Автор книги: Олег Дорман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
56
Летом шестьдесят пятого года мы с Симой и детьми были в Коктебеле, в Доме писателей. Был там и Вика, мы всегда старались лето проводить вместе. И на третий или четвертый день нашего там пребывания приехала Ася Берзер.
Мы как раз выходили из Дома поэта, то есть от Марьи Степановны Волошиной, которую навещали, и я говорю: смотри, Ася что-то мрачная… Спустились со ступенек, кинулись к ней, она очень вяло ответила на наши объятия и говорит: ребята, случилось нечто ужасное – арестованы Синявский и Даниэль.
О Даниэле я знала потому, что он переводил стихи, я его встречала в секции переводчиков. А Синявского мы знали как замечательного критика. Он написал статью о Пастернаке в «Новом мире», где впервые после скандала с Нобелевской премией Борис Леонидович был поставлен на его истинное место, место одного из величайших поэтов двадцатого века. Синявский читал курс русской литературы в школе-студии МХАТа.
Мы как-то за последние годы отвыкли, чтобы хватали людей из этой среды. Ася ходит по аллеям и говорит шепотом, рассказывает, что в Москве все дико испуганы, никто не знает, в чем дело. Тот Коктебель, конечно, был абсолютно отравлен. Постепенно просочились сведения о причине их ареста. Оказывается, оба писали прозу, которую они под псевдонимами – Синявский под именем Абрам Терц, Даниэль под именем Аржак – переправили за границу, и там это было опубликовано. И кто-то «стукнул», как говорится, кто-то донес. И их арестовали.
С этим мы приехали в Москву. Мы все уже были другими, чем до начала оттепели. И нам казалось, что нужно действовать. Пассивно смотреть на это нельзя. Их надо как-то защитить. Тем более, у Андрея Синявского, как мы узнали, только что родился ребенок. Ну и вообще мы должны сказать свое слово, казалось нам. Но поначалу не понимали, как это сделать.
В День конституции, то есть пятого декабря, на Пушкинской площади произошла первая с незапамятных времен, с, наверное, конца двадцатых годов, общественная демонстрация. Нам позвонили друзья, сообщили, когда и где она состоится, мы предупредили по телефону других, а те – следующих. Говорить о таких вещах по телефону раньше было немыслимо – и стало так же немыслимо через несколько лет.
Мы встретились у метро «Маяковская», человек десять, прошли по улице Горького и вместе пришли на Пушкинскую площадь. Было около шести вечера, и, несмотря на мороз, площадь кишела народом. Кто пришел специально, а кто очутился здесь случайно – понять было трудно. Тем не менее было ясно, что тут что-то готовится: милиции больше, чем обычно, черные «Волги» в ряд у тротуаров и в соседних переулках, и, само собой, десятки гэбэшников. Мы пришли скорее как зрители, чем как участники, и стояли, не зная, что произойдет. Вдруг посреди площади толпа как-то сгустилась, и я увидела развернувшиеся над головами транспаранты. Прошло всего несколько секунд. Едва можно было успеть прочитать: «Уважайте Конституцию!» и «Свободу Синявскому и Даниэлю!» – и все исчезло. В тот же миг началась сутолока, послышались протестующие голоса, милицейские свистки, включились громкоговорители – а может, это были просто мегафоны: «Разойдитесь, разойдитесь!» Люди не заставили себя упрашивать, и мгновенно площадь почти опустела. Мы тоже двинулись прочь, но я успела заметить, как люди в штатском толкали двух молодых людей к одной из машин, которые привлекли наше внимание, когда мы только пришли. Эти двое были не единственные. Большинство будущих лидеров диссидентского движения в тот день было задержано.
Процесс Синявского и Даниэля открылся через два месяца, в феврале. И интеллигенция сразу же разделилась на тех, кто был готов их защищать, и тех, кто, наоборот, обвинял. Мы это осознали вполне ясно, тем более что этот первый за послевоенное время политический процесс происходил не за закрытыми дверями. Для широкой публики он не был открыт, но в Союзах писателей и кинематографистов раздавали билетики: можно было пойти послушать, как все это происходит. Новые времена. Я пойти не смогла, а Сима был на заседании, на котором двое писателей, как бы прокуроры-добровольцы, Зоя Кедрина и Аркадий Васильев, поддерживали обвинение. Поддерживали в особенно оскорбительных терминах.
