Текст книги "Иванова свобода (сборник)"
Автор книги: Олег Радзинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
11
Рыбки действительно желтые, не золотые, а именно желтые. Я хорошо вижу: желтые. Я сижу рядом с бабушкой Верой на длинной лавке, она держит меня за руку, как-то судорожно держит, хотя я не пытаюсь уйти. Дедушка Теодориди стоит перед нами, но нас не видит: он смотрит мимо, очень сосредоточенно, словно там есть нечто, открытое лишь ему. Может, и есть: про рыбок тоже никто не верил, а я их вижу – вот они. Плавают внутри дедушки, виляют хвостиками. Хорошо видно, даже сквозь пижаму. Я сижу рядом с бабушкой на белой кровати. Где лавка? Куда делась лавка? Комната совсем другая. Дедушка Теодориди теперь молодой, как на фотографиях: он одет в смокинг. Внутри дедушки плавают желтые рыбки. Он совсем не дедушка, он молодой, как Митя. Он мне улыбается:
– Видишь, Лана? Я правду говорил. Если они не выплывут, я умру. Вот, теперь памперсов должно хватить.
Это не дедушка, это Митя говорит. Он стоит рядом с кроватью, вполоборота, длинная светлая челка, хороший ракурс. Откуда он здесь? Где Микаэл Теодориди, мой дедушка-аквариум? Неужели рыбки выплыли, а он все равно умер, исчез, растворился в моих снах?
Митя говорит с Глафирой Федоровной:
– Этих памперсов хватит, там еще должны оставаться. Вы потом проверьте.
Глафиру хорошо видно, она улыбается. Мелко кивает головой, соглашается. Ей все равно.
– Как она? – спрашивает Митя. Она – это я. – Спит?
– Спит, спит, – кивает Глафира. – Мы ей седативные даем, так она все время спит. А когда проснется, то не поймешь – проснулась или нет. У таких больных трудно разобрать. Мы по глазам определяем: если глаза открыты и зрачок ясный, то не спят. А если мутный, то могут и с открытыми глазами спать. Не всегда поймешь: разница-то у них небольшая.
Митя тоже кивает: он знает, как “у них”. У кого “у них”? Мир полон загадок.
Мой дедушка Бельский так всегда говорил:
– Лана, внученька, помни: мир полон загадок. Мир полон загадок.
Для чего он это мне говорил? Чтобы я смотрела с ним телевизор? Он всегда отмечал в программе познавательные передачи – В МИРЕ ЖИВОТНЫХ, КЛУБ ПУТЕШЕСТВЕННИКОВ, ОЧЕВИДНОЕ – НЕВЕРОЯТНОЕ. Обводил время показа кружочком и включал телевизор за пять минут, чтобы не пропустить. Дедушка боялся пропустить мир, полный загадок. Он заставлял меня смотреть вместе с ним. Было скучно.
– А мы вас вчера опять в сериале видели. – Голос у Глафиры становится мягче, текучее. – Мы с девочками всем дежурством смотрели, как раз после вечерних препаратов показывали. Все переживают за вас: уйдет она, Татьяна эта, обратно к мужу или с вами останется? Одна девочка со второго поста даже плакала.
Сериал? Митя в сериале? Почему он мне ничего не рассказывал? Какой канал? С кем играет? Неужели главная мужская роль? А кто главная женская? Швецова, наверное, ее сейчас много снимают. Я с ней была в сериале на НТВ: она – главный персонаж, приезжает в Москву, находит свое счастье, а я – злая московская стерва, у которой она уводит мужика. Она у меня уводит, а я – стерва. Понятно, что сценарист – мужчина.
Хоть бы получилось, хоть бы у него получилось. Митя, Митя. А мне ничего не рассказал. Он вообще со мной давно не разговаривает. Сидит рядом, молчит, даже на меня не глядит. Иногда говорит по телефону. А несколько раз просто памперсы приносил, отдавал сестрам и убегал: Сегодня не могу должен идти репетиция. Извиняется, словно он к ним приходит, а не ко мне. А они, конечно: Что вы Дмитрий понятно идите ни о чем не беспокойтесь мы за ней присмотрим это наша работа да ну что вы не надо неудобно нам зарплату платят ну ладно спасибо ну разве что на конфеты. Я видела, как он им деньги совал. Ему легче им денег дать, чем со мной побыть.
