Текст книги "Тарковские. Отец и сын в зеркале судьбы"
Автор книги: Паола Педиконе
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
«Никогда не возвращайся»
Юрьевец. 1943-1973
У Геннадия Шпаликова, одного из любимых поэтов Андрея Тарковского, есть стихотворение «По несчастью или к счастью.», прославившееся благодаря фильму Николая Губенко «Подранки». Как заклинание, звучат в нем строки: «Никогда не возвращайся в прежние места!..»
Андрей посетил город детства в 1973 году (готовясь к съемкам «Зеркала») и был разочарован. Близ Юрьевца построили дамбу, срыли гору за школой. И Завражье, где Андрей родился, пострадало – после возведения Куйбышевской гидроэлектростанции Волга поднялась и затопила село. Осталась торчать над водой только колокольня.
О чем думал Андрей, стоя над разлившейся рекой? Что вспоминал? Может быть, это?
И снова я, как маньяк, возвращаюсь к своей теме. Теме детства, земли, которая сейчас для меня слилась в грустную на высоких регистрах, похожую на шарманку музыку. Это Бах – фа-минорная хоральная прелюдия для органа.[42]42
Тарковский использовал эту музыку в фильме «Зеркало» – в эпизоде, когда героиня парит над землей.
[Закрыть] Если я хочу сочинить для своего фильма что-нибудь толковое, я слушаю Баха и вспоминаю Симоновскую церковь.
Во время войны, когда мне было уже двенадцать лет, мы снова жили в Юрьевце. Но теперь нас называли «выкуированными» или «выковыренными», как кому больше нравилось.
Симоновская церковь была превращена в краеведческий музей. Пустовал только огромный ее подвал. Стояло жаркое лето, и тени высоких лип вздрагивали на ослепительных стенах. Мы с приятелем, который был на год меня старше и вызывал во мне чувство зависти своей храбростью и каким-то не по возрасту оголтелым цинизмом, долго лежали в траве и, щурясь от солнца, со страхом и вожделением смотрели на невысокое приподнятое над землей оконце, черное на фоне сияющей белизны стен.
Замысел ограбления был разработан во всех деталях. Но от волнения все его подробности смешались у меня в голове, и твердо я помнил лишь об одном: влезть в оконце вслед за моим предприимчивым приятелем. Мы позвали мою сестру, спрятали ее в траве за толстой липой и велели ей следить за дорогой. В случае опасности она должна была подать нам условный сигнал. Умирая от страха, она согласилась после напористых увещеваний и угроз. Размазывая по лицу слезы, она лежала за деревом и умоляюще смотрела в нашу сторону с надеждой на то, что мы откажемся от своего безумного предприятия. Первым юркнул в прохладную темноту подвала руководитель операции. За ним я. Выглянув из оконца, я увидел перепуганные глаза сестры, отражающие блеск освещенных солнцем церковных стен. Мы долго бродили по гулкому подвалу, по его таинственным и затхлым закоулкам. Сердце мое колотилось от страха и жалости к самому себе, вступившему на путь порока.
В ворохе хлама, сваленного в углу огромного сводчатого помещения, пахнущего гниющей бумагой, мы нашли бронзовое изображение церкви – что-то вроде ее модели искусной чеканки, формой напоминающей ларец или ковчег. Мы завернули ее в тряпку. Собрались уже было отправиться в обратный путь, как вдруг услышали чьи-то шаги. Мы бросились за гору сваленных в кучу заплесневевших от сырости книг и, прижавшись друг к другу, замерли, вздрагивая от ужаса. Шаркающие шаги, звонко ударяясь в низкие потолки, приближались. Из боковой дверцы появилась сгорбленная фигура старика в накинутой на плечи выгоревшей телогрейке. Бормоча что-то про себя, он прошел мимо нас, свернул в коридор, ведущий к выходу, и через минуту мы услышали скрежет железного засова и визг ржавых петель. Потом грохнула дверь, эхо ворвалось под освещенные сумеречным светом своды и замерло, растворившись в подземной прохладе подвала.
