Текст книги "Тарковские. Отец и сын в зеркале судьбы"
Автор книги: Паола Педиконе
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
Расти в ответ
Москва. 1954-1971
Андрей учился во ВГИКе на курсе кинорежиссера Михаила Ромма (1901–1971), пользовавшегося большим авторитетом как среди официальных кинодеятелей, так и у «продвинутой» вгиковской молодежи.[48]48
Ромм, в частности, снял такие известные фильмы, как «Девять дней одного года» и «Обыкновенный фашизм». Во ВГИКе Ромму ассистировали Ирина Жигалко, Нина Сухоцкая и др.
[Закрыть]
По признанию Андрея Тарковского, его художественная учеба начиналась с фильмов Александра Довженко и Бориса Барнета. А Михаил Ромм был для него учителем в прямом, «школьном» смысле слова, – человек, который научил Андрея быть самим собой. И не только Андрея. Роль Михаила Ромма в судьбе нескольких поколений советских кинорежиссеров кратко и точно определила искусствовед Майя Туровская:
Почти нет сегодня крупного режиссера, который не был бы его учеником. В известной мере его опыт как раз был тем, от чего ученики отталкивались: это был насквозь жанровый, повествовательный зрительский кинематограф тридцатых годов в самом чистом его виде. Но Ромм был и самым живым, подвижным из кинематографистов старшего поколения. Он учил тому, что умел (а он был профессионалом в полном смысле), но, кажется, единственный – готов был учиться у своих учеников. Он давал им взаймы деньги, вытаскивал из неприятностей, протежировал им на киностудиях, защищал их работы, не похожие и даже опровергающие его собственные. К ученикам своим он был заботлив и самоотвержен, как наседка.
В ноябре 1971 года, когда хоронили Ромма, Андрей Тарковский хотел сказать небольшую речь, однако выступить на панихиде по каким-то причинам не смог. Текст речи уцелел. Приводим его полностью.
Нет больше с нами Ромма.
Ромма, который для нескольких поколений своих цеховых коллег был символом человеческой и профессиональной порядочности.
Когда нам становилось плохо, если на нас обрушивалась беда, или неотступно преследовали неприятности, – мы приходили к Ромму, чтобы поделиться ими. Вернее, переложить на его плечи большую часть собственных горестей.
Мы делали это, чтобы не заболеть, и инстинктивно стремились вдохнуть глоток воздуха в доме человека с чистой совестью. И вот пришел день, последний день жизни Ромма. И Ромма не стало.
Ученики какого иного Мастера могли бы свидетельствовать о том, что учитель делится с ними самыми сокровенными?
Не замыслами, нет! Не успехами и победами! Нет!
Мы понимаем – на это всегда готова прежде всего бездарность.
Ромм делился с нами сомнениями, неудачами.
Разве мы это забудем? Он никогда не боялся говорить нам правды о себе.
И тем не менее, был неуязвим, ибо был полон чувства собственного достоинства.
Умер Михаил Ильич. Обладавший безмерной полнотой благожелательства к людям.
Когда уходят близкие, мы плачем не потому, что жалеем их. Нет.
Утверждать это было бы лицемерием.
Мы жалеем себя. Это мы потеряли. Поэтому мы плачем.
В этом мире, пораженном энтропией совести и человеческого достоинства, мы испытываем чувство вины перед ушедшим. Потому что мы были бездушными и эгоистичными. А он каждый день, каждый час – фактом своего существования бессознательно старался вдохнуть в нас это чувство, которое делает нас свободными – чувство собственного достоинства. Поэтому он умер.
Прощайте, дорогой Михаил Ильич!
И если в нас теплятся еще остатки достоинства и совести, мы постараемся, чтобы они не угасли. Во имя Вас.
Среди тех, кто прошел «школу Ромма», – такие мастера, как Тенгиз Абуладзе, Георгий Данелия, Глеб Панфилов, Василий Шукшин, Реваз Чхеидзе, Александр Митта… Процент выхода «радия» из руды в мастерской Михаила Ромма всегда был много выше среднего.
Ромм размышлял:
…Вот собирается мастерская, 15 человек студентов, из которых выходят режиссеры или актеры. И хороший педагог, опытный педагог всегда знает, если в этой мастерской два-три очень ярких, талантливых человека, мастерская в порядке.