– Нет, не могу, Глафира Федоровна. – Митин баритон, играет голосом, завораживает – как на саксофоне: глубокая пропасть, но не страшно, самой хочется упасть. – Не могу вам рассказать, а то потом будет неинтересно смотреть. Там еще двенадцать серий, все еще случится.
– Ой, ну как же это интересно придумали, – удивляется Глафира Федоровна. – Татьяна эта бедная, так разрывается между семьей и любовью. Мы с девочками смотрели, ну до слез. Всё как в жизни.
– Да, да, – говорит Митя, – да, да.
– А начальник-то, который к ней пристает, ну какой противный, – продолжает Глафира Федоровна, – где они таких только находят? И еще угрожает. Как она к вам от него прибежала, когда он к ней в машине полез. А вы ей сказали, что любите и что она – ваше счастье. У нас одна со второго поста даже плакала.
– Да, да. – Сейчас Митя о чем-то ее попросит, я по голосу знаю. – Глафира Федоровна, мне на телевидение к двум часам нужно, я хотел бы с Ланой немного посидеть. Вы же понимаете. Побыть с ней.
Наконец-то, а я жаловалась. Любит меня, хочет со мной побыть. Я – его счастье. Как я выгляжу? Как я выгляжу? Хоть бы трубку эту одеялом прикрыли. А ему все равно: любит и такую. Бедный мой Митя. Бедный мой.
Мне с ним всегда было хорошо, хотя и не всегда интересно. Странно: я никогда не боялась его потерять, словно с первого свидания знала – он никуда от меня не денется, будет со мной. Будет моим. Я уже знала, что в тот вечер все произойдет, но его мучила: Митя не нужно мы учимся вместе потом будет сложно общаться Таня моя лучшая подруга не говори слов в которые не веришь зачем я тебе это я без тебя не могу нет нет Таня моя подруга. Да при чем тут Таня, когда он – мой? Только он этого еще не знал.
Сидит, смотрит на меня. Не знает, что я на него тоже смотрю. Смотрит на меня, глаз не сводит. Красивых пушистых серых глаз с зелеными искорками. Сколько же Полонская из-за этих глаз наплакалась. Вот они, смотрят на меня.
Я удобно лежу, мне хорошо видно моего мужа. Он чуть загорел, интересно, когда успел? Ему идет, хорошо со светлыми волосами. Черная кожаная куртка, вместе покупали. Черные джинсы. Как-то не по-весеннему. Что за траур.
Митя протянул руку и потрогал трубку, которая вставлена в мою трахею. Зачем? Лучше бы меня потрогал. Он провел ладонью по трубке, проследил ладонью весь ее путь до аппарата. Словно гладил, ласкал трубку. Он меня так всегда гладил, любил мои ноги, от кончиков пальцев доверху, всегда на коленке задерживался. Умел так, что не было щекотно. Сама же и научила. Не могу, когда в постели щекотно – сразу желание пропадает.
Митя посмотрел на монитор на подставке – там зигзаги моего дыхания. Моя жизнь. Я часто на них смотрю, если поза позволяет. Они плывут из одного края монитора в другой, как рыбки внутри дедушки Теодориди. Мое дыхание окрашено в два цвета – красный и синий. Что это значит? Мир полон загадок.
Под экраном монитора располагаются четыре маленькие круглые ручки; сестры их часто вертят, когда им что-то не нравится. Посмотрят на монитор – и начинают вертеть ручки. Должно быть, регулируют подачу кислорода. Они вертят, но я особенной разницы не чувствую. Возможно, у меня и так все в порядке.
В углу панели, рядом с ручками, большая квадратная кнопка. Я не знаю, для чего эта кнопка, она всегда горит зеленым. День и ночь, ее хорошо видно в темноте. Митя посмотрел на меня, затем обернулся и потрогал кнопку указательным пальцем, словно хотел нажать. Не нажал, остановился. Посмотрел на меня, прямо в глаза, затем нагнулся низко-низко ко мне. Неужели сейчас поцелует? В таком виде?
