Текст книги "Смерть отца"
Автор книги: Наоми Френкель
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)
– Доброе утро, товарищ. Рот фронт!
Справа от него низкорослый мужчина в кепке, вертит ее с одной стороны в другую и смотрит на Эрвина с беспокойством. Это Отто, уже несколько минут стоит и не сводит с него взгляда.
– Рот фронт, товарищ! – улыбается ему Эрвин. Много лет он знаком с Отто, и относится к нему с уважением. Но сейчас он отвечает негромко и чуть улыбается.
– Если ты плохо себя чувствуешь, товарищ, мы можем там посидеть, – указывает ему Отто на пустые скамейки. Они садятся у реки. За спинами их идет народ по тротуарам, перед ними река лениво катит свои воды.
– Ах, товарищ, – закидывает Отто голову назад, и лицо его светится, – хорошо так немного посидеть. Часами шатаюсь я по улицам. Была у нас в переулке скамья, так и ее забрали. И нет у нас места, где посидеть и поговорить. Стоя, невозможно вести настоящую беседу о настоящих делах. Тут хорошо посидеть и немного поговорить, облегчить душу. – Отто ударяет себя по коленям с видимым удовольствием, продолжая смотреть на своего молчаливого товарища. И пусть тот не рассказывает ему байки. Отто обмануть нельзя!
– Ты просто пошел выполнить свой долг. Или ты сидишь в штабе выборов? Несомненно, в избирательном штабе партии! Такой человек, как ты! Или подвело сердце. Неудивительно, что в эти дни время от времени нападает на человека слабость. Даже ход моих мыслей ослабел в эти дни, и не из-за борьбы, товарищ. Наоборот! Борьба и трудности необходимы. Они укрепляют мировоззрение человека. Но, товарищ, главное в том, что люди не улавливают суть происходящего. Сидят на скамьях, разговаривают, спорят, а те, молча, маршируют! Нет больше места, где бы они ни маршировали. Топают в ногу, грохочут, забивают уши людей и сбивают их с толку. Товарищ, я говорю тебе, пришло время прекратить болтать, надо выйти строем на улицы, как они. Если мы не организуем безотлагательно большой общий марш всех, выступающих против них, все будет потеряно, мы пропали.
Эрвин молчит и вертит в руках шляпу.
– Итак, товарищ, ты шел к своей работе?
– Нет, Отто, нет у меня сейчас никакой работы, никакой должности.
Отто испытывающим взглядом смотрит со стороны на Эрвина. Он вспоминает странные вещи об Эрвине, которые ему сообщал рыжий, и говорит:
– У тебя, товарищ, трудности в партии? Разногласия?
Эрвин смотрит на Отто, лицо которого выражает симпатию.
– До тебя дошли слухи?
– Дошли.
– И ты им веришь?
– Боже, упаси, товарищ, я ведь специалист по негодяям. Ты не из них.
– Трудности у меня в партии, Отто. Я тоже, как и ты, за большой всеобщий марш против них.
– Ты прав.
– Но никто меня не слышит.
– Не знают они народа. Считают, что все мы должны пройти это грязное болото, чтобы выйти из него чистыми и незапятнанными. Ошибаются они, товарищ.
– Почему же ты не поднимаешься на трибуну и не говоришь это им, Отто?
– Я? Я – человек простой. Но ты почему не делаешь этого?
– Я это сделал, Отто. Потому меня и выгнали из партии.
– Что? – вскрикивает Отто. – Я не ослышался? Ты уже не коммунист?
– Коммунист – да, Отто, но не член коммунистической партии.
– Они тебя изгнали? Тебя?
– Они не изгнали меня, но заставили меня вернуть партийный билет. Я покидаю их по их желанию.
– Товарищ, – гнев выступают на лице Отто, – ты поступил неправильно.
– А что мне надо было делать, по твоему мнению?
– Товарищ, – хлопает Отто себя по колену, – я знаю их, тех, кто тебе это сделал. Я ведь сказал, что являюсь специалистом по разной сволочи. Но из-за них покинуть партию? Боже, упаси. Не делают им такого добра. Ты должен встать перед ними, стукнуть по столу и сказать: я не дам вам лишить меня собственного мнения.
