Текст книги "Горький: страсти по Максиму"
Автор книги: Павел Басинский
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
Жизнь Горького в период написания “На дне” ничем не отличалась от жизни обычного писателя. Впрочем, уже хлебнувшего известности. Но еще не ставшего “властителем дум”.
Он и от провинции-то еще не отпочковался. Но уже не бедствует, есть средства. По свойственной ему щедрости тратит их направо и налево. Чувствует себя физически хорошо. “Новый век я встретил превосходно, в большой компании живых духом, здоровых телом, бодро настроенных людей”, – пишет он К. П. Пятницкому. Живет в Нижнем Новгороде. В столицах ему не понравилось.
Например, в октябре 1900 года во время спектакля “Чайка” произошел скандал. Великая пьеса, ставшая впоследствии признанным мировым шедевром наравне с “Гамлетом”, “оселком” для проверки высшего режиссерского мастерства, во время премьеры в Петербурге провалилась, зато в Москве пользовалась огромным успехом. Но тут в фойе оказался Горький, приглашенный Чеховым. Публика ринулась глазеть на новую знаменитость. Более двусмысленной, обидной и унизительной для Чехова ситуации невозможно было представить. И тогда Горький взорвался:
– Я не Венера Медицейская, не пожар, не балерина, не утопленник… И как профессионалу-писателю мне обидно, что вы, слушая полную огромного значения пьесу Чехова, в антрактах занимаетесь пустяками.
Впрочем, это по версии виновника скандала. В газете “Северный курьер” написали, что он орал на публику так:
“Что вы глазеете!”
“Не смотрите мне в рот!”
“Не мешайте мне пить чай с Чеховым!”
В Москве Горький познакомился с вождем символистов Валерием Брюсовым и начинающей знаменитостью Федором Шаляпиным. С первым завязываются ровные деловые отношения. Горький, хотя и реалист по вкусам, не прочь поскандалить творчески и согласен печататься вместе с “декадентами”. В январе 1901 года он напишет Брюсову в ответ на его просьбу прислать в символистский альманах “Северные цветы” какой-нибудь рассказ: “Ваш первый альманах выйдет без меня. Искренно говорю – мне это обидно. Почему? Потому что вы в литературе – отверженные и ходить с вами мне не приличествует”. Так и написал – “ходить”.
Короткая московская встреча с Шаляпиным переросла в многолетнюю дружбу. Конечно, была в этой дружбе звездная, как сказали бы нынче, сторона. Когда Горький с Шаляпиным появлялись на публике, в театре, ресторане или просто на улице, это производило двойной фурор. А если рядом оказывался Леонид Андреев или Куприн, публика просто теряла дар речи.
На это обратил внимание в своих поздних воспоминаниях Бунин. На роскошную жизнь писателей в то время, когда простое население страны трудилось в поте лица своего, жило в бедности. В “Окаянных днях”, самой страшной и пронзительной своей книге, Бунин, не без покаяния, вспоминал:
“Вот зима 16 г. в Васильевском. Поздний вечер, сижу и читаю в кабинете, в старом, спокойном кресле, в тепле и уюте, возле чудесной старинной лампы. Входит Марья Петровна, подает измятый конверт из грязно-серой бумаги:
– Прибавить просит. Совсем бесстыжий стал народ.
Как всегда, на конверте ухарски написано лиловыми чернилами рукой измалковского телеграфиста: «Нарочному уплатить 70 копеек». И как всегда, карандашом и очень грубо, цифра семь исправлена на восемь: исправляет мальчишка этого самого «нарочного», то есть измалковской бабы Махоточки, которая возит нам телеграммы. Встаю и иду через темную гостиную и темную залу в прихожую. В прихожей, распространяя крепкий запах овчинного полушубка, смешанный с запахом избы и мороза, стоит закутанная заиндевевшей шалью, с кнутом в руке, небольшая баба.
– Махоточка, опять приписала за доставку? И еще прибавить просишь?