– Как же ты меня мучила, – сказал Митя. – Как же ты меня мучила. Я все помню. Все. Мне, как с тобой, никогда ни с кем не было. Я никого, кроме тебя, никогда не любил. Ни одну женщину, близко ничего подобного не было. Я у тебя не прошу прощения, ты бы так сама поступила. Ты б на моем месте сделала бы то же самое. Ланчик, любишкин мой, маленький мой. Солнышко родное.
Поцелует или нет? Я бы его сама поцеловала, если б могла. Взял руку, не с иглой для капельницы, а другую, держит в своих ладонях. У него большие ладони. Просто держит, раньше всегда водил пальцем по ладони, знает – я люблю. Или кончиком языка. Смотрит поверх. Почему поверх?
Не поцеловал. Распрямился, сел, отпустил ладонь. Сидит, смотрит куда-то. Не могу повернуться, не знаю, на что он там смотрит. Почему не поцеловал? Жалко. Мне хотелось.
Скоро Митя ушел. Я глядела на потолок и не знала, сплю или нет. Такой потолок мог мне и сниться. Во снах разное бывает, иногда так похоже на реальность, что не отличить. Я очнулась – от сна ли? от яви ли? – когда пришли Глафира Федоровна с нянечкой менять памперс. Отчего-то их голоса сегодня звучали глуше, чем обычно, словно я была под водой, а они нет.
– Ну, с артисткой нашей решили или все думают? – спросила круглая нянечка; она приподнимала мои бедра, пока Глафира вытаскивала из-под меня тяжелый грязный памперс.
– Решили, решили, – сказала Глафира, – дай салфетку влажную, обтереть. Отключать будут.
– Ну и правильно. – Нянечка вытащила из пачки салфетку, и сразу появился уголок следующей, словно маленький парус на пружине, словно ждал своей очереди. – Правильно. Чем так мучиться.
12
Утро наступило – свет в окно, солнце на подоконнике, щелочной запах больницы, и ничем оно не отличалось от любого другого утра. Я ждала чего-то особенного: это утро – мое последнее. На утреннем осмотре Юлия Валерьевна померила мне давление, внимательно прослушала дыхание, долго щупала живот. Зачем? Наверное, по их правилам я должна умереть полностью здоровой.
Затем привезли ЭКГ на тележке и сделали мне кардиограмму. Судя по всему, в норме. А если нет? Оставили бы жить?
Я плакала весь день вчера, пока не заснула. Почему никто не заметил моих слез? Может, я плакала без слез? Мне всегда было трудно заплакать. Как учили на мастерстве актера: Плачем на вдохе, смеемся на выдохе. А я теперь не дышу – за меня дышит MAQUET SERVO-I. Пусть он и плачет на вдохе. Анна Константиновна говорила:
– Бельская, ты на технике плачешь, а где эмоции? Эмоций не вижу. Думай о грустном, о трагичном в своей жизни. Представь – твоя мама умерла. Или тебя молодой человек бросил. Или представь, что тебя из училища выгнали. Сосредоточься, проживи это внутри и плачь об этом. Ты что, никогда в жизни не плакала?
Я никогда в жизни не плакала. Ну, может, маленькая, совсем маленькая. И то не помню. В моей жизни не случалось ничего грустного. Ничего трагичного. Мне было не о чем плакать. Если и случалось, то я не помнила. Бабушка, наверное, помнила, но она умерла. И я, сегодня.
Я узнала позавчера днем – медсестры обсуждали, что нужно подготовить специальную выписку о прекращении жизнедеятельности больной в связи с согласием родственников отключить аппарат респираторной поддержки. Я не могла поверить: почему? Что я сделала? Я все вижу и слышу. Я кричала весь вечер, всю ночь, но никто не слышал. Никто не слышит, как я кричу.
Было не страшно, а как-то обидно – за что? Не хотят брать домой – отдайте в интернат. Пусть с уголовниками, но жить. Пусть в памперсах. Я себя хорошо чувствую. Я даже дышать стала свободнее. Хотя, может, это мне кажется.