Я уже не помню, как мы выбрались из подвала. Помню только, что у меня не попадал зуб на зуб. Не зная, что делать со своей находкой и оценив ее, как предмет, обладающий сверхъестественной силой и способный повлиять на нашу судьбу самым роковым образом, мы закопали его возле сарая, под деревом. Мне было страшно, и долго после этого я ждал жутких последствий своего чудовищного преступления перед таинством непознаваемого. Особенно сильное впечатление эта эпопея произвела на меня, может быть, потому, что в старике, которого мы увидели в церковном подвале, я узнал человека, распоряжавшегося работами еще до войны, когда ломали Симоновские купола… при этом он доил корову, лежавшую на земле…
История эта до сих пор волнует меня и даже пугает. Я иногда думаю о том, что снова вернусь в Юрьевец и раскопаю наш тайник, где был зарыт ковчег. Я и сейчас помню, куда мы спрятали нашу находку, и мне почему-то кажется, что в эту минуту я буду счастлив.
Иногда куски из яростных фильмов Бунюэля, глубоко страдающего от своего безбожия, напоминают мне этот детский эпизод «грехопадения». Переплетением своей детской ограниченности, равной Вере – с отчаянными пограничными конфликтами, имеющими свойства нигилизма, или, что еще мучительнее – отступничества. Отступничества от Общего и Трансцендентного, которое существо ребенка пронизывает более живыми и крепкими корнями, чем взрослого. Отдельные жесткие и мучительные сцены, окрашенные у Бунюэля колоритом нравственного протеста ли, отчаяния ли, наивного ли и стихийного самоутверждения, через которые этот гениальный испанец вырывается за пределы морали в область нравственной ответственности в творчестве, всегда связанной с риском и искренностью.
Для меня это параллель кражи, о которой я только что рассказал, – и бунюэлевского «богохульства» – понятия одной и той же чувственно-нравственной категории.
«Рассказ о мятущейся душе»
Москва. 1943-1948
В Москву Тарковские вернулись летом 1943-го. Жить было не легче, чем в Юрьевце, но все же появились какие-то возможности зарабатывать. Мария Ивановна устроилась сторожить литфондовские дачи в Переделкине. К тому же небольшие деньги присылала для внуков мама Арсения – Мария Даниловна.
Осенью Андрей пошел в пятый класс, но до весны не доучился, поскольку мать забрала его в Переделкино, где жила с Мариной. Забрала, боясь влияния дворовой шпаны. Это, правда, не помогло. Когда на следующий год семья вернулась в Москву, Андрей снова потянулся к приблатненному миру полубеспризорных мальчишек, отцы которых были на фронте, а матери не в состоянии контролировать рвущихся во «взрослый» мир подростков.
Андрей часто вспоминал об этом времени.
Улица влекла меня своей притягивающей властью, свободой и колоссальными возможностями выбора для применения своих истовых наклонностей.
В школе в то время со страстью предавались игре в «очко» и в «расшибалку» особого рода. Двое становились друг против друга, и каждый клал на асфальт или на каменный подоконник по монете. Следовало ударом другой перевернуть монету своего партнера. Тогда деньги, зажатые у того в кулаке, переходили к выигравшему. Если же монета не переворачивалась, тот пересчитывал их, и неудачник платил проигрыш в размере суммы, спрятанной в кулаке противника.
Андрею везло. Он ходил, гордо позвякивая мелочью, которая оттягивала карманы, и похрустывал красными тридцатирублевками. Он знал, что деньги на ведение хозяйства мать хранила в шкафу в ореховой шкатулке, и иногда незаметно клал туда часть выигрыша – не слишком много, чтобы не вызвать подозрений.
Я считался мастером своего дела, но чемпионом был другой человек, которого всегда можно было увидеть на асфальтовых ступеньках продовольственного магазина на Серпуховке, который назывался «Ильичом»: «у Ильича», «к Ильичу» и так далее… Название это шло из-за расположенного по соседству завода имени Ильича… Вспоминается еще тридцатилетний человек, высокий и грузный, страдавший частичным параличом. Лицо его было перекошено, руки прижаты к бокам и согнуты в локтях. Ходил он, припадая на одну ногу и подволакивая другую. Я не помню, как его звали. Но он был чемпионом по «расшибалке», и «бился» он, закладывая в огромный кулак чудовищные деньги. По моим представлениям он был богачом.