Но Симино впечатление от происходившего в суде не было целиком отрицательным. Его удивили и обрадовали выступления нескольких человек, которые убедительно свидетельствовали в пользу обвиняемых, не признавая их виновными. Был такой мальчик по фамилии Попов, он работал подмастерьем у жены Синявского Марии Розановой, которая занималась бижутерией. Была комнатка маленькая, где они работали, встречались каждый день, и вот он, семнадцатилетний мальчик, очень смело глядя на это высокое, известно как настроенное собрание, защищал Андрея, говорил, какой это честный, замечательный человек.
…Несмотря на усилия Союза писателей, почти никого не нашлось, кто бы одобрил приговор, за исключением шести неизвестных узбекских писателей и Шолохова, который заявил на съезде писателей, что ему стыдно за тех, кто пытается защищать Синявского и Даниэля.
С другой же стороны, было написано письмо, которое потом называли «Письмо шестидесяти трех»[34]34
«Письмо шестидесяти трех» подписали Анастасьев A.Н., Аникст A. A., Аннинский Л. А., Антокольский П. Г., Ахмадулина Б. А., Бабенышева С. Э., Берестов В. Д., Богатырев К. П., Богуславская З. Б., Борев Ю. Б., Войнович В. Н., Домбровский Ю. О., Дорош Е. Я., Жигулин A. B., Зак А. Г., Зонина Л. А., Зорин Л. Г., Зоркая H.М., Иванова Т. В., Кабо Л. Р., Каверин В. А., Кин Ц. И., Копелев Л. З., Корнилов В. Н., Крупник И. Н., Кузнецов И. К., Кузнецова И. М., Левитанский Ю. Д., Левицкий Л. А., Лунгин С. Л., Лунгина Л. З., Маркиш С. П., Масс В. З., Михайлов О. Н., Мориц Ю. П., Нагибин Ю. М., Нусинов И. И., Огнев В. Ф., Окуджава Б. Ш., Орлова P.Д., Осповат Л. С., Панченко Н. В., Поповский M. A., Пинский Л. Е., Рассадин С. Б., Реформатская Н. В., Россельс В. М., Самойлов Д. С., Сарнов Б. М., Светов Ф. Г., Сергеев А. Я., Сеф P. C., Славин Л. И., Соловьева И. Н., Тарковский А. А., Турков A. M., Тынянова Л. Н., Фиш Г. С., Чуковская Л. К., Чуковский К. И., Шатров М. Ф., Шкловский В. Б., Эренбург И. Г.
[Закрыть].
Шестьдесят три человека, в том числе Сима и я, подписали протест против того, что людей арестовывают за печатное слово. Вслед за этим сразу поднялась волна репрессий. Под письмом сперва стояло шестьдесят четыре подписи, но потом один человек отказался. И каждого из оставшихся шестидесяти трех вызывала соответствующая организация – кого писательская, кого кинематографическая, – и от каждого требовали, чтобы он написал отречение, отказ. Надо сказать, к чести всех этих людей, кроме того первого, который сам сразу снял свою подпись, никто ни от чего не отказался. Людей наказывали, лишали возможности печататься, расторгали с ними издательские договоры, запрещали снимать фильмы по их сценариям и так далее. Но как ни страшно было, как ни ужасен был приговор, тем не менее было какое-то чувство, что все же что-то идет вопреки, что-то не вполне гладко идет, что есть какое-то хоть самое жалкое сопротивление. Так что все же какое-то общее движение страны, а тем самым и нашей с Симой психологии, происходило. Мы себе в этот момент уже позволяли больше, чем позволили бы раньше, как-то боролись в себе с этим чувством страха, старались его изжить, растопить.
Хотя тут же скажу, чтобы быть честной, потому что я хочу в этом свидетельстве быть до конца честной… Когда Алик Гинзбург, о котором я уже рассказывала, вышел из тюрьмы, то он собрал материалы по делу Синявского и Даниэля и издал так называемую «Белую книгу». Один экземпляр он передал председателю Верховного Совета Подгорному, а другие раздал друзьям с просьбой, прочитав, передавать другим. И снова был арестован. Нам с Симой предложили подписать письмо в его защиту. Но мы отказались. Потому что в тот момент, в конце шестидесятых годов, мне разрешили поехать во Францию – я еще расскажу. Я безумно хотела поехать, хотела сомкнуть мою взрослую жизнь с детской жизнью, боялась, что меня не выпустят, говорила себе, что еще одна подпись ничего не решит… Мне было очень стыдно, я очень страдала, но тем не менее подписать отказалась. Я хочу это сказать в виде исповеди. Это было так. Пожертвовать чем-то общим оказалось легче, не будем прекраснодушничать. Мы все равно рисковали каждый раз – положением, карьерой. Но как бы рисковали вообще. А вот от этой конкретной поездки через три недели я не смогла отказаться.