По существу говоря, он может сам и не учить. Они сами будут друг друга учить, они сами будут учиться. Группа сильных ребят, которая формирует направление мастерской, ее запал, так сказать, систему мышления. Тогда в мастерской весь уровень необыкновенно повышается…
Шукшин и Тарковский, которые были прямой противоположностью один другому и не очень любили друг друга, работали рядом, и это было очень полезно для мастерской. Это было очень ярко и противоположно. И вокруг них группировалось очень много одаренных людей. Не вокруг них, а благодаря, скажем, их присутствию.
Андрей Тарковский.
Начало 1960-х годов (слева) и середина 1970-х годов
Однокурсниками Тарковского были Александр Гордон (будущий муж его сестры), Мария Бэйку, Василий Шукшин, Владимир Китайский, Валерия Андерсон, Юлий Файт, Александр Митта, Хельмут Дзюба, Валентин Виноградов…
Все однокурсники в той или иной мере влияли на формирование каких-то сторон режиссерского метода Андрея Тарковского, но влияние это не стоит переоценивать. Конечно, они были спарринг-партнерами, однако, так сказать, для разминки, для разогрева. Творчество большинства своих успешных сокурскников Андрей не раз критиковал, как бы ища точку отталкивания. Но настоящими соперниками-учителями Андрей всегда считал великих режиссеров. Как замечательно сказано у Рильке:
Сохранился листок, на котором по просьбе искусствоведа Леонида Козлова Андрей написал фамилии режиссеров и фильмы, которые были для него вехами. Среди них – Бунюэль, Бергман («Земляничная поляна»), Брессон («Дневник священника», «Мушетт»), Антониони, Куросава («Семь самураев»), Тэсигахара («Женщина в песках»), Мидзогути, Чаплин («Огни большого города»), Виго.
Эти режиссеры учили Тарковского не каким-то формальным приемам, не стилю, а умению найти адекватное соответствие формы и содержания, искусству раскрепощения образного мышления.
Впрочем, на определенном этапе развития Андрей как бы перестал учиться у внешнего мира, перестал делать открытия в том, что его окружало. Terra incognita переместилась для него в сферы собственного подсознания, в область духовного (мистического) опыта. В письме одному из друзей в январе 1973 года он сообщает:
Раньше мне казалось, что Новое формирует меня, вытягивает из меня новые возможности, деформирует и развивает. В конструктивном смысле этого слова. А сейчас нет. И впечатления сталкиваются во мне, словно в какой-то игре, суть которой – бесконечный обмен, размен (вроде шашек или шахмат), в результате которого твоя информация сводится к нескольким, более или менее выпуклым, впечатлениям, которые как бы доказывают тебе твою правоту по тому или иному поводу.
То есть какая-то дикая схоластика, где ты наперед знаешь и не веришь в чудеса, способные изменить твое отношение к действительности.
Грубо говоря: сколько бы ни накапливалось сведений, впечатлений, мыслей, вплоть до образов прекрасного – все обессмысливается тем, что все это не способно изменить меня самого.
Есть нечто, что способно меня изменить, сдвинуть, потрясти: это чудеса. А с чудесами сейчас сам знаешь. Не густо!
Выходит, уже на стадии «Зеркала» учеба и постижение нового прекратились? Это и так, и не так.
В конце жизни Андрей говорил, что было время, когда он мог назвать имена людей, влиявших на него, ставших для него учителями. Но теперь в его сознании сохраняются лишь «персонажи», наполовину святые, наполовину безумцы, подобные Доменико из «Ностальгии» или Александру из «Жертвоприношения». Режиссер объяснял:
Эти «персонажи», может быть, слегка одержимы, но не дьяволом; это, как бы сказать, Божьи безумцы. Среди живущих я назову Робера Брессона. Среди усопших – Льва Толстого, Баха, Леонардо да Винчи… В конце концов, все они были безумцами. Потому что они абсолютно ничего не искали в своей голове. Они творили не при помощи головы… Они и пугают меня, и вдохновляют…
Совершенно особое место среди учителей Андрея занимал отец. Хотя был воспитан Андрей матерью, но нельзя не заметить значительного влияния судьбы и творчества Арсения Тарковского на мировоззрение сына.