Несмотря на болезнь, в момент удара монетой, руки его переставали трястись и обретали силу и твердость. Этот человек вызывал во мне удивление, уважение и зависть. Обыграть его было невозможно. Можно себе представить, как я учился!
В 16 лет Андрей увлекся романом Достоевского «Подросток». Поразили две вещи – маниакальная идея мальчишки Долгорукого стать миллионером и то, что главный герой, как и Андрей, жил без родного отца. Любопытно, что корни фильма «Зеркало» – прежде всего из послевоенного времени, хотя Москва конца 1940-х и послевоенные подростки в картине не показаны.
В конце 1960-х Андрей писал:
Когда я время от времени перечитываю его сейчас, то, несмотря на многие частности и линии, которые раньше до меня не доходили, я вспоминаю себя шестнадцатилетним, и каждый раз с изумлением констатирую, что глубже, чем тогда, я не способен понять характера Долгорукого. Он был для меня открытой книгой. Мне кажется, что я по-настоящему понимал «Подростка» именно тогда, когда бродил по улицам с карманами, набитыми выигранными деньгами. Мне была понятна и ротшильдовская «идея» Долгорукого и мотивы, которые руководили им и его страстью к игре, к «накопительству» в духе Фрейда, потому что никогда не знал, куда применить выигрыш (отдать матери я боялся из-за возможности быть разоблаченным). Я обожал книги о кладах и кладоискательствах, самыми любимыми местами их были списки, в которых перечислялись запасы и снаряжения из Жюля Верна, Торо, Дефо… «Пиковая дама» доводила меня почти до исступления. Теперь мне понятна реакция Долгорукого на события, которые он пережил, выразившаяся в смерти его «идеи». Все душевные силы он отдал тем, кого любил, и это был самый высокий вклад его «капитала». «Подросток» Достоевского – великий роман. Он повествует о становлении характера, стремящегося к любви и только в ней способного раствориться целиком. Это воспаленный, лихорадочный рассказ о мятущейся душе, переполненной любовью и обидой к тем, кто эту любовь отвергает. И он успокаивается, когда находит иной предмет, к которому можно приложить свою страсть. Круг замыкается. Ребенок становится взрослым. Его характер окончательно формируется. Детством, воспоминаниями о себе, чувствами бессмертия и острой растительной радости художник питается всю свою жизнь. Чем ярче эти воспоминания, тем мощнее творческая потенция.
Поэтому автобиографический жанр – единственный, в котором художник цельно и недвусмысленно приносит жертву у истоков своего таланта. Поэтому-то я должен снять фильм, который будет называться «Белый день». Фильм о моем детстве, счастливой памяти и о любви, смысл которой можно осознать только сейчас, когда ты наконец понял, что и как ты любил и почему. Тогда же любовь была бессмысленна и поэтому радостна и безмятежна. А так как очень хотелось быть счастливым, то научиться этому можно, только вспоминая.
Детство, сияющие на солнце верхушки деревьев и мать, которая бредет по покрытому росой лугу и оставляет за собой темные, как на первом снегу, следы…
Соавтор Тарковского Александр Мишарин считает, что толчком к созданию сценария «Белый, белый день» был разрыв Андрея с Ирмой Рауш и уход к Ларисе Кизиловой. Он пишет:
Когда Андрей закончил снимать «Рублева», все чаще стал возникать вопрос, что мы будем делать дальше. Как-то мы провели целый день на Измайловских прудах. Было солнечно, жарко, мы много гуляли, говорили и думали, как сделать картину о современной России, о реалиях нашей действительности. Сыграло большую роль и то, что в его семейной жизни наступил сложный период, и предполагаемая сценарная история во многом совпадала с его реальной жизнью. Сам он в свое время болезненно переживал уход отца. Андрея и его сестру Марину воспитывала их мать Мария Ивановна, которая всю жизнь проработала в Первой Образцовой типографии им. Жданова. Жили они в маленьком деревянном домике на «Щипке» <…> очень бедно. Андрей все это хорошо помнил. Сложные отношения с отцом и непростые с матерью вели его к осмыслению прошлого.
Довольно рано Андрей стал серьезно задумываться о своего рода «зеркальности» судеб – своей и отца. Эти сопоставления сначала носили эпизодический характер, а годы спустя стали навязчивой идеей.