– Барин, – отвечает Махоточка деревянным с морозу голосом, – ты глянь, дорога-то какая. Ухаб на ухабе. Всю душу вышибло. Опять же стынь, мороз, коленки с пару зашлись. Ведь двадцать верст туда и назад…
С укоризной качаю головой, потом сую Махоточке рубль. Проходя назад по гостиной, смотрю в окна: ледяная месячная ночь так и сияет на снежном дворе. И тотчас же представляется необозримое светлое поле, блестящая ухабистая дорога, промерзлые розвальни, стукающие по ней, мелко бегущая бокастая лошаденка, вся обросшая изморосью, с крупными, серыми от изморози ресницами… О чем думает Махоточка, сжавшись от холоду и огненного ветра, привалившись боком в угол передка?
В кабинете разрываю телеграмму: «Вместе со всей Стрельной пьем славу и гордость русской литературы!»
Вот из-за чего двадцать верст стукалась Махоточка по ухабам”.
От кого могла быть эта телеграмма? Ее могли подписать Горький с Шаляпиным, Куприн с Андреевым, Скиталец с Телешовым. В самом тексте телеграммы чувствуется пьяный кураж, желание сделать приятное коллеге по перу. И, конечно, никто из них не думал о какой-то Махоточке. Впрочем, и Махоточка не осталась внакладе: получила тридцать копеек сверх положенного. Но именно такие сюжеты (Бунин вспомнил его уже в феврале 1918 года, когда бежал от большевиков на юг, в Одессу, а затем за границу) и предвещали революцию.
В эмиграции Бунин несколько раз публично высказывался о Горьком. И всякий раз отрицательно. Только в написанном после смерти Горького и опубликованном в газете “Иллюстрированная Россия” (июль 1936 г.) своеобразном некрологе он написал, что смерть Горького вызвала у него “очень сложные чувства”. Но вслед за этим Бунин не пощадил и мертвого, изобразив Горького все-таки в карикатурных тонах. И опять чувствовалось, что его страшно раздражала ранняя и, по его мнению, незаслуженная слава молодого Горького. Эту славу он объяснял чем угодно, но только не крупным талантом.
“Мало того, что это была пора уже большого подъема русской революционности: в ту пору шла еще страстная борьба между народниками и недавно появившимися марксистами. Горький уничтожал мужика и воспевал «Челкашей», на которых марксисты, в своих революционных надеждах и планах, делали такую крупную ставку. И вот, каждое новое произведение Горького тотчас делалось всероссийским событием. И он все менялся и менялся – и в образе жизни, и в обращении с людьми. У него был снят теперь целый дом в Нижнем Новгороде, была большая квартира в Петербурге, он часто появлялся в Москве, в Крыму, руководил газетой «Новая жизнь», начинал издательство «Знание»… Он уже писал для Художественного театра, артистке Книппер делал на книгах такие, например, посвящения: «Эту книгу, Ольга Леонардовна, я переплел бы для Вас в кожу сердца моего!»
Он уже вывел в люди сперва Андреева, потом Скитальца и очень приблизил их к себе. Временами приближал и других писателей”.
Бунин странно “забыл” сказать, что среди этих “других писателей” был он сам. Что он сам охотно печатался в руководимых Горьким периодических изданиях, а еще более охотно – в издательстве “Знание”, где писателям платили огромные гонорары, выдавали неслыханные авансы под еще не написанные вещи. Это позволяло им роскошно жить в России и ездить за границу. Ничего удивительного, что первую свою поэму – “Листопад” – Бунин посвятил Горькому, как посвятил Горькому Куприн свою повесть “Поединок” (оба посвящения затем были сняты). Он “вспомнит” об этом страницей позже, но скороговоркой: “Мы встречались в Петербурге, в Москве, в Нижнем, в Крыму, – были и дела у нас с ним: я сперва сотрудничал в его газете «Новая жизнь», потом стал издавать книги в его издательстве «Знание», участвовал в сборниках «Знания». Его книги расходились чуть не в сотнях тысяч экземпляров, прочие, – больше всего из-за марки «Знания», – тоже неплохо”.