Эстетика фильмов Андрея – это не только обогащенное личным опытом наследие кинематографа Довженко, Бергмана и итальянских неореалистов, это и аура русской классической поэзии – Тютчева, Блока, Ахматовой и, конечно, Арсения Тарковского.
Выбор сделан
Милан. 1984
В ХХ веке произошло роковое разделение среди творцов русской культуры – на тех, кто уехал из России, и тех, кто остался.
Соблазн покинуть родину был и у Ахматовой, однако она устояла.
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край, глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид».
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
У Арсения Тарковского выбора «уехать или остаться» не было. В 1920-х это было почти нереально, да и бессмысленно – ни опыта, ни денег, ни славы молодой стихотворец не имел. А главное – его «почва» была здесь, на родине, он поразительно сильно чувствовал родную землю: «Я ветвь меньшая от ствола России…»
После войны Арсений Тарковский несколько раз побывал за «железным занавесом» – ездил в 1960-х годах в Лондон и Париж в составе писательских делегаций, однако и мысли не возникло расстаться с Россией. Западноевропейскую культуру Тарковский ценил и любил, особенно – античность, итальянское Возрождение, но не соотносил их с современной Европой. В европейском искусстве ХХ века Тарковского привлекали живопись импрессионистов и экспрессионистов. А к западному менталитету, к стилю жизни европейцев он оставался равнодушен. Не отрицал и не хвалил западный образ жизни, но словно и не замечал его.
Отношение Андрея к Европе было, безусловно, иным. Он бывал много раз в западных странах и имел возможность сравнивать – уровень жизни, культуру общения, отношение к искусству. Идеализировал ли он Запад, решаясь остаться вне родины? В 1984 году Андрей давно уже не был новичком в западном кинопроизводстве. Еще в мае 1980 года, когда шли переговоры о съемках фильма «Ностальгия», он послал председателю Госкино Ф. Ермашу такое письмо:
Дорогой Филипп Тимофеевич!
Пользуясь оказией… спешу нарисовать Вам объективную картину ситуации, связанной с запуском фильма и с подписанием контракта телевидением Италии с «Совинфильмом».
Для того, чтобы получить добро от специалистов консультативного совета на получение для нашего фильма денег на постановку, 2-я программа телевидения (г. Фикера) должна продать еще не сделанный фильм прокатчикам и собранные таким образом деньги дать нам (съемочной группе) для реализации фильма. Этим сейчас и занимается Фикера, это и отнимает у нас время…
Вообще должен сказать, работать здесь чрезвычайно трудно по многим и многим причинам, и я часто вспоминаю «Мосфильм», как родной дом, где не в пример легче, удобней и спокойней работается.
Здесь денег на ветер не бросают и из нашего брата жмут соки, не считаясь ни с замыслом, ни с творчеством. Деньги, деньги и деньги – вот принцип кино здесь, в Италии.
Феллини снял очень плохой фильм «Город женщин», который критика обругала в Канне, Антониони шестой год не может найти денег на постановку, Рози, несмотря на успех «Христа, остановившегося в Эболи», тоже не может начать работу. Мне кажется, самое время приглашать их работать на «Мосфильм», как Вы в свое время поступили с Куросавой. Он до сих пор не может этого забыть и всюду расхваливает Советский Союз – своего спасителя.
Да, выбрав эмиграцию, Андрей не строил иллюзий. Он просто искал оптимальный вариант творческого выживания.
10 июля 1984 года на пресс-конференции в Милане Андрей Тарковский заявил о том, что решил остаться на Западе, избрав судьбу эмигранта.
Это решение было вызвано не политическими причинами – Андрей всегда стоял в стороне от политики, презирал и чурался ее. Но чиновники отнимали у художника время для самореализации.