Гимназия и школа
Елизаветград. 1910-е Москва. 1940-е
Андрей обучался в советской школе («Сталин – наш друг и учитель»), Арсений – в классической гимназии («Veni, vidi, vici»).
Это была частная гимназия Мелетия Карповича Крыжановского, «укомплектованная» очень хорошими преподавателями. Хотя гимназия была классической, преподавание естественных наук также было поставлено отлично; физический кабинет, химическая лаборатория хорошо оборудованы, различные коллекции – насекомых, минералов – были велики, их часто показывали гимназистам. Крыжановского гимназисты называли «Мелетием Шестиглазым», поскольку он носил две пары очков…
Арсений Тарковский признавался:
Я очень плохо учился. Легко все запоминал, но учиться очень не любил. Иногда мне везло. Как-то я сдавал экзамен по алгебре, меня пригласил к себе учитель математики, и у него над столом стоял словарь Брокгауза. И там была статья про алгебру. Я ее списал и сдал экзамен.
И в этом плане Андрей пошел по стопам отца – он тоже плохо учился, постоянно прогуливал уроки и вообще большую часть времени проводил на улице, порой в весьма сомнительных дворовых компаниях.
Сестра вспоминает:
За восьмой год, в табеле у Андрея стоят преимущественно «тройки»: из двенадцати предметов только три «четверки». Таким образом он довлачился до десятого класса.
В какой-то момент Андрея за неуспеваемость и конфликты с учителями хотели даже исключить из школы, но спасла учительница истории Фаина Израилевна Фурманова, чувствовавшая в пареньке сильный независимый характер, понимавшая его потенциальный дар, который еще искал своего воплощения. Она была классной руководительницей параллельного 10-го «Б» и забрала Тарковского в свой класс под личную ответственность.
Но вернемся к отцу. Проучившись три года в гимназии, Арсений перешел в 6-ю группу трудовой школы, которая только что тогда организовалась.
Двумя классами старше Арсения в гимназии учились Николай Станиславский,[43]43
С ним связана забавная история, которую любил рассказывать Тарковский. Было время, когда Николай решил покорить Москву. Покорение не удалось, а денег, чтобы вернуться на родину, не хватало. И тогда Николай Станиславский явился к Константину Станиславскому и попросил у него то ли 30, то ли 40 рублей на билет до Киева. «Это почему же я должен давать вам деньги?» – удивился корифей. «Потому что я – настоящий Станиславский». Основатель «системы Станиславского» крякнул, но деньги выдал. Ибо настоящая фамилия Константина Сергеевича была Алексеев, он был отпрыском богатого купца и промышленника, в свое время занимавшего должность городского головы Москвы.
[Закрыть] ставший впоследствии знаменитым чтецом, Юрий Никитин, также избравший актерскую стезю и Михаил Хораманский, уехавший в Польшу и прославившийся там как беллетрист.
Тарковский вспоминает:
Хораманский был нашим учителем. Он писал стихи «по-людски», переводил с французского Верхарна и символистов, он был первый, кто показал мне и объяснил хоть краешек «новой поэзии». Юра Никитин и Коля Станиславский были театралы, потом они и стали актерами. Я тоже немного увлекался театром, даже играл на сцене, но это увлечение навсегда и бесследно прошло.
Увлечение театром, очевидно, связано было и с тем, что украинский драматург И. К. Тобилевич (Карпенко-Карый) женился на тете Арсения, родной сестре Александра Карловича – Надежде. Братья Тобилевича, актеры Афанасий Саксаганский и Садовский организовали свою театральную труппу, пригласили актрису Заньковецкую и давали спектакли не только на Украине, но и в столичных городах. В Петербурге на этих спектаклях бывал даже император Александр III. В честь тетки Надежды земля Тобилевича была назвала «Хутор Надия».
«Я тоже немного увлекался театром, даже играл на сцене», – скромно замечает Арсений Тарковский. К сожалению, не осталось зрительских свидетельств его «лицедейства». Андрею в этом смысле повезло больше. Его одноклассники оставили подробные воспоминания о вхождении будущего гения кинорежиссуры в царство Мельпомены.