Страх пришел позже, ночью – из темноты, из больничного коридора. Он вполз вместе со сквозняком и продул меня насквозь, заполнил липким. Я вдруг поняла: еще один день – и все. Отключат. Квадратную кнопку нажмут и отключат. А дальше? Ничего? Там же ничего нет. Заснуть… и видеть сны, быть может. А может, и не видеть. Может, никаких снов там и нет. Меня начало тошнить от страха. В голове стало мутно, как после пива. Мне всегда было плохо от пива. Словно мутное пиво расплылось в голове.
Я проснулась поздно и долго разглядывала трещины на потолке, пока вспомнила, что сегодня – последний день. Завтра в это время меня уже не будет. Мне было все равно, как когда к чему-то долго стремишься, а потом получилось, но уже все равно. Только я к этому не стремилась. Отчего же тогда все равно?
После обеда – мне слышно, как возят в коридоре тележки с едой, – пришли мама и Митя. Митя опять в черном – зачем? Я и так все уже знаю. Мама плакала и целовала меня. Она просила у меня прощения. Митя стоял рядом и смотрел поверх нас. Когда они пришли, я испугалась, что перепутала день и сейчас они нажмут кнопку: раз – и все. Нет, они просто меня навещали. У постели больного. У постели больной. На смертном одре. Господи, я же умру на этой кровати. На этой самой кровати.
– Может быть, нужно было все-таки привезти Алешу? – спросила мама. – Чтобы он ее увидел в последний раз?
– Нет, нет, – Митин голос, без лица, все равно, – я не хочу, чтобы он помнил маму такой. Пусть помнит ее красивой, живой. Не надо, чтобы он ее видел такую.
Какую? Неужели так и не дадут зеркало?
Я снова пыталась кричать, но недолго. Я моргала, но они на меня не смотрели: мама плакала, а Митя глядел вдаль и думал о своем горе. Бедный Митя. Бедный мой Митя. Потолок расплылся и заблестел серым. По нему побежали линии, два зигзага – красный и синий. Было интересно смотреть, как мое дыхание бежало по потолку. Словно хотело отсюда убежать.
Ночью я проснулась и пыталась думать о значительном. Пыталась вспоминать свою жизнь – все, что в ней было. Самые важные моменты. Что самое важное? Я пыталась вспомнить, как потеряла девственность – ведь это важный момент? Я пыталась убедить себя, что это было важно. Как встретила Митю. Как рожала Алешу. Свои роли. Секс. Измены. Роман с Кириллом. Настоящий роман – я даже хотела уйти от Мити. Тогда это было самым важным, а сейчас я не могла вспомнить его лицо. Только что он никогда не брился начисто и колол меня щетиной. После свиданий с Кириллом у меня всегда горели щеки, но не от стыда. Не от стыда.
Ничего не казалось важным, ничего, что было. Важно только одно: завтра нажмут кнопку. Вот это важно. А все остальное – просто было. И ничего важного в нем нет.
Как все быстро прошло. В июле мне должно исполниться тридцать. Или уже исполнилось? Может, июль уже прошел, а я и не заметила. После того как умерла моя первая соседка, ее календарь забрали нянечки и теперь в нем отмечают, кто когда умрет. У них график.
Бланш была моя первая главная роль. Так и не сыграла. Другая сыграет.
Я не спала до первого света, потом провалилась и очнулась, когда уже было позднее утро. Обычное утро, завтра будет такое же.
Пришла круглая толстая нянечка и принесла новый комплект белья. Зачем? Она положила белье мне на ноги, стало тяжело.
Вслед за ней вошла молодая медсестра, кажется, Даша. Не помню.
– Васильевна, – сказала она, – давай ее поменяем и причешем.
– Чего менять-то? – решила нянечка. – Я вот белье принесла, перестелить, когда ее увезут. Толку-то сейчас менять.
– Давай памперс ей поменяем и помоем, – предложила Даша. – Я щетку принесла, причесать.
Она достала из кармана черную щетку на короткой толстой ручке. Я такие не люблю – дерут волосы.
– Да чего ее сейчас причесывать? – удивилась нянечка. – Ее ж только через час придут отключать. Там родственники должны собраться, юрист из административного корпуса подойти. Я знаю: у нас в четвертом одного деда в прошлом месяце отключали. Пока все соберутся, у нее волосы опять спутаются.
– А я еще раз причешу, – сказала Даша.
Она намочила щетку и начала расчесывать мне волосы.
