальчика грамоте. Время сейчас трудное: с левой ноги пойдешь – бьют тебя турки, с правой ноги пойдешь – бьют венецианцы, и никто не ослабит удила на твоем языке и не переоденет в чистое белье твое имя, кроме вас, светлые и славные господа, и вас, ваша светлость.
Тем временем я продолжал жить один, словно тень в доме, и утолял свою жажду, как дикий зверь – каждый раз на новом водопое, причем чаще всего с беженками, которых я поджидал и выбирал на причале, потому что это стало для меня страстью. К моему большому удивлению, они обычно отказывались принимать от меня плату; это было непонятно, потому что даже самым искусным из них было со мной нелегко. Однажды, года четыре назад, я получил из Коринфа обмотанный шерстяной тканью сверток, а в нем была написанная красивым почерком рукопись. К рукописи прилагалось письмо, продиктованное Ерисеной Ризнич, в котором она сообщала, что выполнила мое условие и посылает мне то, что написал ее сын Вид. С неизъяснимым волнением я взял листы бумаги и начал читать. Я удивился разборчивости почерка и красоте букв угловатой кириллицы. А еще больше – содержанию написанного. Вот первое, что я прочитал, развернув лист:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?