В июне 1983 года Андрей написал письмо Ф. Ермашу – просил о разрешении продолжать работу за границей, сетовал на то, что на родине большую часть времени фактически был безработным, не имел поддержки структур, от которых зависела судьба его фильмов. Последней каплей, переполнившей чашу терпения, был «провал» на Каннском кинофестивале «Ностальгии» (фильм претендовал на Гран-при, но стараниями члена жюри Сергея Бондарчука получил лишь «утешительные» призы). Тарковский считал, что Бондарчука послали на фестиваль именно с целью «зарубить» его фильм.[50]50
«Бондарчук бледнеет и падает в обморок при одном моем имени», – говорит Андрей Тарковский в фильме Эббо Деманта «В поисках утраченного времени. Изгнание и смерть Андрея Тарковского». Спустя небольшое время после фестиваля в Каннах Бондарчук снял фильм по пьесе Пушкина «Борис Годунов», не снискавший успеха ни у критиков, ни у зрителей, – фильм, который когда-то не позволили снять Андрею. Впрочем, вопрос этот не столь прост. Есть люди (в том числе дочь Бондарчука Наталья, снимавшаяся у Тарковского в «Солярисе»), считающие обвинение Бондарчука в интригах против Андрея – наветом.
[Закрыть]
Резюмировал Андрей так:
Все это – просто логическое продолжение той беспрецедентной травли, которой я подвергаюсь вот уже более двадцати лет… [Фильм] «Иваново детство» оценен был как пацифистский. «Рублев» – шесть лет на полке. «Солярис» не хотели принимать, но произошло чудо, и фильм был принят… «Зеркало» – незаконно ничтожное количество копий. «Сталкер» – пресса молчит, мало копий… Чем объяснить эту многолетнюю травлю? Я никогда не мог понять ее причины… За всю мою двадцатилетнюю деятельность у себя на Родине я не получил ни одной награды, премии, не участвовал ни в одном советском фестивале… Вы всегда толкали меня к решению, которое я теперь вынужден принять.
Впрочем, сочиняя это письмо, Андрей еще не хотел сжигать все мосты и потому сделал тактический ход, написав далее:
Может быть, таким образом Вы хотели освободиться от неудобного для Вас в каком-то смысле сотрудника хотя бы на некоторое время? Но это для Вас будет не так-то легко сделать. Не так-то просто будет Вам, Филипп Тимофеевич, от меня отделаться. Дайте только передохнуть немного!
Затем в письме шли требования о предоставлении Андрею, его жене Ларисе, их сыну Андрюше, матери Ларисы и Ольге (дочери Ларисы от первого брака) заграничных паспортов с визами сроком на три года для проживания в Италии.
Конечно, предоставление виз было не в компетенции Ермаша. Когда речь шла о художнике с мировым именем, подобные вопросы рассматривались не на уровне Союза кинематографистов, ОВИРа, МИДа или советских консульских учреждений за рубежом. Судьбы знаменитых художников решал отдел культуры ЦК КПСС, иногда – секретариат ЦК, а иногда и само Политбюро. Очевидно, из отдела культуры ЦК и последовала команда: визы Тарковскому не давать, а постараться любыми путями вернуть «блудного сына» на «детолюбивую» родину. Посему режиссеру обещали, что именно в Москве ему оформят необходимые документы для работы за границей.
Андрей, однако, вполне справедливо опасался, что по возвращении в Советский Союз он не получит ни зарубежной визы, ни работы на отечественных киностудиях. Для опасений были все основания. У руля государства в то время стоял «калиф на час» – «выдающийся деятель Коммунистической партии» Константин Черненко, а у руля кинематографического производства – демагоги и приспособленцы.
В конце концов Андрею надоело ждать и вести дипломатическую борьбу с инстанциями. В начале 1984 года у него вызрело окончательное решение – остаться на Западе. Однако заявление об этом надо было «срежиссировать», ибо задачу оно решало двоякую. С одной стороны, следовало объяснить, что в СССР стало невозможным снимать фильмы, с другой стороны, не отнести эту невозможность на счет советской политической системы. Из Москвы еще предстояло вызволять невольных заложников – сына режиссера от второго брака, тещу и других родственников, и важно было соблюсти меру, не «пережать» в обвинениях в адрес советского руководства.
Андрей Тарковский на съемках фильма «Солярис» (справа) и фильма «Ностальгия» (слева)
Большой разговор по этому поводу состоялся у Андрея с писателем Владимиром Максимовым, главным редактором ведущего эмигрантского журнала «Континент». Сам Максимов к тому времени жил во Франции около 11 лет и хорошо знал плюсы и минусы эмигрантского существования.