– Делать тебе нечего. – Нянечка откинула одеяло и начала расстегивать памперс. – Давай поменяем лучше.
Через час. Как быстро летит время. Как все быстро проходит. Солнце стоит за окном и не решается войти. Глупое солнце: входи, я не боюсь.
Спать не хочется. Ничего не хочется. Жалко – в жизни не было ничего значительного. Не о чем вспоминать.
Заглянули в дверь. Голоса, Юлия Валерьевна. Кто-то плачет в коридоре, это мама.
Идут.
Финальная сцена. Моя главная роль – играю саму себя. Приготовилась, мой выход.
БЛАНШ (вступает в кухню). Не вставайте, пожалуйста. Мне только пройти.
Путь к себе
Sur le pont d’Avignon
L’on y dance, l’on y dance.
Sur le pont d’Avignon
L’on y dance, tous en rond.
На мосту в Авиньоне
Танцуют, танцуют.
На мосту в Авиньоне
Танцуют, кружатся.
Французская песня XV века
Впрочем, ей не нравился Марракеш.
Африка, пыль.
Их дом в Ивернаже был, однако, удобен: прохладные белые стены, мраморные полы без ковров – от них жарко. Дом стоял в стороне от рю Мулай Эль Хассан и прятался от оранжевого, испещренного черными точками солнца в тени большого офисного здания. Нижний этаж здания занимало “Кафе де Марсель”, где Лиза впервые увидела Азиза Мансури; он работал на четвертом этаже, в компании Africa Ciel, что переводилось на русский как “Небо Африки”. Никто в Марракеше, правда, не переводил это на русский.
Компания занималась катанием туристов на воздушных шарах.
Туристы должны были подняться затемно: в пять утра к гостиницам и риадам – семейным постоялым дворам – подъезжал маленький автобус, чтобы везти сонных туристов за город, сквозь утреннюю тень оазиса Эль Джухаб, вдоль высоких заборов больших вилл и маленьких пыльных ферм без заборов. У дороги – в тени деревьев – стояли понурые верблюды с плешинами облезшей бурой шерсти. Их погонщики сидели рядом на корточках и плевали на чахлую пустынную колючку. Затем деревья неожиданно кончались, и открывалась плоская земля без края, с рваными зубцами темно-синих Атласских гор на востоке. Туристов высаживали и подводили к огороженной площадке, где, привязанный, колыхался цветастый купол воздушного шара. Здесь их отправляли в небо Африки. С ними летел Азиз.
Ивернаж, где находился дом Лизы, считался в Марракеше особым районом: тут почти сто лет жили иностранцы, приезжавшие в Марокко перебывать холодные европейские зимы. Ивернаж означало Зимнее жилье, Зимовка по-русски. Теперь иностранцы жили здесь круглый год, и в местных кафе почти не стало слышно гортанной арабской речи. Кафе открывались рано, и первыми приходили марокканцы; они долго пили сладковатый мятный чай, отрывая маленькие кусочки непропекшегося теста от бледных круглых лепешек. Все говорили по-французски, изредка вставляя словно изжеванные арабские звуки. Лиза пила густой горький кофе и смотрела на мужчин.
Обычно Лиза завтракала у себя в саду, под маленьким бамбуковым навесом. Там стоял стол на четверых, хотя в доме жило двое: она и муж. Столешница была выложена мозаикой, что-то восточное – стелющийся по периметру плющ арабских слов. Вокруг стола росли кусты чайных роз – белых и желтых, и между ними узкий проход к беседке, в центре которой неторопливо жаловался фонтан. Нужно было осторожно протискиваться меж колючих веток с большими цветами, и Лиза часто рвала свои шелковые кафтаны. Она никогда их не чинила и продолжала носить как есть – с длинными прорехами со всех сторон. При ходьбе в прорехи струился воздух, и его узкие языки скользили по голому телу. Мурашки.
Их никто не навещал: они ни с кем не дружили. Дважды в неделю муж улетал в Касабланку, и по этим дням появлялся Азиз. Это ничего не меняло: что с мужем, что с Азизом за столом оставалось два пустых места. На стульях, где никто не сидел, желтые подушки выглядели новее.