– Слишком поздно, и твой совет ни к чему не приведет. Есть такие, для которых партия – не идея, а власть. Всякая порядочность исчезает, когда начинается война за власть. Если не уйду по их желанию, у них есть достаточно способов заставить меня это сделать.
Шум на улице, за их спинами, усиливается. Слышны выкрики:
– Гитлер! Тельман! Гинденбург!.
Напряженное ожидание виснет в пространстве города, так, что опускается на головы людей подобно облаку, начиненному молниями и громом. Солнце окутывается воротником белесоватых облаков, и длинные тени плывут по поверхности реки Шпрее.
– Товарищ, – спрашивает Отто сомневающимся голосом, – может, сейчас не время выходить на партийную трибуну и выступать против партии. Я спрашиваю тебя, человека партии с юности, может, не время? Может, сейчас надо подчиняться приказу? Во время боя не задают вопросов, а выполняют приказ, и все тут! Есть, кто взвешивает, обдумывает и решает. Есть руководство, которое ты избрал.
– Руководство, центр, – смеется Эрвин, – они решают. Этим всегда прикрываются те, кто хочет уйти от личной ответственности за свои дела. Скажут тебе, что делать. Ты делаешь, но не отвечаешь за последствия. Есть некая тайная сила, что думает за тебя, решает за тебя и даже сомневается за тебя. Она снимает с тебя всякую личную ответственность. Тебе ничего не остается, только подчинятся указаниям. Не делай по собственному разумению шага, ни налево, ни направо. Слушайся.
– Не переживай, товарищ, только не переживай, – Отто делает руками успокаивающий жест, – волнение не помогает делу. – Теперь и Отто повышает голос, и ударяет по скамье. – Я спрашиваю тебя, товарищ: что ты будешь делать? Если надо маршировать, маршируй и не спрашивай. Любой марш заканчивается, и вот тогда будешь спрашивать. Шагать сплоченными рядами вместе со всеми – дело великое.
– Ты прав, Отто, шагать вместе со всеми, но не шагом, стирающим твою личность, твою совесть и твою силу суждения. Марш стройными рядами чреват катастрофами.
– А что ты сделаешь в одиночку в эти дни? Один ты не сможешь бороться, ты просто исчезнешь и пропадешь только потому, что не хочешь быть среди послушных бойцов, подчиняющихся приказу? Я говорю тебе, товарищ, пропадешь!
Отто вскакивает со скамьи и снова садится.
– Ты ошибаешься, Отто, и один в поле воин. Все большие народные движения начались с борьбы одного человека. И есть ценность живой истине в душе индивида. Лучше тебе быть верным этой правде, чем лгать самому себе. Ложь не приведет борцов, шагающих строем, к концу марша. Строй распустится еще до того, как сплотится. Лучше тебе шагать одному, но по призыву собственной совести. Совесть одного предпочтительней совести коллектива, и если они не приходят к солидарности, не прячься за ложную совесть.
– Нет, нет! Не место и не время сейчас говорить такие вещи. Не в Германии, борющейся с дьяволом.
– Я борюсь точно так же, как ты, Отто?
Отто замолкает, и неожиданно кладет руку на плечо Эрвина. Взгляд его печален.
– Нет в моем сердце ничего против тебя, но больно мне, что такие люди, как ты, уходят от нас. Повторяю снова и снова: я знаю этих негодяев. Ты не из них. Поэтому я желаю тебе успеха в твоей борьбе.
Часы на башне муниципалитета вызванивают десять часов. Эрвин встает со скамьи. Пришло время посещения дома Леви. Гейнц его ожидает.
– Рот фронт, Отто!
– Рот фронт, товарищ. До свидания!
Эрвин спешит по шумным улицам к тихому, замкнутому, безмолвному дому.