Андрей обратился к «гуру диссидентства», когда окончательно решил остаться на Западе. Максимов откликнулся и приехал в Рим. Они посидели за долгим обедом, поговорили о перспективах существования Тарковского на Западе… Максимов честно предупредил Андрея, что здесь будет трудно, что, как только он станет эмигрантом, к нему совершенно изменится отношение, будет абсолютно другой счет. Но Андрей был упорен. Несмотря на все предостережения, сказал, что окончательно и бесповоротно решил не возвращаться в СССР.
И тогда Владимир Максимов (вообще-то очень довольный ситуацией – «нашего эмигрантского полку прибыло!») организовал пресс-конференцию Тарковского, пригласив на нее журналистов изданий, отличавшихся особым «пристрастием» к критике советских реалий. Понятно, что многие люди, причастные к эмиграции Андрея, стремились извлечь из этого максимум дивидендов и для себя, но это никоим образом не влияет на оценку самого решения Тарковского стать «невозвращенцем».
На другой день после пресс-конференции Андрей дал большое интервью на радио «Свобода», где подробно объяснил, почему он пошел на такой шаг. Пленка с записью интервью сохранилась. Голос Тарковского на ней звучит спокойно, порой иронично, хотя изредка прорываются и тревожные интонации.
– Вы считаете, что на Западе легче делать фильмы?
– Я сделал здесь одну картину, и я знаю, как здесь трудно работать. Но здесь трудности другого порядка. Ясно, что продюсер, дающий деньги, хочет, по крайне мере, не потерять их. Но столько времени на постановку я здесь терять не буду. Я не думаю, что буду тратить по четыре года на каждый фильм. У меня просто нет столько времени. Я работал 20 с лишним лет в советском кино и смею думать, что я сделал кое-что для утверждения славы советского кинематографа, но почему-то мне было очень трудно работать. За эти годы я снял мало картин – всего шесть. То есть практически я делал картину каждые четыре года. Эти темпы меня совершенно не удовлетворяли. Хотя должен сказать, что я не жаловался никогда, поскольку знал, что трачу это время на фильмы, которые хочу делать. Но у меня уходило слишком много времени на то, чтобы убедить руководство в том, что фильмы, которые я делаю, делать действительно необходимо. И столь же много времени уходило на то, чтобы фильм был принят. Обычно к моим картинам предъявлялись огромные претензии, от меня требовали изменить формулировки, длину, некоторые сцены…
– Есть ли разница в восприятии ваших картин в России и на Западе?
– Мне ясно, что мои зрители – в России, я делал картины для них. Правда, мои картины почти не доходили до них… Но должен сказать, что у меня есть публика и на Западе. Например, в Лондоне, когда идут мои картины, они идут месяцами. Совершенно неожиданно «Ностальгия» сейчас (июль 1984 года) уже два месяца идет в Амстердаме. В Германии очень хорошая аудитория; пожалуй, самая восторженная аудитория молодых людей. В Италии «Ностальгия» была названа одной из самых коммерческих картин, к моему удивлению. Даже в США последняя картина прошла с успехом, получила хорошую прессу. В общем, я доволен тем, как идут мои картины на Западе, – хотя для меня это неожиданно. Ведь я считаюсь русским художником, и все картины, которые я делаю, очень специфичны с точки зрения стиля, философского содержания, каких-то концепций, которые я в них вкладываю… Западная кинокритика также относится ко мне благожелательно и с пониманием. Но я глубоко переживаю, что советский зритель теряет возможность видеть мои картины. Это меня очень и очень огорчает… Такой публики, как в Советском Союзе, нет нигде. Но – не сложилась жизнь там, что поделать! Терпеть дальше не было сил.
Хлеб изгнания
Дружившая с режиссером Ирина Иловайская-Альберти, многолетний издатель газеты «Русская мысль» (Париж) рассказывает:
Самые пронзительные воспоминания об Андрее связаны с тем моментом, когда он решил остаться. Он безнадежно просил о том, чтобы к нему были выпущены его маленький сын, мать Ларисы и ее дочь от первого брака. Это тоже сыграло роль в решении остаться на Западе – сначала он хотел лишь поработать здесь несколько лет. Три дня после пресс-конференции я провела рядом с ним. Он крайне нуждался в эти дни в психологической поддержке, в дружеском участии. Он чувствовал себя потерянным, для него это была трагедия. Андрей остро чувствовал свою духовную связь с Россией, с ее деревьями, птицами, травами, и на решение остаться могли повлиять только чрезвычайные обстоятельства. А вообще его понятие родины было гораздо шире понятия географического, социального и так далее. Это было понятие духовное, включающее в себя прежде всего русскую культуру.