Рассказывает Владимир Куриленко:
Мы поставили <.> несколько одноактных чеховских пьес и задумывали какую-нибудь большую сценическую работу. Нужную идею, с восторгом принятую всеми, принес руководитель молодежной театральной студии, которую мы начали посещать, Иван Михайлович Илягин – профессиональный актер и режиссер, своей худобой и красивой седой головой напоминавший Станиславского. Он предложил нам поставить пьесу в 4-х действиях. Она называлась «На той стороне». <.> Пьеса была что надо! Со шпионами, белогвардейцами, эмигрантами, контрразведчиками, ресторанными певичками, красивыми дамами, со стрельбой, арестами и допросами. Действие разворачивалось, по-видимому, в оккупированной японцами Манчжурии, куда был заброшен храбрый советский разведчик. В пьесе была занята, по меньшей мере, половина нашего класса, да еще пригласили ребят из 10-го «Б». В спектакле участвовали также девочки из соседних школ.[44]44
После войны в советских школах ввели раздельное обучение мальчиков и девочек.
[Закрыть] Как часто бывало в те годы, режиссера Ивана Михайловича куда-то «перебросили», и начатую им работу заканчивал большой любитель театра, студент Плехановского института Борис Белов, ставший впоследствии видным экономистом, профессором.
Мы с невероятным увлечением работали над спектаклем. Репетиции шли или в школе после уроков, или на квартире у Игоря Смурыгина, или на настоящей, хоть и небольшой сцене Дома пионеров, размещавшемся в бывшем купеческом особняке на Большой Полянке. Там же, по договоренности со школой, нам разрешили устроить премьеру.
Не было предела нашей радости, когда мы узнали, что сможем получить все необходимые костюмы и даже кое-что из декораций из настоящих театральных мастерских. Помимо этого мы обзавелись появившимися в продаже револьверами, которые заряжались глиняной пробкой с порохом и грохотали не хуже настоящих.
Андрей играл белоэмигранта Нецветаева, завербованного японской разведкой. <…> И вот наконец состоялась премьера. Зал был переполнен. Помимо ребят и учителей из нашей школы, были приглашены старшеклассницы из двух соседних школ вместе с преподавателями, пришли и какие-то неизвестные люди. По тому – какая была тишина, как периодически зал, как принято говорить, «взрывался аплодисментами», мы поняли, что все идет замечательно, спектакль удался. Сразу после премьеры посыпались поздравления от учителей и побывавших на спектакле родителей. Какие-то приятные слова говорили директору нашей школы, который тоже чувствовал себя именинником. В стенных газетах трех школ появились восторженные отклики.
Мы ходили окрыленные. Уже на второй день после премьеры мы начали обсуждать новые планы. На этот раз было решено ставить пьесу Евгения Петрова «Остров мира». В этом спектакле я участия не принимал, поэтому не знаю, как шла работа над ним.
В поисках пути
Москва – Туруханский край – Москва 1940-1950-е
В архивах Музея кино хранится автограф стихотворения Андрея Тарковского «Тень», датированный 5 апреля 1955 года.
Я и молод, и стар, я и мудр, и глуп,
Смертью пахнет левкой, флоксы – грецким орехом.
А брезгливая складка у обиженных губ
Словно шепчет «не нужно» с натянутым смехом.
Но любил или нет, я не знаю, зато
Что я вспомнил, запело расстроенным ладом,
И, лохматый двойник с пистолетом в пальто,
Неотвязно и честно ты шествовал рядом.
Если рядом стена – ты скользил по стене,
Если лужа – подрагивал в солнечной луже…
Можно б в темной квартире и так… на ремне…
Не могу без тебя! Ты мне, право же, нужен!
Ты поможешь в кармане нащупать курок
И поднять к голове черный ствол вороненый,
И останешься ты навсегда одинок,
Верный друг мой, безмолвный, слепой и покорный.
Поражает не только вполне «взрослая» для юноши и проблематика и форма, но и почерк. Он как две капли воды похож на почерк отца! Вот это действительно фантастика!
Об увлечении Андрея стихотворчеством вспоминают многие школьные друзья, однокурсники по ВГИКу и родные. Впрочем, попыток стать профессиональным поэтом Андрей не делал – вероятно, сказывался пиетет перед талантом отца, нежелание, так сказать, соревноваться с ним на одной стезе.