* * *
Гейнц стоит на пороге и ожидает Эрвина. Стрелки приближаются к одиннадцати, а Эрвина все нет. Спина Гейнца прижата к притолоке. Он до того устал, что нет у него сил закурить, и хорошо, что чистый воздух охлаждает глаза. И эта ночь была бессонной. На грани кризиса пробудились в господине Леви все силы жизни, бред исчез, он снова был ясен до обморочной глубины, но защищался от нее криком, так, что весь дом сотрясался в испуге от его крика. Фрида бежала в комнаты детей, чтобы их обнять, Елена, доктор Вольф и дед обнимали кричащего больного, чтобы вернуть его к осознанию реальности. Около стены сидели дядя Альфред, Гейнц и Эдит, а у дверей, на ступеньках – кудрявые девицы и Фердинанд. Эсперанто, как всегда, лежал у самых дверей. Внизу, в гостиной, сидел старый садовник, не сводя глаз с дверей комнаты больного господина Леви. Гейнц всю ночь не ложился. С открытием избирательных участков, он вышел из дома, и проголосовал за социал-демократическую партию. Он единственный из членов семьи пошел голосовать. Когда он напомнил деду, что сегодня день выборов, тот посмотрел на него непонимающим взглядом. Вернувшись, бросил пальто на кресло в гостиной, что не было в его правилах – человека, педантично придерживающегося порядка. Несколько раз прошел мимо брошенного пальто, и все время не давала ему покоя мысль, что он должен вернуть его на место, но не было у него силы это сделать. И сейчас, на пороге дома, он думает о брошенном пальто, и мучает его мысль, что он должен войти и взять пальто, но сдвинуться с места он не в силах. Он не делает никакого движения при виде Эрвина, появившегося на каштановой аллее. Эрвин прибавляет шаг, лицо его более спокойно, чем обычно. Не говоря ни слова, Гейнц открывает Эрвину дверь, и тот переступает порог. Время течет, но никто в доме этого не чувствует. Медленно сестры Румпель движутся по комнатам дома, высокие, белобрысые, худые. Все печенья и сладости, оставшиеся после празднования дня рождения Иоанны, уже упрятаны, но сестры и не собираются покинуть дом. Никто не может их выпроводить из дома, кроме деда. К его голосу сестры прислушиваются. Ведь это он привел их когда-то сюда. Встретил их на развлекательных аттракционах Берлина, куда ходил стрелять по мишеням. Однажды он увидел двух сестер-близнецов, двух альбиносок, высоких и худых, прогуливающихся между павильонами в розовых платьях. Шли они под руку, и красноватые их глаза смотрели во все стороны, пока не остановились на фигуре деда, стоящего у павильона для стрельбы по мишеням. Дед тут же отложил охотничье ружье и пошел охотиться за ними. Не прошло много времени, и он уже был погружен в беседу с обеими, покручивал усы, помахивал тростью, и цветок поблескивал на его обшлаге. Дед и сам не знает, каким образом, по окончанию прогулки между павильонами, обязались сестры Румпель быть кулинарками и поварихами на семейных праздниках в доме Леви. Пришли сестры и остались в доме, и с тех пор прислушиваются к его голосу. И только он мог отослать их к себе домой, но не об этом были его мысли. Дед проходит мимо них и не щиплет их за щеки, как обычно. Голова его опущена, и усы дрожат.
Вечером пришли доктор Гейзе и священник Фридрих Лихт. Предвыборная война достигла апогея в вечерние часы. Машины летели по улицам, чтобы привезти к урнам ленивых избирателей. И многие ожидали этой поездки по шумным улицам. Старики и инвалиды появились на улицах в инвалидных колясках, словно бы дух любви, дружбы, поддержки несчастных стариков неожиданно воспарил над улицами Берлина. Веселый карнавал с напряженным ожиданием какой-либо новой аттракции. Доктор Гейзе и священник Фридрих Лихт принесли с собой немного от этого уличного напряжения. Щеки их раскраснелись от совместной прогулки, волосы растрепались. И в голосах их, приветствующих всех присутствующих в доме, слышались взволнованные отголоски улиц. В это время там сидели дядя Альфред, Филипп, Эрвин и Гейнц. Вечер заглядывал в окна. Небольшая настольная лампа на письменном столе бросала свет на большой печальный портрет покойной госпожи Леви.
– Что слышно снаружи? – спрашивает Гейнц негромким голосом.
Доктор Гейзе пожимает плечами, священник Фридрих Лихт делает отрицательный жест, словно бы на вопрос Гейнца нет дельного ответа. Гейнц встает и выходит из комнаты. Дядя Альфред снимает очки, и добрые его близорукие глаза в смятении глядят на дверь, в проходе которой исчез Гейнц.