В дни, когда муж улетал, Лиза звонила Азизу и говорила их слова: “C’est moi, je suis libre aujourd'hui”. Азиз никогда не отвечал сразу, и ей это нравилось. Лиза представляла, как он висит в небе Африки, на воздушном шаре, и не думает о ней. Ей нравилось, что он не думает о ней. Что она для него ничего не значит. Просто русская девочка, с которой он спит, пока муж в Касабланке. Просто секс. Она будет стараться ему услужить.
Азиз приезжал к полудню и шел в душ. Он быстро мылся и выходил, завернутый в зеленое полотенце, с которым Лиза посещала маленький французский спортклуб рядом с отелем Мираж. После его визитов она бросала мокрое полотенце и свою сухую спортивную форму в стиральную машину. Хотя муж и так бы ничего не заметил: ей вообще с ним повезло. Лизу радовали эти ненужные хитрости: они придавали происходящему ощущение настоящей измены.
Азиз садился в большое кожаное кресло цвета слоновой кости и смотрел на Лизу. Его левый глаз был карим, влажным с блестками, а правый – ясно-черным, сухим. Полотенце – нежно-зеленое, женское – красиво смотрелось на его смуглом, угольном теле. Ему шло зеленое. Каждый раз, когда Лиза не видела Азиза больше трех дней, ей начинало казаться, что он чернее, чем был на самом деле. Лиза думала об этом, пока, опустившись на колени на маленькую бархатную подушку, разматывала полотенце и отбрасывала его края с красной бахромой на подлокотники. Подушка была вышита золотыми нитками, и от них на коже долго оставался рифленый арабский узор.
Позже она приносила мятный чай и, сидя у его ног, смотрела, как Азиз наливает дымящуюся янтарную жидкость, высоко поднимая маленький металлический чайник с чеканкой над стеклянным стаканчиком с серебряным ободком. У стаканчика не было ручки, но Азиз мог его держать сколь угодно долго, словно не чувствовал жара. Сама Лиза не могла продержать такой стакан больше секунды, и ее восхищала способность Азиза терпеть горячее. Это ее возбуждало. Лиза садилась к нему на колени, брала его горячие от чая пальцы, целовала их один за другим, щекоча подушечки кончиком языка, а потом засовывала его длинный безымянный палец в себя. Палец был горячим; горячее, чем она внутри, и ей это нравилось.
В глубине квартиры настойчиво звонил телефон. Она пыталась его не слышать.
И еще. И еще.
И еще.
А-а. Лиза выдохнула и замерла. Она сжала ноги вместе, до боли сдавив свою кисть между длинными бедрами. Свет пробивался сквозь сдвинутые ресницы, но Лиза не хотела его впускать. Постепенно волны, идущие изнутри снизу – из-под живота, утихли, и тело расслабилось, отпуская Лизу из влажного небытия.
Лиза поднесла к лицу пальцы – указательный и средний. Они блестели, словно покрытые мокрой пленкой. Ее запах. Она любила свой запах внутри. Лиза медленно облизала пальцы: она любила свой вкус. Она часто жалела, что не может попробовать себя языком.
Она открыла глаза – не до конца, вполовину. Серый свет заполнил комнату ровным безразличием ранней московской осени. Она решила проснуться еще раз, по-настоящему. Было поздно; Лиза не видела часов, но чувствовала, что поздно. В глубине квартиры звонил телефон. Лиза не помнила, где телефон. Она все равно не хотела подходить.
Телефон прозвонил напоследок особенно звонко, отчаянно и замолк. Глухой рокот Кутузовского проспекта семью этажами ниже просочился сквозь двойные рамы гостиной и уверенно вполз в открытые двери спальни, выходившей в заставленный металлическими гаражами двор. В гаражах лязгало что-то железное.
Все, вставать. Душ. Реальность. Москва.
Речка Неглинка давно течет по подземным трубам. Спряталась и тихонько обтекает Манежную площадь под землей у Александровского сада. Теперь здесь торговый центр, а сто лет назад на Манежной стояли харчевни и ночлежные гостиницы, потому что у берегов Неглинной тогда находились продуктовые склады. Оттого и переулок, начинавшийся у Тверской, назывался Обжорный.