В одном из писем к сыну, который тогда перешел из 10-го в 11-й класс, Арсений писал:
Дорогой Андрюша. Твое письмо очень тронуло меня тем, что ты так любовно и нежно доверил мне свою тайну.[45]45
Речь идет о признании Андрея в любви к девушке из иного социального круга (скажем так – более высокого).
[Закрыть]
Я совсем не думаю, что ты маленький, наоборот, я знаю, что ты уже вырос, но знаю, кроме этого, что ты очень неопытен в серьезных делах, что характер твой не устоялся еще – и не мог устояться, потому что характер вырабатывается в обстановке тревоги, столкновений с тем, что нужно преодолеть, с бедой, которую нужно сломить, изжить, из которой нужно выскочить; мальчик тем скорее становится юношей, а юноша мужчиной, чем труднее были детство и юность. Я не думаю, что детство у тебя было слишком легким, но думаю, что тебе, к сожалению, слишком редко, а может, и никогда не было нужды быть активным, что не ты избирал для себя пути, а их для тебя избирали обстоятельства, и ты подчинялся им, не воюя с тяготами, а отмахиваясь от них. Может быть, я и ошибаюсь, но ты в ранней юности был не гребец в лодке на море, а листок под ветром. За тебя (а не ты) перетирала твои камни мама, и детство твое и отрочество могло быть и печальным, но не трудным.
В твоем возрасте я был опытнее тебя, потому что рос в более трудное время, но и то я теперь очень хорошо помню и понимаю, каким туманом у меня была наполнена голова. У меня тогда, все же, было нечто, что меня спасало и было моей верной путеводной звездой: неукротимая страсть к поэзии; я во всем был подобен тебе, так же легкомыслен и так же подчинялся обстоятельствам и плыл по течению, во всем, кроме поэзии: здесь у меня была железная дисциплина, и если вообще, как и ты, я был ленив и слабоволен, то только не в ней: мама помнит трудолюбие, усидчивость, огнеупорность, с которыми я поэзией занимался; вот что было моей школой жизненной и что дает возможность мне не стыдиться самого себя.
Здесь – попутно – я хочу сказать тебе вот что: у меня не было никого, кто мог бы мне посоветовать что-нибудь более разумное, чем мои собственные намерения. Мне было много дано, но еще более я выработал в себе в том, что касается моего искусства. Время (много лет) было затрачено на него не зря, и не моя вина, что я не применил этого искусства практически в полной мере: я был слишком упрям в искусстве, и у меня выработались – может быть, и неправильные – взгляды на его применение (что писать надо и что надо печатать и т. д.), но к концу молодости я был уже зрелый поэт с очень большими возможностями. И вот теперь я очень, очень жа лею, что мое образование (главным образом самообразование) было устремлено только по пути поэзии, и если я знаю что-нибудь, то только потому, что по роду искусства мне нужно было много знать. Я очень жалею, что я не учился на каком-нибудь факультете, где нужно много работать, где можно получить точные знания и потом работать (научная работа) в области этих точных знаний.
Искусство – дитя жизни, и само от себя не рождается: конечно – настоящее – большое, а не прикладное искусство; это особенно касается литературы, ей учиться у нее почти нет нужды; другое дело музыка или изобразительные искусства, или, допустим, балет, где нужно десятилетиями – с детства – учиться, приобретать технические навыки, без которых эти искусства равны нулю.
Я грызу себе пальцы, что не поступил, когда мне было семнадцать-восемнадцать лет в специальное (физико-математическое, техническое, естествознанческое учебное заведение), а потом уж заняться бы поэзией! Сколько бы это дало!
А тебе – Боже мой! – ведь никому не известно, есть ли у тебя талант, который стоил бы траты стольких сил, чтобы пожертвовать ему всем! А вдруг – нет? Что за будущее у тебя тогда? Что может быть ужасней пустоты и никчемности жизни второразрядного, допустим, актера?
Вот мой совет: непременно закончить школу. Поступить в высшее учебное заведение, получить любое образование и хоть год поработать в этой (точных знаний) области, а потом, если потребность в искусстве останется (останется, если талант превышает способность любительского сорта), – заняться чем угодно, хоть обучением в актерском вузе.