– Что слышно? – спрашивает Филипп в гостиной Гейнца.
– Он сейчас дремлет.
Доктор Вольф тоже выходит к ним в гостиную, но никто его ни о чем не спрашивает. Лицо доктора выглядит усталым. Сидят они все вместе, и каждой сам с собой. Печаль не подобна радости. Радость в компании приводит к разговорам между людьми. Печаль в компании ввергает в одиночество, усиливает молчание и чуждость. Гейнц зажигает спичку, чтобы закурить, и тут же гасит ее, не предлагая Эрвину, который сидит рядом с погасшей сигаретой. Эрвин даже не замечает горящей спички в пальцах друга. Темнота уплотняется в пространстве комнаты. В сумраке стоят сестры Румпель, скрестив руки на белых своих передниках.
– Ужин приготовлен сегодня в маленькой чайной комнате, – говорят они.
Гейнц включает полный свет, от чего присутствующим становится легче.
Небольшая чайная комната всегда навевает хорошее настроение. Мебель в ней в крестьянском стиле. Обычно этой комнатой не пользуются, но сейчас открыли из-за ее близости к кухне. Настенные гравированные часы отбивают десять.
– И все же, – взмахивает Гейнц вилкой и ножом, – все же хотел бы я знать, чем завершились ночью эти выборы.
– Уже начали сообщать первые результаты, – говорит Эрвин, – в сельских районах завершили подсчет голосов.
В углу стоит радио, но никому и в голову не приходит его включить.
– Я бы хотел выйти немного на улицы и услышать, – говорит Гейнц.
– Надо подойти к станции метро. Там, обязательно, включено электрическое табло, – говорит священник Фридрих Лихт и смотрит на Эрвина.
– Если для вас это не трудно, – говорит Гейнц в пространство комнаты, – выйдем не на долго.
Около получаса гонит Гейнц машину по улицам Берлина. Город успокоился. Улицы опустели. Ночной ветер гносит листовки по тротуару. Поигрывает плакатами, приклеенными к стенам. Жители города вернулись в свои дома, в трактирах приникают к радиоприемникам. Избирательные участки еще освещены, но народу там немного. Только напряженное ожидание, оставшееся в атмосфере над пустынными улицами города, парит на крыльях тишины, опустившейся на город. Ветер ударяет в стекла машины. Он изменил направление к вечеру и нагнал в небо дождевые облака, за которыми скрыта полная луна. У станции метро множество народа, собравшегося у электрического табло. На белом экране черные буквы: имена кандидатов на пост президента. Рядом с именами – вспыхивающие и гаснущие цифры. И под каждым именем – черная черта, исчезающая и возникающая, согласно числу голосов.
Священник, Эрвин и Гейнц протолкнулись ближе к табло. Время близится к одиннадцати. Во многих областях выборы закончились. Черта под именем президента Гинденбурга выделяется на фоне остальных. Но медленно – медленно поднимается вверх, как длинная шея животного, черная черта Гитлера. Неожиданно его черта резко вырывается вверх, стараясь перегнать медленно набирающую силу черту Гинденбурга. Разрыв между этими двумя линиями невелик. Это результаты выборов в сельской местности.
– Все же, – шепчет Гейнц, – Гинденбурга он не догнал. Мы снова спаслись.
– Все же, – говорит священник Фридрих Лихт, чье лицо, испещренное шрамами, печальнои бледно, – все же мне кажется, что наш сон не был сном.
Одним махом высоко взлетела линия Гитлера. И голова его почти касается головы Гинденбурга.
– Хайль, – кричит кто-то из толпы.
– Хайль Гитлер! – присоединяются к нему еще несколько голосов.
Но линия Гинденбурга снова поднимается.
– Возвращаемся домой, – говорит Гейнц, – довольно.
– И мы тоже, – говорит Эрвин.
Священник Лихт кивает в знак согласия.
* * *
Гейнц вошел в комнату отца. Дед сидит на краешке постели сына, Елена поит дядю горячим чаем. В углу согнулся на стуле дядя Альфред. Эдит и Филипп – на ступеньках, у двери.