В какой-то степени здесь сыграло роль и разочарование от того, что «Письмо шестидесяти трех» ничего не дало. Оно не имело никакого веса, никак не было учтено в балансе судеб. Синявский и Даниэль получили большой срок за публикацию своих сочинений. А мы получили доказательство того, что наши мнения, наши голоса ни в малейшей степени не влияют на исход. И конечно, это тоже подрезало энтузиазм, остудило желание подписывать такие письма, тем более что платишь за это так дорого. В общем, это было так. Как было, так было.
57
Дело Синявского и Даниэля КГБ проиграл, потому что именно с этого момента началось движение, которое стало у нас известно под названием диссидентского – то есть движение людей, сопротивляющихся не только в беседах за кухонными столами, где велись в Москве основные либеральные разговоры, но и делающих что-то.
На легальном уровне каждый делал, что мог. В частности, Сима и Илья: все, что они писали, они писали на грани дозволенного. У них не было ни одной пьесы, ни одного сценария, который бы на каком-то этапе не запрещали. Буквально ни одного. Но тем не менее им казалось, и многим так казалось, что важно работать на легальном уровне, потому что тогда ты имеешь доступ к огромной аудитории и то честное, правдивое слово, которое может вызвать какую-то ассоциацию, которое заставит подумать и оценить что-то, все-таки дойдет до широких кругов. Особенно ребята думали о провинциальных мальчиках и девочках, которые вообще лишены всего. Здесь все-таки были материалы «самиздата», а в провинции вообще ничего не было.
Так вот, часть людей считала, что очень важно работать абсолютно честно и на крайней грани дозволенного в легальной сфере. В переводах – переводить книги, которые хоть и едва-едва, но все-таки имеют шанс проскочить через цензуру. В драматургии – такие пьесы пытался писать Зорин. Пьеса Хмелика «Друг мой Колька» против мертвых форм пионерской организации тоже была написана на грани возможного. В общем, целая группа молодых художников старалась легальным путем заставить людей думать, смотреть, соображать.
Другая группа людей не верила, что легальные методы что-либо дадут. А некоторые считали, что нужно сочетать обе формы: что необходимо работать и легально и нелегально.
Алик Гинзбург стал первым, кто действовал открыто, защищая свободу мысли, гарантированную Конституцией. На процессе он и другие люди, обвиненные вместе с ним, не только не стали признавать своих ошибок, как бывало всегда в прошлом, – нет, они твердо и убедительно отстаивали правомерность своих действий, свою невиновность и выбрали в качестве адвокатов людей, которые впервые защищали не по правилам советской юстиции, а по совести и в результате, разумеется, сами затем оказались жертвами репрессий.
Двое из них мне особенно близки. Борис Золотухин, защитник Гинзбурга, начал было блестящую карьеру прокурора, но, сделав нравственный выбор, отказался от нее и стал адвокатом. Вскоре он стал очень известен, его прочили в председатели Коллегии адвокатов – и именно тогда он согласился помочь Гинзбургу. За это он заплатил исключением из партии, потом из Коллегии адвокатов и не мог работать по профессии в течение двадцати лет. Дуся Каминская была очень красивой, очень элегантной женщиной, обожала хорошо одеваться, заказывала платья у знаменитых московских портних (например, у Ефимовой), последних, оставшихся от прошлого, и устраивала приемы в своей квартире, отделанной с большим вкусом. Она и нам привила вкус к старинной мебели, которую тогда все выбрасывали, меняли на импортные «стенки». Дуся первая из нашего круга имела смелость принимать у себя иностранных журналистов. Я там познакомилась с корреспондентом «Монд» Жаком Амальриком и его женой Николь Занд, и как ни хотелось мне пригласить их к себе – так и не решилась.