По осеннему времени экскурсионный автобус был полупустым: Лиза насчитала семнадцать человек, вместе с собой. Пункт сбора находился на Охотном Ряду, и гид – младше Лизы, с несмотрящими глазами – включила микрофон и начала рассказывать о пространстве вокруг: “Подлинно историческими московскими площадями можно считать лишь три: Красную, Воскресенскую – ныне площадь Революции и Театральную”. Потом она сообщила о речке, прячущейся под асфальтом у Манежной площади. Гид помнила даты и названия прошлого. Лиза внимательно слушала: ей хотелось узнать о родном городе. Она здесь родилась и жила всю жизнь.
В определенных местах автобус останавливался, чтобы туристы делали снимки. У Лизы не было фотокамеры, и она жалела, что не может умертвить окружающее пространство, сделав его глянцевым и неподвижным. Она старалась запомнить глазами, сколько могла.
Все было чужое, и это началось утром. Осенний свет, Москва. Все стало другим. Она поняла это, проснувшись: в комнате стояла тусклая мягко-серая московская осень. Лиза сразу, еще до того, как явь разметала ошметки сна, знала – она дома: в прямоугольник окна, обрезанный клином расходящихся штор, глядело чужое низкое небо. Ее жизнь в Марракеше куда-то спряталась, растворившись во сне.
Было слышно, как ненужно звонит телефон. Лиза решила его не искать. Она закрыла глаза, чтобы обжить квартиру, вспомнить ее до мелочей. Она должна была пройти по квартире в своем воображении перед тем, как выйти из спальни. Лиза делала это каждое утро.
Квартира состояла из четырех комнат, вытянувшихся вдоль узкого коридора: ее спальня, спальня родителей, папин кабинет и гостиная с длинным столом в центре и диваном перед большим телевизором у стены. Телевизор матово светился пустым плоским экраном. В углу рядом стоял высокий книжный шкаф с застекленными дверцами: здесь держали собрания сочинений. Книги похуже были составлены в тесные ряды на открытых темно-коричневых стенных полках в коридоре. Полки делали на заказ, по размеру пролетов между дверьми комнат. В коридоре стоял полусвет-полумрак, и казалось, под потолком стелется слабо-белесый туман. Словно там свет становился непрозрачным. Коридор заканчивался бездверным проемом: кухня.
Все это Лиза помнила с детства и оттого не хотела. Она боялась, что, когда вырастет, ее жизнь станет как этот коридор: длинный полутемный туннель с закрытыми дверьми вдоль стен. Ни войти, ни выйти. Кроме как на кухню. Здесь ей всегда нравилось. Здесь она просидела все детство на широком подоконнике окна, выходившего в голый осенний двор, наблюдая смену сезонов и чужих влюбленностей в беседке рядом с качелями. Сейчас в беседке никого не было, только листья.
Родители умерли в не столь давнем прошлом, и Лиза жила в квартире одна.
После душа Лиза вынула одежду на сегодня и положила на кровать. Над кроватью висел календарь с минаретами и длинной надписью полукругом, словно мусульманский рожок-полумесяц, – МАРРАКЕШ. Лиза напомнила себе, что она в Москве, и решила, что выйдет в город и посмотрит на него новым взглядом. Она станет туристом. Туристкой. Иностранной туристкой. Я приезжайт ваша страна. Я хотейт смотрейт Кремл. Спутник. Дружба. Обама – Медведев, пхай-пхай.
Можно и не краситься. Разве что ресницы.
Она оделась и осталась собой недовольна: не хватало чего-то яркого. Было лень искать и думать об этом: все равно под плащом не видно. Лиза пошла на кухню, где поняла, что не голодна. На полу у раковины стояла маленькая миска с кошачьей едой. “Откуда это?” – удивилась Лиза: у нее не было кошки. Она решила пока не выбрасывать еду – пусть постоит, раз уже там. Лиза заварила чай – настоящий, не в пакетиках – и отпила сразу, зная, что обожжется. Лиза всегда проверяла плохие предчувствия: случится – не случится. Она не боялась, когда случалось, а, наоборот, радовалась: значит, интуиция не подвела. Она отчего-то была уверена, что, принимая малые беды, избегает больших.