Артур Леви бодрствует. Взгляд его ясен, спокоен. Смотрит в лицо сыну, берет его руку. Гейнц опускает голову к отцу.
– Отец, – шепчет Гейнц, чувствуя тяжесть пылающей жаром отцовской руки, – отец, президент Гинденбург вышел победителем на выборах. Большое счастье…
Не знает Гейнц, понял ли отец сказанное им. Он покашливает и кладет голову набок. Одна рука на одеяле, как бы просит отдыха.
– Идите, – говорит дед, – он хочет вздремнуть. Вы мешаете его покою.
Гейнц гладит сухую руку отца и осторожно-осторожно кладет ее на одеяло. Кажется ему, что отец ему улыбается, и он приближает голову к подушкам. Глаза отца закрыты, и слабая улыбка стынет у него на губах. Слезы душат Гейнца, наворачиваются на глаза. Он плачет впервые с того дня, как отец заболел. Он прикрывает глаза ладонью и выходит из комнаты.
Дядя Альфред выходит за ним, и оба садятся на ступеньки, у дверей, около Эдит и Филиппа. В кабинете горит свет, и там сидят доктор Гейзе, Эрвин, священник и доктор Вольф. Хотят встать и не встают, словно ожидают какого-то голоса.
* * *
В час ночи крик заставил застыть весь дом.
Никто из людей не кричал, но всем показалось, что крик был страшным.
Дед открыл дверь и встал в проеме. Мгновенно все поднялись и вошли в комнату. Елена и доктор стояли у постели и молчали.
Фрида ворвалась в детские комнаты и разбудила Иоанну и Бумбу. Обняла их и зарыдала.
– Бедные мои сироты, бедные мои сироты.
Сестры Румпель пошли по комнатам и завесили темными тканями все зеркала в доме.
Глава двадцать четвертая
– Отец ваш попросил в завещании похоронить его на еврейском кладбище.
Тишина в кабинете господина Леви. Дед прижался лицом к оконному стеклу, и ветви орешника бьют по стеклу, словно бьют по его лицу. Иоанна сидит на ковре, и голова ее на коленях Эдит. Бумба на кожаном диване – в объятиях Фриды. Гейнц в кресле, подпирает голову руками, остальные члены семьи приблизили кресла одно к другому, тесным кругом. Только дядя Альфред сидит в углу.
День прошел, как господин Леви навечно закрыл глаза.
Большая семья Леви вошла в дом скорби. Одетые в черное, люди стали, подобны стае чернокрылых птиц, скорбя о том, что один из них осмелился покинуть этот мир в пятьдесят лет. лет. Черная вуаль тети Регины, оставшаяся у нее со смерти мужа, летала по комнатам деда, и у деда не было сил послать вслед ей хотя бы один гневный взгляд. Фрида и сестры Румпель суетились по коридорам с грудой постельного белья. Весь день дверь дома Леви была распахнута. Весь день друзья, и знакомые приходили выразить соболезнование, и Филипп их встречал. Он беспокоился обо всем. Он также отвечал за завещание господина Леви. Теперь он сидит за письменным столом и обращается к членам семьи, застывшим в молчании:
– И еще просил ваш отец в завещании перенести прах вашей матери из усадьбы деда и захоронить рядом с его прахом, если когда-нибудь усадьба будет продана или документы на нее утратят силу.
И снова никто не издает и звука. Показалось на миг, что дед подал голос, и все обернулись к нему. Но дед ничего не произнес. Это был звук ударившейся о стекло ветки. Теперь встал дядя Альфред и вышел из угла.
– Я еще сегодня уезжаю, – и при виде испуга на всех лицах, обернувшихся к нему, объяснил. – Артур просил меня поехать в Польшу, к родителям вашей покойной матери, и примирить его со старыми ее родителями. Я не успел это сделать при его жизни. Поеду и привезу их сюда, на его похороны.
– Когда отходит поезд, Альфред? – поворачивает дед к нему лицо от окна.
– Через час, отец.
– Я отвезу тебя на вокзал, дядя Альфред, – говорит Гейнц.
– …Если я привезу сюда деда и бабку из Польши, надо будет провести похороны по всем правилам еврейской религии: первенец должен произнести поминальную молитву – кадиш – у могилы отца. – Дядя Альфред снимает очки и смотрит добрыми близорукими глазами на Гейнца. Целый день дядя Альфред снимает очки и снова их водружает на нос.