Вредно ли для человека или полезно оказаться эмигрантом? Этот вопрос задавали итальянцы еще на заре Возрождения. Ответ был такой: иногда изгнание изнуряет человека, иногда, напротив, пробуждает в нем скрытые силы.
Флорентиец Иованиус Понтанус писал об этом так: «В наших городах мы встречаем множество людей, которые добровольно покинули свое отечество. Все они унесли с собой свои качества и недостатки. Одни обновили свой дух на новой почве, другие погрузились в меланхолию и не перестают тосковать о покинутой отчизне».
Данте кручинился о том, что хлеб изгнания горек и круты чужие лестницы. Но однажды, когда он получил предложение Гвельфов вернуться во Флоренцию при условии, что он согласится принести публичное покаяние перед своими согражданами, Данте ответил: «Будто я не могу всюду созерцать сияние солнца и звезд! Или размышлять везде о чем мне угодно без того, чтобы, взобравшись на помост перед толпой моих бывших соотечественников, лить притворные слезы и каяться в несовершенных грехах! И потом до конца моих дней скользить как тень по улицам с видом человека, несправедливо опозоренного и неизвестно за что прощенного и с подозрительным прошлым… Хлеба мне и здесь [то есть в эмиграции] хватит, а мое отечество – это весь мир».
Флорентиец, переселившийся в Равенну или Феррару, или житель Лукки, обосновавшийся в Вероне, приобретал новое сознание, которое было чуждо его предкам, родившимся и умершим около своей колокольни. Это было чувство космополитизма – первая дверь к гуманизму, – которое развивается у эмигранта, когда он успел приглядеться и пустил корни на новой земле. Такое сознание было свойственно многим людям Возрождения, не только одним великим поэтам.
Они как бы пробудились от сна, сбросив наследственные традиции, обычаи и предрассудки отцов. Они стали свободными, в чем можно убедиться по их портретам. Они уже не только члены определенной городской коммуны, города, корпорации, семьи. Тоскане первой удалось нарушить заколдованный провинциализм предшествующего тысячелетия; ей помогло то, что она дробилась на множество независимых городов-государств, которые, хотя и управлялись тиранами, но давали убежище политическим эмигрантам из той же Тосканы, либо из соседней Умбрии, либо из Рима. В Италии даже появилось выражение: человек своеобразный (uomo singolare) или единственный в своем роде (uomo unico). И это была похвала, а не хула, не как в тираниях XX века, когда непохожесть на других рассматривалась как клеймо, за которое ссылали на каторжные работы.
Впрочем, гуманизм укреплялся ненадолго – на три-четыре поколения. Освободившись от одной догматической традиции, человек скоро подпадал под другой авторитет, обожествленную власть государства. Тиранический догматизм возрождался под новой личиной. Такая логика истории ясно просвечивает не только в истории Италии, но и России, несмотря на внешнюю несхожесть их исторического пути.
Вспомним писания первого российского историка Василия Татищева. Его основная историософическая тема: Петр Великий освободил Россию от власти монахов – подразумевается абсолютизм Домостроя или Иосифа Волоколамского (белое духовенство, по мнению Татищева, не так авторитарно). Далее Татищев констатирует, что так же поступали итальянские, французские и английские государи эпохи Возрождения. Благодаря Петру, радуется историк, сейчас «в России наступила благодать, которая продолжается и при нынешней монархине, которая провиденциально носит имя Анны (Благодать)». Татищеву вторит Тредияковский, когда описывает заговор членов Верховного тайного совета: «Если кто прельстится строй ввести обманный, // Бойся, прелестниче, самодержцы Анны!»
Обманный строй – это, разумеется, такой, где самодержавие монарха ограничено.
Ломоносов в славословии Петру достиг того предела, к которому двести лет спустя приблизятся советские дифирамбы Ленину и Сталину: «Он Бог! Он Бог был твой, Россия!»
Сравнить Петра I с Богом – это, пожалуй, даже круче, чем назвать Сталина – отцом народов.
Такие кощунства продолжались и в XIX веке, когда посвятили собор в Петербурге не столько никому не известному Исакию Далматскому, сколько Петру I, родившемуся в день празднования этого святого.