И вот, рискуя распрощаться с этой роскошной жизнью и, конечно, прекрасно понимая, что ее ждет, Дуся стала защищать диссидентов. На нее произвел большое впечатление Владимир Буковский. Она восхищалась его твердостью, точностью суждений, строгой манерой поведения. Она защищала крымских татар и Павла Литвинова, того мальчика, которому когда-то в детстве кагэбэшники предлагали доносить на дедушку – бывшего наркома иностранных дел. В конце концов Дусю и ее мужа Костю Симиса, тоже прекрасного адвоката, угрозами вынудили эмигрировать. Им предложили на выбор – лагерь или эмиграцию…
Диссидентов была лишь горстка. И они не смогли бы ничего сделать, если бы их не окружали многочисленные сочувствующие. Процессы, происходившие теперь за закрытыми дверями – в отличие от процесса Синявского и Даниэля, – собирали большую толпу людей. Они стояли на улице во время заседаний суда, выражая таким образом свою поддержку обвиняемым. Никогда не забуду чувство, которое я испытала во время процесса Гинзбурга: смешанное чувство страха – что, если засекут? – и радости от того, что я победила этот страх.
Но, возможно, главным было чтение. Начиная с шестьдесят восьмого года стали регулярно появляться выпуски «Хроники текущих событий». «Хроника» была настоящим средством связи. Этот бюллетень на двенадцати-шестнадцати листах папиросной бумаги распространял по стране всю информацию, относящуюся к сопротивлению. Стоило милиции найти у человека эту брошюрку, и он прямиком отправился бы в тюрьму. КГБ упорнее, чем когда-либо, стремился арестовать авторов «Хроники» и покончить со всякой оппозиционной деятельностью. Но это не удавалось, и «Хроника» по-прежнему распространялась. Это доказывало, что борьба продолжается, и мы снова начали надеяться.
«Хроника» и другие материалы «самиздата» часто давались на одну ночь, на один день, иногда на несколько часов. Кто мог, старался их копировать, кто не боялся. Это создало такую новую форму московской жизни, когда люди стали заходить друг к другу на огонек в час ночи, в два ночи. Горит свет – можно позвонить, можно постучать. Если ты принес что-нибудь почитать, ты был самый желанный гость. И это содействовало сближению людей, общению. Появилась какая-то новая форма дружбы. Вообще, я давно заметила, что люди дружат лучше всего, когда у них есть общее дело. Вот почему мне Жипе Вернан, мой французский друг, сказал: что-то в вашей дружбе напоминает наше Сопротивление. Конечно. Это одного рода явления. Когда есть общее дело, когда тебя преследуют, когда тебе грозит опасность, совершенно естественно, что люди солидаризируются, объединяются – и уже на уровне душевной жизни начинают лучше понимать друг друга, рассказывают друг другу вещи, не связанные с этой деятельностью, общаются с большей открытостью, с большим доверием. Мне кажется, что значение диссидентского периода в интеллектуальной жизни Москвы – и Ленинграда, я думаю, Киева, Харькова – важно еще и тем, что это был период, когда люди, раньше мало друг друга знавшие, сидевшие каждый в своей норке, вдруг объединились, лучше узнали друг друга, и возникло какое-то своего рода братство, готовность к выручке, интерес друг к другу, симпатии. В этой угнетенной России, под очень пристальным, усиленным в те годы вниманием КГБ, сначала в столицах, а потом и в провинции возникло какое-то новое содружество душ людей. Это, по-моему, важно, об этом как-то мало еще говорили. Тем не менее, когда приезжали к нам иностранцы, они все отмечали это: вы как-то умеете дружить иначе, чем мы. У нас, когда мы общаемся, как бы и говорить особенно нечего – о том, что поставить машину негде или где лучше покупать сыр, или, в лучшем случае, о последнем фильме, постановке, – а у вас исключительно содержательные разговоры, и от этого какая-то большая прилепленность людей друг к другу. И действительно, так оно и было. Разговоры были содержательными просто потому, что каждый решал для себя, как ему жить. Поэтому было интересно и выслушать чье-то мнение, и узнать чей-то опыт. И вот такое сближение, солидаризация интеллектуальных честных людей – это побочный продукт «самиздата» и диссидентства, дополнительный к главному и непосредственному. Ведь что такое «Хроника текущих событий»? Раньше человека арестовывали, особенно в провинции, – и всё, он канул в безвестность, он пропал, исчез, он был стерт. А теперь – нет, «Хроника» фиксировала, что вот в Нижнем Тагиле за то, что у него нашли, там, книжечку, не знаю, Синявского, арестован такой-то. И вот в России, в разных концах ее, об этом читали, это знали. Это, конечно, было безмерно важно.