Взгляд Гейнца падает на пустое кресло отца и лежащую перед ним шкуру с головой тигра. Никто больше сидеть в этом кресле не будет.
– Но я же не знаю даже одной буквы на иврите, – говорит Гейнц, и в голосе его нотки беспомощности и извинения.
– Если не первенец, может брат покойного прочесть кадиш, – говорит дядя Альфред. К безмолвию в комнате прибавляется ощутимая всеми тяжесть, пока ее не разрывает ясный, сильный голос, голос Эдит.
– Филипп произнесет молитву над могилой отца.
Дед выпрямляется и обращает лицо в сторону всех, сидящих в комнате. Видны лишь огромные седые усы, но голос – действительно, голос деда.
– Так и будет!
Теперь и голос Альфреда более ясен и четок:
– Также надо отсидеть шиву – семь дней траура. Дети, я бы вам объяснил значение этих семи дней, но мне надо торопиться на поезд… Во имя вашего деда и бабки надо сидеть семь дней…
– Я постараюсь сделать все, как полагается, – говорит Филипп решительным голосом.
* * *
Дед и бабка приехали из пограничного польского городка Кротошин. Оба маленькие, сухонькие, в черных одеждах. У бабки большие черные глаза, как у покойной ее дочери и внучки Иоанны. У маленького деда большая белая борода, спускающаяся на грудь. Смущенные и испуганные, стоят они в роскошном доме, где со всех стен смотрит на них дочь, благословенна ее память.
– Малкале, Малкале, – бормочет маленькая старушка.
Так Иоанна узнала, что настоящее имя ее матери – Малкале, а не Марта! Иоанна волнуется, не отходит ни на шаг от деда и бабки. Кто знает, чем завершился бы приезд деда и бабки, если бы не она, Иоанна. Смущенные и испуганные, смотрели они на своих высоких светловолосых внуков, которых никогда не видели. И еще тетя Регина, горе их очам, – с крестом на груди.
– Из Польши! – слышат дед и бабка шепот между членами семьи в величественном зале предков. Никто в семье и не знал до сих пор о родственниках в Польше. Как хорошо, что есть Иоанна! Она испытывает большую гордость, что дед ее и бабка приехали из Польши. Ведь Польша – колыбель Движения. И она, Иоанна, к словам которой никто не относился всерьез, говорит с маленьким дедом на древнееврейском святом языке. И все прислушиваются и изумляются. И дед, и бабка прощают все покойному Артуру за то, что вырастил такую внучку, чтоб жила до ста двадцати. Маленькая черноглазая внучка заботится о них с большой любовью, и она настоящая дочь Израиля. С приходом деда и бабки из Польши в дом Леви, вела себя Иоанна воистину, как религиозная еврейка, следила на кухне, чтобы деду и бабке подавали кошерную еду. Саул все время рядом, помогает ей, и не уходит из их дома в эти траурные дни. Дед и бабка полностью полагаются на Саула и на Иоанну. И еду получают только из их рук. И в тяжкое ощущение траура по отцу, прокрадывается в сердце Иоанны капелька счастья, связанная с ее новыми дедом и бабкой, которых она любит. Сидит семья семь дней траура в кабинете господина Леви, и с ними – дед и бабка из Польши.
* * *
Кладбищенский сторож сказал, что давным-давно не видел похорон с таким огромным количеством народа. Многие люди пришли проводить господина Леви в последний путь. Пришли все члены общества Гете, и с ними Оттокар, рядом с доктором Гейзе, который ужасно переживал потерю друга. Но Иоанна не видела графа. Иоанна ничего не видела. Иоанна, с одной стороны, и Саул, с другой, бережно вели маленьких деда и бабку. Бабка всю дорогу рыдала, и Иоанна, прижавшись к ней, все время гладила ее маленькую шершавую руку. Фрида прижимала к себе Бумбу. Несмотря на жаркий день, Фрида надела красивую шубу, которую получила от покойного господина Леви. И все подразделение Иоанны в полном составе и в полной форме пришло, и рабочие металлургической фабрики, и все чиновники, и между ними мать Хейни сына-Огня. Она помнила отношение к ее убитому сыну покойного господина. Старый садовник вел ее. Шли старые знакомые по борьбе во имя республики. Фабрика «Леви и сын» сегодня не работает. С изумлением проходили рабочие мимо памятников со странными буквами. И Эмиль Рифке впервые в жизни был на еврейском кладбище. Он хотел, чтобы Эдит хотя бы видела, что он пришел, без формы, в черном костюме, и был затерт массой людей, которые отделили его от Эдит, и он так и не смог приблизиться к ней. Эдит шла с опущенной головой, и подняла ее лишь тогда, когда услышала голос Филиппа, произносившего кадиш:
– Итгадал вэ иткадаш шмэ раба…
Кристина в одиночку шла в толпе, и голова ее была опущена.