Прочие – это чьи? В том числе и бунинские.
Бунин – великий художник. Но его некролог о Горьком говорит о том, что он не выдержал испытания славой… чужой славой. Иначе не стал бы писать и печатать о недавно скончавшемся человеке следующее:
“В гостях, в обществе было тяжело видеть его: всюду, где он появлялся, набивалось столько народу, не спускавшего с него глаз, что протолпиться было нельзя. Он же держался все угловатее, все неестественнее, ни на кого из публики не глядел, сидел в кружке двух, трех избранных друзей из знаменитостей, свирепо хмурился, по-солдатски (нарочито по-солдатски) кашлял, курил папиросу за папиросой, тянул красное вино, – выпивал всегда полный стакан, не отрываясь, до дна, – громко изрекал иногда для общего пользования какую-нибудь сентенцию или политическое пророчество и опять, делая вид, что не замечает никого кругом, то хмурясь, то барабаня большими пальцами по столу, то с притворным безразличием поднимая вверх брови и складки лба, говорил только с друзьями, но и с ними как-то вскользь, – хотя и без умолку, – они же повторяли на своих лицах меняющиеся выражения его лица и, упиваясь на глазах публики гордостью близости с ним, будто бы небрежно, будто бы независимо, то и дело вставляли в свое обращение к нему его имя:
– Совершенно верно, Алексей… Нет, ты не прав, Алексей… Видишь ли, Алексей… Дело в том, Алексей…”
Но кто был среди друзей? Вероятно, Скиталец, Леонид Андреев. Несомненно Шаляпин. А сам Бунин? Видимо, смерть Горького действительно вызвала в нем “очень сложные чувства”, если в конце он все-таки решил признаться:
“Мы с женой лет пять подряд ездили на Капри, провели там целых три зимы. В это время мы с Горьким встречались каждый день, чуть не все вечера проводили вместе, сошлись очень близко. Это было время, когда он был наиболее приятен мне, в эти годы я видел его таким, каким еще никогда не видал.
В начале апреля 1917 года мы расстались с ним дружески. В день моего отъезда из Петербурга он устроил огромное собрание в Михайловском театре, на котором выступал с каким-то культурным призывом, потащил и меня туда. Выйдя на сцену, он сказал: «Господа, среди нас такой-то…» Собрание очень бурно меня приветствовало, но оно было уже такого состава, что это не доставило мне большого удовольствия.
Потом мы с ним, с Шаляпиным, с А. Н. Бенуа отправились в ресторан «Медведь». Было ведерко с зернистой икрой, было много шампанского… Когда я уходил, он вышел за мной в коридор, много раз крепко обнял меня, крепко поцеловал, на вечную разлуку, как оказалось…”
Так заканчивается некролог, тоже вызывающий “очень сложные чувства”. Попытка позднего Бунина отстраниться от писателей-реалистов начала XX века, во главе которых стоял Горький, была заведомо обреченной. Сам Бунин это, скорее всего, понимал. Только пристрастным, ревнивым (не в толстовском смысле) отношением его к Горькому объясняется то, что в заметках о Горьком Бунин представал в стане этих литераторов в одиночестве. Это была не столько попытка отстраниться от коллег, с которыми у Бунина были хотя и сложные, но полнокровные творческие и дружеские отношения, сколько желание вывести себя за круг легенды, когда-то созданной Зинаидой Гиппиус, выступавшей в качестве критика под псевдонимом Антон Крайний.
Это была легенда о “подмаксимках”. Именно так назвала она писателей-реалистов – Андреева, Скитальца, Телешова, Чирикова и других. Бунин тоже оказался в их числе. До последних дней гордый Бунин не мог простить этой обиды. В какую ярость он пришел, когда увидел в иллюстрированной газете “Искры” (не путать с большевистской “Искрой”) от 2 февраля 1903 года ехидный шарж Кока (псевдоним Н. И. Фидели) под названием “Подмаксимки”! Там Горький был изображен в своей широкополой шляпе в виде большого гриба, под которым росли маленькие грибочки с физиономиями Андреева и Скитальца. И уж совсем крохотный грибок с лицом Ивана Бунина стыдливо выглядывал из-за спины… вернее, “ножки” маэстро. К тому времени Бунин был уже автором “Листопада”, рассказов “Танька”, “На чужой стороне”, “Антоновские яблоки”.