Еще один очень важный момент жизни тех лет: стали собирать деньги и вещи и посылать посылки в лагеря. Потому что многие политические заключенные не имели никакой помощи – их родные и близкие боялись их поддерживать и отказывались от них. Жены и даже родители, а особенно жены и мужья отказывались… А в лагере жить без помощи извне, без посылок было очень трудно. И вот организовалась целая система сбора вещей и денег, и все честные люди вокруг нас, и мы, конечно, тоже, в этом участвовали. Были определенные даты, были люди, которые все это собирали и переправляли. И это тоже вызывало взаимное доверие. Я, например, немножко собирала деньги в академических кругах: мой дядя, академик Фрумкин, и его жена, моя тетка Амалия Давыдовна – теперь об этом можно говорить, поскольку оба давно в могиле, – давали деньги очень охотно, но сто раз повторяли: чтобы никто не знал откуда. Только анонимно, только чтобы не было известно, от кого это. И так многие. Когда появилась возможность делать это не непосредственно самим, а через каких-то других людей, оказалось, что многие готовы помочь. Тщательно, так сказать, скрывая свою причастность.
Я думаю, такое бывало во все времена. Хотя такого страха, как при советской системе, в цивилизованное время нигде не было. Наверное, только при инквизиции. Ну, при гитлеризме, конечно. И там тоже, как выясняется, были люди, пытавшиеся помогать евреям, пытавшиеся сопротивляться. Хотя их было гораздо меньше, чем у нас. Но у нас это и делать легче. Наш хаос, наша неорганизованность, несостыкованность разных сторон власти необычайно содействовали тому, что многое, что в любой цивилизованной стране, скажем, такой, как Германия, не могло пройти незамеченным, здесь сходило. Хотя хочу подчеркнуть и напомнить тем, кто тоскует по прошедшим временам: о появлении незнакомого человека в любой деревне немедленно «сигнализировали». В каждой деревне был осведомитель. И эта система осведомительства работала в борьбе с инакомыслием лучше любой другой. Я знаю много историй: даже в самой глуши нельзя было появиться и остаться незамеченным. Тебя всюду замечали. Единственный способ спастись – и кое-кто так спасался от ареста, – уехать лесничим в глухие леса. Есть такая актриса в Ленинграде, Шурочка Завьялова. Ее отец был крупным, городского уровня боссом. Когда он увидел, что приближается арест, то взял дочку и поехал куда-то в глубокую Сибирь лесничим. И тем спасся.
Что же касается помощи… Все-таки в человеке честном, по себе знаю, есть большая потребность подавить страх и хоть чем-то помочь. Это потребность души. Просто чувствуешь себя безумно униженным, если не смеешь этого сделать. Это именно… вот точное слово я нашла: это именно унижение – не сметь протянуть руку. Это же фактически – человек тонет, а ты проходишь мимо. Посвистывая.
Я думаю, человеку, не окончательно коррумпированному, неразложившемуся, с остатками еще каких-то понятий, естественно протянуть руку помощи. Хотя те шестьдесят – или пятьдесят тогда – лет советской власти, конечно, многих людей, которые раньше бы естественно это сделали, испортили, развратили. Но все-таки нельзя развратить народ целиком. Это невозможно. И на всех уровнях. Я хочу здесь вспомнить, как старухи подавали хлеб немецким военнопленным. Это явление того же порядка. Ведь есть еще чувство жалости, сострадание. Сострадание к страждущим – это всегда было национальной чертой русского характера, Помочь, дать кусочек хлеба, дать кусочек тепла. Я думаю, это явление того же типа.