Будем справедливы: и Андрей Тарковский довольно долго, как минимум до XX сьезда КПСС, был зашорен, думая, что проблема заключается в личности, а не в системе. Классическая модель подобного советского (российского) сознания: «Ленин – хороший, Сталин – плохой. Если бы Ленин был жив, ничего подобного не случилось бы!»
Однокурсник по ВГИКу Александр Гордон вспоминает, как после смерти Сталина они с Андреем долго обсуждали, каким путем дальше пойдет страна. В то время Тарковский, как и многие советские либералы, считал, что, если бы СССР руководил порядочный, честный, добрый человек, все было бы хорошо. Мол, если бы жив был Владимир Ильич, все пошло бы по-иному… Разумеется, позднее Андрей избавился от этих иллюзий. Но вот что удивительно – публично он ни разу не выступил против советской власти. Против отдельных советских начальников – неоднократно. Но саму власть (как систему социального устроения общества) не трогал – даже в эмиграции.
Заметим, что Андрей Тарковский ни разу не подписал ни одного письма протеста, ни разу не поднял свой (весьма и весьма авторитетный) голос даже в случаях вопиющих.
Вспомним:
1968-й. Вторжение советских войск в Чехословакию. Андрей Тарковский молчит.
1974-й. Лишение А. И. Солженицына советского гражданства и высылка за рубеж. Андрей Тарковский молчит.[51]51
За несколько лет до этого, когда А. И. Солженицын стал нобелевским лауреатом, Андрей записал в дневнике: «Сейчас очень шумят по поводу Солженицына. Присуждение ему Нобелевской премии всех сбило с толку. Он хороший писатель. И прежде всего – гражданин. Несколько озлоблен, что вполне понятно, если судить о нем как о человеке, и что труднее понять, считая его, в первую очередь, писателем. Лучшая его вещь – «Матренин двор». Но личность его – героическая. Благородная и стоическая. Существование его придает смысл и моей жизни тоже».
[Закрыть]
1980-й. Академика А. Д. Сахарова ссылают в Горький. Андрей Тарковский молчит. А в дневнике записывает: «Ак[адемика] Сахарова на днях сослали под Горький (Щербинки). Протесты со всего мира». И далее иронично пишет: «Мне, кажется, соизволили присудить камер-юнкерский мундир[52]52
Намек на Пушкина, иронизировавшего над должностью камер-юнкера, которую ему даровал Николай I.
[Закрыть] (народный артист РСФСР). Мне, конечно, одному из последних».
Запись, свидетельствующая об «искривленном» чувстве собственного достоинства. Сахарова сослали в Горький! А Андрей Тарковский недоволен тем, что ругаемое им звание народного артиста («камер-юнкерский мундир») дали так поздно «одному из последних» (имеется в виду поколение, которое пришло в кинематограф в середине 1960-х). Мол, все уже давно получили регалии от власти, а я – только сейчас. Сплошное кокетство – ведь от звания-то не отказался! И уж разумеется, ни писем, ни телеграмм протеста в связи с высылкой Сахарова никуда не послал.
Единственный человек, преследуемый властью, за которого Тарковский однажды заступился, был кинорежиссер Сергей Параджанов. Но Параджанова преследовали не из-за политики – дело было в его нетрадиционной сексуальной ориентации, которая в советское время считалась уголовным преступлением.
Постоянно возмущаясь советской властью в дневниках (говоря точнее, не властью, а чиновниками, которые ущемляли его лично), Андрей ни разу не решился на публичный протест. Даже первая его попытка эмигрировать (это было в 1981 году, во время поездки в Швецию) закончилась трусливой ретирадой (через два дня «опомнился» и вернулся в гостиницу).
В общем, Тарковский всегда вел себя как небожитель, как классический конформист – во всем, что не касалось его собственного творчества. Свое видение мира он был готов защищать до последнего. Чужое – нет. Чужого видения мира для него просто не существовало. Вероятно, это и есть главный признак гения. И как ни ругай гения, как ни применяй традиционные нравственные мерки, – все это «мимо цели». Гений выше хулы и похвалы. Гений – это: «Вознесся выше он главою непокорной // Александрийского столпа». Обывателям же остается только, задрав голову, обсуждать складки его мраморной туники.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.