Эрвин и Герда встретились, когда процессия только начала двигаться за гробом. Но не Эрвин, а священник привлек ее внимание в начале. Это было все же удивительно, что протестантский священник пришел на еврейские похороны. Следя за ним, Герда увидела Эрвина. Медленно и с трудом пробилась к нему, и он не ощутил ее приближения до тех пор, пока она не пошла рядом. Какой-то миг смотрели друг на друга, помедлили, и тут же взяли друг друга под руку, как будто между ними ничего не произошло. Карие умные глаза священника Фридриха Лихта осветила улыбка.
Темная процессия прошла широкую и долгую дорогу, ведущую через огромное кладбище, раскинувшееся по обе стороны процессии. Большие мраморные памятники уважаемых людей Берлина многих поколений, целые поля могил обступали поток людей. Десятки поколений здесь хоронили евреев Берлина.
Большая делегация еврейской общины города шла сразу же за гробом. Семья Леви была одна из самых уважаемых еврейских семей Берлина. За ними шла делегация фронтовиков-евреев. Господин Леви был членом их организации, хотя и не принимал участие в собраниях. Гигантские деревья вдоль дороги качают ветвями на ветру. День приятен, словно солнце старается взрастить новую жизнь, чтобы возместить жизнь ушедшего человека.
Гроб несут на плечах сыновья и члены семьи. Александр, идущий вместе с членами семьи, видит Альфреда, лицо которого бело, и ноги спотыкаются. Александр убыстряет шаг и подставляет плечо под гроб вместо Альфреда.
Перед ним Гейнц. Лицо Александра застыло, шаги тяжелы. Дед потянул к себе качающегося сына. Впервые в жизни дед осторожно положил руку на плечо сына. Голова деда закинута высоко, и глаза обращены в даль, как бы высматривая то, что лишь ему видно. Гейнц увидел Александра лишь тогда, когда кантор запел: «Эль мале рахамим… – Бог милосердный…
Гейнц поднял голову, чтобы прислушаться к непонятным словам, и тут глаза его встретили глаза Александра, который стоял недалеко от него, и на лице его было то же мечтательное выражение, которое еще тогда привлекло Гейнца, когда он увидел Александра, сидящего под орехом, недалеко от латунного предприятия. Сам того не ощущая, Гейнц приблизился к Александру и положил руку ему на плечо, как будто тот нуждался в поддержке еще более, чем сам Гейнц. Александр нагнулся первым, чтобы бросить ком земли на гроб своего потерянного друга. Слеза выкатилась из его глаз.
Семья был тиха и замкнута. Сыновья сдержанного отца были им воспитаны так, чтобы они не показывали свои чувства ближним. Только Фрида и старая бабка рыдали в голос.
Артур Леви лежал рядом с матерью. Огромные хвойные деревья склоняли ветви над новым холмиком. И дед… дед, который всю свою жизнь ходил, выпрямившись, как на военном параде, стоял, согнув спину у могилы сына.
Шпац из Нюрнберга зарисовал в своей тетради все, что происходило.