Как я хотел бы тебе передать понимание моих ошибок, чтобы ты им оградился от своих (похожих на мои) недостатков!..
Советы советами, но сын всегда поступал по-своему.
Следующая проба Андрея найти свой путь в жизни – Институт востоковедения, отделение арабистики. Окончив его, можно было стать переводчиком, преподавателем, исследователем, а то и дипломатом. Поступил Андрей в институт в 1951 году, «с ходу», проучился на «востоковеда» два семестра и был исключен за плохое посещение лекций и неуспеваемость. Возможно, причиною неуспеваемости было сотрясение мозга, полученное на уроке физкультуры, но, вернее всего, – неудовлетворенность характером получаемых знаний и понимание того, что занудная зубрежка – это не для него. Недаром позднее, при поступлении во ВГИК, Андрей написал в автобиографии:
Во время обучения я часто думал о том, что несколько поспешно сделал выбор профессии, я недостаточно знал еще жизнь.
Впрочем, из Института востоковедения он ушел не сразу. Т. А. Озерская-Тарковская рассказывает, что когда Андрея исключили в первый раз, «приехала его мама, с которой мы всегда были в очень добрых отношениях», и попросила Арсения Александровича помочь Андрею.
Он надел свои военные ордена, поехал к министру, хлопотал – сына приняли обратно. Но через полгода его уже окончательно и бесповоротно попросили покинуть это учебное заведение.
Уйдя из Института востоковедения, Андрей связался с «дурной компанией», с приблатненными парнями. Это означало, в конечном счете, дорогу в тюрьму.
Вспоминает друг семьи Наталья Баранская:
Был у меня тогда примечательный разговор с Марусей. На мой вопрос, что же теперь будет с Андреем, она ответила:
– Устроила его в геологическую партию, в тайгу…
Спрашиваю, куда, с кем, как одет, как обут… Говорит сердито:
– Как обут? Обыкновенно, в ботинках.
– Надо бы сапоги…
– Откуда я их возьму?!
– Так он же простудится.
– Пусть.
– Так у него же легкие не в порядке.
– Пусть.
Вздох. Молчание, долгое молчание. Затем о другом. Довел!
По настоянию матери в апреле 1953 года Андрей устроился на работу в НИГРИзолото, а в мае отправился с геологической партией в Туруханский край – тот самый, где некогда отбывал ссылку Сталин. Там, на реке Курейке он в качестве коллектора (рабочего) работал весь летний сезон. Помимо основной работы – копать землю, брать пробы, ставить палатки и т. д., делал зарисовки местности. Пригодились уроки художественного училища.
В Москву Андрей вернулся не то чтобы другим человеком, а все-таки и другим. Длительное отсутствие позволило ему сосредоточиться на решении главного вопроса – где и в чем он может самореализоваться?
На некоторое время показалось, что он найдет себя в качестве актера. Увлечение театром зародилось еще в школе. Сохранился снимок 1951 года, на котором Андрей Тарковский – обаятельный красавец во фраке, играющий главную роль в спектакле по пьесе Евгения Петрова «Остров мира». Спектакль поставили десятиклассники 554-й школы в Доме молодежи на Полянке.
Вернувшись из тайги, Андрей на «отлично» сдал экзамены в школу-студию МХАТ, но… ни на одно занятие не пошел.
Мало кто из исследователей творчества Тарковского обратил внимание на те страницы мемуаров его сестры, где она признается, что Андрей попал в кино, в общем-то, случайно. Переводчица Нина Герасимовна Бернер-Яковлева (та самая, что познакомила Арсения Тарковского с Мариной Цветаевой) посоветовала Марии Вишняковой снять на лето дачу в подмосковном поселке Кратово. Дело было в 1949 году. Случилось так, что на соседней даче жила семья Родичевых. Глава семейства Сергей Дмитриевич, в то время занимавший высокий пост в министерстве легкой промышленности, дружил с кинооператором Валентином Павловым, работавшим на «Мосфильме». В семье царил культ кино, и сын Родичевых Дмитрий поступил во ВГИК. Андрей и Дмитрий сдружились, к тому же Тарковский увлекся сестрой нового приятеля Любой. Когда дачное лето закончилось, Андрей стал захаживать в гости к Родичевым в их квартиру на Таганке.