“Есть, – пишет Бунин, – знаменитая фотография, – знаменитая потому, что она, в виде открытки, разошлась в свое время в сотнях тысяч экземпляров, – та, на которой сняты Андреев, Горький, Шаляпин, Скиталец, Чириков, Телешов и я. Мы сошлись однажды на завтрак в московском немецком ресторане «Альпийская роза», завтракали долго и весело и вдруг решили ехать сниматься”.
Значит, внешняя сторона жизни Бунина в начале XX века не слишком отличалась от жизни его соратников по “Знанию”? Просто поздний Бунин на многое смотрел иначе. Как, впрочем, и сам Горький…
В дружбе Горького и Шаляпина звездная сторона не играла решающей роли. Рожденные и выросшие на Волге, хлебнувшие в детстве и юности горя и тяжелого труда и при этом органически талантливые, Горький и Шаляпин были родственны по природе своей.
Как они бросились друг к другу во время следующей, уже не мимолетной, как в Москве, встречи в Нижнем Новгороде! Они вдруг выяснили, что все это время (до славы) жили где-то рядом и наверняка не раз видели один другого, но так и не познакомились. Вспоминает Шаляпин:
“Хотя познакомились мы с ним сравнительно поздно – мы уже оба в это время достигли известности, – мне Горький всегда казался другом детства. Так молодо и непосредственно было наше взаимоощущение. Да и в самом деле: наши ранние юношеские годы мы действительно прожили как бы вместе, бок о бок, хотя и не подозревали о существовании друг друга. Оба мы из бедной и темной жизни пригородов, он – нижегородского, я – казанского, одинаковыми путями потянулись к борьбе и славе. И был день, когда мы одновременно в один и тот же час постучались в двери Казанского оперного театра и одновременно держали пробу на хориста: Горький был принят, я – отвергнут. Не раз мы с ним по поводу этого впоследствии смеялись. Потом мы еще часто оказывались соседями в жизни, одинаково для нас горестной и трудной. Я стоял в «цепи» на волжской пристани и из руки в руку перебрасывал арбузы, а он в качестве крючника тащил тут же, вероятно, какие-нибудь мешки с парохода на берег. Я у сапожника, а Горький поблизости у какого-нибудь булочника…”
Дружба Горького с Шаляпиным длилась более четверти века, до серьезной размолвки в конце двадцатых годов. Тогда Шаляпин наотрез отказался от уже не первого совета Горького приехать из эмиграции в Советский Союз. Окончательный разрыв между ними случился в тридцатые годы, когда Шаляпин потребовал от советского издательства гонорар за публикацию своей автобиографии, записанной Горьким (Шаляпин был полуграмотен). Были между ними и раньше трения, но всегда как-то разрешались, а этот конфликт уже был неразрешим. Горький возвращался на родину в душевном одиночестве, хотя и окруженный множеством людей, и встреченный на Белорусском вокзале многотысячной толпой. Шаляпин прямо сказал ему во время встречи в Риме в 1929 году, что на родину ехать не хочет.
“Не хочу потому, – объяснял он позднее в мемуарной книге «Маска и душа. Мои сорок лет на театрах», – что не имею веры в возможность для меня там жить и работать, как я понимаю жизнь и работу. И не то что я боюсь кого-нибудь из правителей или вождей в отдельности, я боюсь, так сказать, всего уклада отношений, боюсь «аппарата»… Самые лучшие намерения в отношении меня любого из вождей могут остаться праздными. В один прекрасный день какое-нибудь собрание, какая-нибудь коллегия могут уничтожить все, что мне обещано. Я, например, захочу поехать за границу, а меня оставят, заставят, и нишкни – никуда не выпустят. А там ищи виноватого, кто подковал зайца. Один скажет, что это от него не зависит, другой скажет: «вышел новый декрет», а тот, кто обещал и кому поверил, разведет руками и скажет:
– Батюшка, это же революция, пожар. Как вы можете претендовать на меня?..