58
В конце шестидесятых годов произошло поразительное событие – Пражская весна. Дубчек, новый секретарь компартии Чехословакии, стал для советской интеллигенции героем. Мы поверили, что воплощаются наши мечты. Поскольку мы понимали, что для нас немыслимо поставить под сомнение социализм, и знали, что система непоколебима, предложенная Дубчеком формула «социализм с человеческим лицом» абсолютно завоевала сердца. Мы увидели в ней выход, путь, который могли бы использовать и мы. Тем более что наши руководители, казалось, не хотели форсировать ход событий. В прессе ничего не было, мы слушали Би-би-си, «Немецкую волну», «Голос Америки». Иногда ночи напролет сидели у приемника, дома или у друзей, жадно вникали во все подробности, с волнением следили за развитием событий. Поскольку ловить «голоса» было нелегко, приходилось ложиться на пол или забиваться в угол кухни или ванной. Новостями обменивались на улице, из соображений безопасности. Я каждый день встречалась с Асей Берзер у метро «Маяковская» после того, как она заканчивала работу: она мне рассказывала все, что говорилось в «Новом мире», и мы сравнивали нашу информацию.
Ситуация, казалось, развивается благоприятно, и в начале августа мы с Симой, Павликом, Женей и друзьями уехали в отпуск в Литву, в Игналинский район, и там путешествовали на байдарках по маленьким речкам от одного озера к другому, а по вечерам находили какое-нибудь красивое место для привала. В этих лесах можно было ходить целыми днями, не встретив ни единой души, мы ведрами собирали белые грибы и ягоды, и события в Чехословакии казались там очень далекими. Тем не менее по вечерам мы обязательно слушали наш верный транзистор, который держал нас в курсе переговоров между Дубчеком и советским правительством. Потом все батарейки сели, приемник замолк, и мы на несколько дней остались без известий. Мы вернулись в Вильнюс, где нужно было сесть на поезд, не испытывая никакого беспокойства, более того, радостные и беззаботные.
Купили газеты – ничего интересного. У нас оставалось несколько часов до поезда, и мы пошли погулять в парк. И вдруг навстречу – человек, который как-то странно себя повел: он слушал транзистор, прижимая его к уху, но, едва нас завидев, ускорил шаг, как будто испугался. Я это засекла, но, конечно, тогда не поняла, почему он так себя вел.
Мы приехали на вокзал и, так как у нас не было брони на ночной поезд до Москвы, оказались все в разных купе. Я старалась заснуть, несмотря на бормотание радио, которое в поезде никогда не выключалось, и вдруг в полусне мне показалось, что я слышу фамилию Дубчек. Я стала прислушиваться и через несколько минут поняла, что он находится в Москве. Дубчек в Москве, говорило радио, и он заявляет, что в Чехословакии идет полным ходом контрреволюция. Это сообщение повторялось и повторялось, безо всяких комментариев.
Вокруг меня никто не шевельнулся, видимо, никто не обратил внимания на эти новости. Потрясенная, я отправилась искать Симу. Сима спал глубоким сном и ничего не слышал. Я даже подумала, может, мне все это послышалось, приснилось? Но через несколько минут в выпуске последних известий сообщили, что все чехословацкое руководство находится в советской столице. С этого момента мы уже всю ночь не спали, уверенные, что случилось нечто ужасное.
Утром на перроне Белорусского вокзала нас встречали несколько друзей, в том числе Элька. С мрачным видом, даже не поздоровавшись, он сказал: «Павлика Литвинова арестовали». А потом начал рассказывать все то, что мы так боялись услышать: руководство чехословацкой компартии во главе с Дубчеком, вынужденное подчиниться, силой доставлено в Москву, Чехословакию заняли войска Варшавского договора, танки вошли в Прагу, сотни погибших, свобода отнята…
Наши газеты, естественно, публиковали только официальную информацию: СССР оказывает вооруженную помощь братскому народу Чехословакии по его просьбе. К этому добавлялись лживые репортажи, описывающие радость чехословацкого народа, спасенного старшим братом от контрреволюции.
Никто не протестовал, никто не говорил о стыде, который мы испытывали. Никто, за исключением четырех отважных женщин и четверых мужчин, который вышли на Красную площадь и у собора Василия Блаженного едва успели развернуть два транспаранта: «За нашу и вашу свободу» и «Чехословакия, мы с тобой» – после чего их схватили.
Четверых из них я знала лично: математиков Павла Литвинова и Ларису Богораз-Даниэль и поэтов Наталью Горбаневскую, вышедшую с ребенком на руках, и Вадима Делоне. Почти все они участвовали в составлении «Хроник».
Их судили, никто из них не признал себя виновным, Горбаневскую принудительно поместили в психиатрическую больницу, другие получили по нескольку лет ссылки в Сибирь, в отдаленные районы Казахстана. Думаю, конец 1968 года был один из самых грустных в нашей жизни.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.