Именно Дмитрий, сочувствуя метаниям Андрея, посоветовал ему поступать на режиссерский факультет ВГИКа. Почему на режиссерский? Возможно, из-за начитанности Тарковского, а может, потому что поступить на актерское отделение было куда труднее. При этом Андрей совершенно не представлял специфики кинотворчества. Но Дмитрий так уверенно тянул Андрея за собой во ВГИК, что Тарковский решился и стал собирать документы для поступления.
Вспоминает Т. А. Озерская-Тарковская:
Неожиданно он приехал к нам. Мы жили на даче в Голицыне. Он привез рукопись и сказал мне:
– Прочтите вот это, я написал. Может, вы дадите мне какой-то совет, что-то поправите?
Я говорю:
– А что это такое?
– А это есть такой фильм «Великий воин Скандербег».[46]46
Речь идет о советско-албанском фильме, снятом в 1954 году С. Юткевичем.
[Закрыть] Так вот я написал критический обзор. Такое эссе.[47]47
«Фильм создает впечатление напыщенности и бутафорского благодаря фальшивой эпичности и ложной монументальности образов основных героев, в частности Скандербега, – пишет в разборе Тарковский, а дальше делает замечание, которое говорит о том, каким он видит свой кинематограф: – Затем следует трюк, вряд ли понятный зрителю. Скандербег заносит меч над поверженным врагом, который просит убить его. Следующий кадр – перебивка, замедление действия: морской вал растет, подымается, застывает на несколько мгновений. После долгого раздумья и анализа сцены поединка, решенной в фольклорном духе, можно понять этот кадр как метафору и словами выразить так: «и как морской вал останавливается в грозном беге своем, застыл занесенный меч Скандербега в карающей деснице его». Допустим, все это так, но для того, чтобы осмыслить сущность этого кадра, зрителю нужно времени больше, чем отпускает на это режиссер. Метафора тем самым зрителем не воспринимается. Из этого вовсе не вытекает, что все надо зрителю преподносить в разжеванном виде. Нет. Наоборот. Всякая идея, преподнесенная зрителю не непосредственно, иносказательно и правильно понимаемая зрителем, ему, зрителю, ближе и дороже, так как здесь имеет место творческое начало самого зрителя».
[Закрыть]
Я говорю:
– Позволь, Андрюша, я этого фильма не видела. Я решительно ничего не могу тебе посоветовать.
– Ах, как жаль, – сказал он. – Ну тогда что-то по стилю?
Моя профессия – переводчик. С языком приходится иметь дело. Я прочитала, поправила какие-то пустяки. Говорю:
– Хорошо, Андрюша, вот так. На мой взгляд, здесь все прекрасно. А зачем, собственно, это?
– А я, – сказал он, ошеломив нас окончательно, – поступаю
во ВГИК.
Ну, подумали мы, была музыка, была живопись, была восточная культура, было актерское дарование. Теперь ВГИК! Ну, что ж, надо ко всему привыкать.
Прошло несколько недель. Раздался звонок. Звонит Ростислав Николаевич Юренев, старинный друг Арсения Александровича, и говорит:
– Здравствуйте, узнаете?
– Ну, Славочка, как же я могу вас не узнать? – говорю я.
– А что же вы меня забыли, почему не звоните?
– А что, у вас – день рождения и мы забыли вас поздравить?
– Да какой там день рождения, при чем тут день рождения! Ваш сын поступает во ВГИК!
– Да-да, поступает, – говорю я, вспоминая все его предыдущие поступления. – Ну и что?
– Как что? Я же член приемной комиссии!
– Ну и что?
– Ну, как что? Ведь все-таки Арсений – мой лучший друг. Мне звонят все знакомые, полузнакомые, совершенно незнакомые люди. Просят за сыновей, дочерей, внуков, племянников. Один мой дорогой Арсений как будто меня забыл и даже не позвонил.
– Ну, не сердитесь на Арсения. А что, собственно, происходит?
– А происходит то, что мы решили его принять.
Тут я не выдержала и сказала:
– Помогай вам Бог!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.