Алексей Максимович, правда, ездит туда и обратно, но он же действующее лицо революции. Он вождь. А я? Я не коммунист, не меньшевик, не социалист-революционер, не монархист и не кадет, и вот когда так ответишь на вопрос: кто ты? – тебе и скажут:
– А вот потому именно, что ты ни то ни се, а черт знает что, то и сиди, сукин сын, на Пресне…
А по разбойничьему характеру моему я очень люблю быть свободным и никаких приказаний – ни царских, ни комиссарских – не переношу”.
В очерке о Шаляпине Бунин еще раз вспомнил эпизод своей последней встречи с Горьким в апреле 1917 года. В этой встрече участвовал и Шаляпин.
“В России я видел его (Шаляпина. – П.Б.) в последний раз в начале апреля 1917 года, в дни, когда уже приехал в Петербург Ленин, встреченный оркестром музыки на Финляндском вокзале, когда он тотчас же внедрился в особняк Кшесинской. Я в эти дни тоже был в Петербурге и вместе с Шаляпиным получил приглашение от Горького присутствовать на торжественном сборище в Михайловском театре, где Горький должен был держать речь по поводу учреждения им какой-то «Академии свободных наук». Не понимаю, почему мы с Шаляпиным явились на это во всех смыслах нелепое сборище. Горький держал свою речь весьма долго и высокопарно и затем объявил:
– Товарищи, среди нас Шаляпин и Бунин! Предлагаю их приветствовать!
Зал стал бешено аплодировать, стучать ногами и вызывать нас. Мы скрылись за кулисы, как вдруг кто-то прибежал вслед за нами, говоря, что зал требует, чтобы Шаляпин пел. Выходило так, что Шаляпину опять надо было «становиться на колени». Но он очень решительно сказал прибежавшему:
– Я не трубочист и не пожарный, чтобы лезть на крышу по первому требованию. Так и объявите в зале.
Прибежавший скрылся, а Шаляпин сказал мне, разводя руками:
– Вот, брат, какое дело: и петь нельзя, и не петь нельзя, – ведь в свое время вспомнят, на фонаре повесят, черти. А все-таки петь я не стану.
И так и не стал, несмотря на рев из зала”.
История с “коленопреклонением” была такова. 6 января 1911 года на премьере оперы “Борис Годунов” в конце спектакля артисты хора встали на колени и передали находившемуся в театре Николаю II прошение о надбавке жалования. Оказавшийся среди них Шаляпин тоже встал на колени. После 9 января 1905 года, поражения революции 1905–1907 годов, так называемых столыпинских галстуков (виселицы) отношение к императору Николаю со стороны либеральной интеллигенции было безоговорочно отрицательным. В то же время Шаляпина с его знаменитыми “Дубинушкой”, “Марсельезой”, которую он исполнял в конце “Двух гренадеров”, числили среди “левых” по убеждениям. Шаляпин на коленях перед Николаем Кровавым? Скандал был огромный!
В знак протеста А. В. Амфитеатров вернул Шаляпину его фотографическую карточку с дарственной надписью.
Горького, находившегося в это время на Капри, известие о поступке Шаляпина тоже возмутило. “…Если бы ты мог понять, как горько и позорно представить тебя, гения, – на коленях перед мерзавцем…” – писал он Шаляпину, еще не разобравшись в существе дела.