Лиза обожглась и осталась довольна: сегодня – ничего плохого. Она достала из морозилки два кубика льда и бросила их в высокую светло-бежевую чашку. Кубики быстро съеживались, тая, и Лизе казалось, что она слышит, как они шипят, остужая коричневатую жидкость. Лиза пошла в гостиную, где включила телевизор. Женщина с раскосыми бурятскими глазами читала новости, и за ее спиной менялись картинки. Лиза не слушала слов, то есть слушала, но не слышала. Или наоборот.
Женщина с азиатскими глазами пропала, и теперь весь монитор занимала большая ракета. Камера отъехала, ракета уменьшилась, и стало видно людей в скафандрах. Люди шли к ракете. Это был космический корабль. Лиза стала слушать и слышать.
Невидимый мужской голос сообщил, что сегодня с российского космодрома Байконур запущен орбитальный космический корабль. Голос перечислил имена космонавтов на борту. Их состояние было отличное.
Пока голос называл космонавтов, показали их фотографии. Рядом с каждой, внизу, стояло имя. Лизе понравился космонавт с длинным лицом. У него были веселые наглые глаза. Она запомнила имя: Роман Одинцов.
В студии снова появилась раскосая женщина, которая теперь сидела в левом верхнем углу экрана, очень маленькая. Женщина говорила с мужчиной, стоявшим на фоне пустого космодрома с микрофоном в руках. Он занимал все оставшееся пространство плоского монитора. За его спиной ходили озабоченные космосом люди. Рядом с ним глядел в камеру кто-то невыспавшийся, с расстегнутым воротом, грузный. Было очевидно, что он знает о космосе все.
Ему стали задавать вопросы, и он объяснил, что космонавтам предстоит выполнить важную миссию, но какую именно, Лиза не поняла; было ясно, однако, что полет предстоит долгий и они будут жить на космической станции, вдали от семей. Корреспондент начал спрашивать невыспавшегося грузного о новых правительственных ассигнованиях на космическую программу, и Лиза выключила телевизор: пора начинать туристический день.
Она купила билет на экскурсионный автобус в маленькой будке около Охотного Ряда, старательно коверкая родные слова. Она ведь только приехала в Москву и еле-еле говорила по-русски. Где я ходийт на автобус? В слове “автобус” Лиза – для иностранности – делала ударение на последний слог.
Она не успела придумать, из какой она страны, но никто и не спрашивал: туристка и туристка. Лиза была довольна: это оставляло пространство отчужденности между нею и городом за окном. Она могла быть кем угодно – и откуда угодно, и была.
Последний раз Лиза ездила на экскурсию в Авиньон, вместе с мужем. Тьерри хотел показать ей юг Франции. Они остановились в отеле “Клоатр Сен Луи”, недалеко от Папского дворца. Отель, рассказал Тьерри, был построен в xvi веке для семинарии ордена иезуитов и позже стал военным госпиталем. Лизе там нравилось, хотя она и жалела, что здесь больше нет монахов.
Рано утром, до завтрака, пока Тьерри брился, Лиза вышла на рю дю Порталь Бокиер и быстро потеряла себя на мощенных крупным камнем улицах города. Все было закрыто, и только двери маленьких булочных светились изнутри, приглашая войти. Солнце медленно растворяло ранний воздух, заполняя его особым провансальским светом, что умел делать прозрачное одновременно и розовым и голубым.
Вскоре Лиза совсем заблудилась и захотела есть. Она не взяла сумку и оставила телефон в отеле. “Тьерри никогда не сможет меня найти”, – подумала Лиза. Она умрет на мостовых Авиньона или станет городской сумасшедшей, и добрые французские люди станут подавать ей милостыню, и в благодарность Лиза будет петь им русские песни. Калинка-малинка, калинка моя. Она увидела просвет в высокой арке в стене, окружавшей город, и вышла к реке. Здесь, чуть наискосок от арки, Лиза увидела разрушенный мост.
Мост тянулся в реку на четыре пролета и, не дойдя до середины Роны, заканчивался ничем. Словно мост обрезали или просто решили дальше не строить, потеряв интерес к соединению берегов. Мост был как ее жизнь, думала Лиза: она никогда не могла соединиться с другими людьми. Каждый раз все в ее жизни рушилось, не дойдя до середины, как этот мост. Оттого она больше и не хотела ничего строить заново.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.