* * *
Вернувшись домой, все закрылись в своих комнатах, чтобы побыть наедине. Лишь Филипп продолжал встречать людей, приходивших после полудня выразить свою скорбь. К вечеру дом затих. Из массы гостей остались лишь самые близкие друзья – доктор Гейзе, священник Фридрих Лихт, естественно, Шпац из Нюрнберга, и Александр. Настольная лампа горит в кабинете покойного, занавеси опущены, кресла пусты. Друзья сидят на низких скамеечках. Фрида входит, молча, ставит тарелки с угощением на маленький столик. Глаза ее красны от слез. Один за другим входят члены семьи. Дед приходит вместе с дядей Альфредом. Входит Елена. Вдруг все сыновья оказываются в комнате. Никто не замечает, что Иоанна тоже вошла комнату, сидит на полу в углу, опустив голову на колени. Дед по привычке стоит у темного окна, и спина его все еще согнута.
Встает Филипп со скамеечки, подходит к письменному столу и открывает секретный ящик господина Леви.
– Отец ваш просил меня сообщить вам о разделе имущества, – говорит Филипп, держа в руках завещание покойного.
– Мы не хотим слышать ни слова о разделе имущества, Филипп, – поднимает Эдит руку.
– Для нас это не меет значения, – говорит Гейнц, – фабрика нас кормила до сих пор и будет кормить дальше. Даже представить нельзя, что у нас будут споры и разногласия по поводу имущества.
– Отец ваш знал о вашем отношении к имуществу, и гордился этим, – отвечает Филипп, – всегда говорил мне: в одном я уверен, дети мои не будут драться из-за имущества. Поэтому я прошу записать мои слова и сказать им. Отец просит, чтобы дети оставили Германию и были посланы в одно из известных учебных заведений в Швейцарии или Англии. В завещании он гарантировал им оплату учебы и меня назначил попечителем.
Иоанна поднимает голову, и испуганно смотрит на братьев и сестер. Она не поедет ни в какое знаменитое учебное заведение, ни в какую Швейцарию или Англию! Сквозь слезы на глазах она видит доброе лицо той женщины. Никогда она ее не видела, но воображение дало ей облик и добрые глаза, большие, как в сказках. Иоанна пойдет к ней, и та отправит ее в страну Израиля.
– Филипп, – говорит Гейнц, – мы уважаем последнее желание отца, но детей мы не отпустим никуда. Здесь они вырастут, здесь получат всю любовь и хорошее образование, о котором просил отец. Нам не нужны особые средства, чтобы их вырастить и воспитать. Фабрика – наш прочный залог. И я хочу сказать всем вам, – обращается Гейнц к братьям и сестрам, сидящим на скамеечках, немного повысив голос, – я хочу, чтобы все мы обещали самим себе: хранить наш дом. Каждый построит свою жизнь по своему желанию и усмотрению, но здесь – наш большой и родной дом. Каждый из нас найдет себе здесь свое место, и никто не построит свою жизнь лучше, чем в этом доме.
– Так и будет, Филипп, – говорит Эдит, – дети не оставят дом. Мы будем для них отец и мать. Не будут они сиротами на чужбине.
Никто не услышал вздох облегчения Иоанны, которая смахнула слезы, но все услышали вздох облегчения Фердинанда и решительный стук чайника, который Фрида поставила на столик.
– Как это могло прийти в голову кому-то, увезти детей отсюда, – говорит Фрида, и угрожающие нотки слышны в ее голосе.
Дед, который стоял у окна и до сих пор не принимал участия в разговоре, выходит на середину комнаты, оглядывает всех сверху вниз, сидящих на скамеечках, и говорит:
– Так и будет! Жизнь продолжается здесь, в этом доме, ничего не изменилось!
Долгое молчание подчеркнуло эту фразу деда. Иоанна снова опустила голову. Гейнц закурил первую в этот день сигарету.
Дед даже взял чашку чая из рук Фриды, сделал глоток и вернул чашку на стол.
– Отец не верил в нас, – негромко говорит Эдит, и голос ее тяжел и печален.
– Ты ошибаешься, Эдит, – отвечает ей Филипп, – отец ваш был полон любви и веры в вас. Еще я хочу сказать, что он просил передать вам, чтобы на его памятнике была начертана одна строка: «Годы, полные веры, дни, полные любви».
Все согнулись на скамеечках, обняли свои колени руками, опустили головы, и медленно начинается негромкий разговор.
– Мой брат, – шепчет Альфред, – был большим идеалистом, – протирает очки, и глаза его сужаются в щелки, вот-вот, закроются.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.