Между тем поступок Шаляпина, который в отличие от артистов хора в деньгах не нуждался, был демократическим жестом. Он свидетельствовал об отсутствии высокомерия перед людьми более низкого социального положения, перед своими коллегами “на театрах”. Именно это ценил в Шаляпине Горький. “Этот человек – скромно говоря – гений”, – писал он В. А. Поссе. А в письме к К. П. Пятницкому уточнил: “Шаляпин – это нечто огромное, изумительное и – русское. Безоружный, малограмотный сапожник и токарь, он сквозь тернии всяких унижений взошел на вершину горы, весь окурен славой и – остался простецким, душевным парнем”.
Что же произошло на сцене Мариинки 6 января 1911 года? Об этом Шаляпин рассказал Бунину:
“Как же мне было не стать на колени? Был бенефис императорского оперного хора, вот хор и решил обратиться на высочайшее имя с просьбой о прибавке жалования, которое было просто нищенским, воспользоваться присутствием царя на спектакле и стать перед ним на колени. И обратился и стал. И что же мне, тоже певшему среди хора, было делать? Я никак не ожидал этого коленопреклонения, как вдруг вижу: весь хор точно косой скосило на сцене, – весь он оказался на коленях, протягивая руки к царской ложе! Что же мне было делать? Одному торчать над всем хором телеграфным столбом?”
Разобравшись, Горький вступился за своего друга. Шаляпин, писал он А. В. Амфитеатрову, “похож на льва, связанного и отданного на растерзание свиньям”. Между Горьким и Шаляпиным состоялось письменное объяснение, а затем Шаляпин отправился на Капри.
“Против своего обыкновения ждать гостей дома или на пристани, – вспоминал Шаляпин, – Горький на этот раз выехал на лодке к пароходу мне навстречу. Этот чуткий друг понял и почувствовал, какую муку я в то время переживал. Я был так растроган этим его благородным жестом, что от радостного волнения заплакал. Алексей Максимович меня успокоил, лишний раз дав мне понять, что знает цену мелкой пакости людской…”
Но почему так переживал Шаляпин?
Надо учитывать психологию артиста. Для него мнение публики – крайне важная составляющая часть творчества. Если артист не чувствует любви публики, он вянет, как цветок, который перестали поливать. Артист заряжается от любви публики, от ее обожания, от своего успеха. А если публика или хотя бы ее значительная часть не доверяет ему и подозревает его в подобострастии к сильным мира сего, он и играть не может полнокровно. И петь не может во весь голос, с открытой настежь душой.
И это тоже понял Горький.
Неслучайно в тот визит на Капри благодарный своему другу Шаляпин много и охотно пел. Две недели пробыл он у Горького. На прощание он устроил потрясающий концерт. “Два гренадера”, “Ноченька”, “Сомнение” Глинки, неизменная “Блоха”, “Молодешенька” и, конечно, “Вдоль по Питерской”. Но это не все. “Действительно – пел Ф<едор> сверхъестественно, страшно, – писал тогда Горький А. Н. Тихонову, – особенно Шуберта «Двойник» и «Ненастный день» Корсакова. Репертуарище у него расширен очень сильно. Изумительно поет Грига и вообще северных. И – Филиппа II. Да вообще – что же говорить – маг”.
А вот встреча в Риме в 1929 году закончилась скверно. Горький не захотел понять Шаляпина. Может быть, потому, что и самого себя в то время не очень хорошо понимал.
“Я почувствовал, – продолжает свои воспоминания Шаляпин, – что Алексею Максимовичу мой ответ не очень понравился”.
Фактически он намекнул Горькому, что дружба дружбой, а характеры у них все-таки разные. Горький был способен не только подчиниться “аппарату”, но и быть “аппаратом”, чем он и стал при сталинском режиме. Шаляпин же не столько разбойник, сколько птица, которая поет где хочет, и эти песни всюду нужны людям. Правда, именно Шаляпину принадлежит афоризм: “Я не птичка, чтобы петь задаром”. Как раз материально Шаляпина, вернись он вместе с Горьким в СССР, обеспечили бы не хуже, чем в Европе. Лучше. Но свобода!..
Горький поступался ею, а Шаляпин не желал. Но у него были другие возможности. Знаменитый оперный певец всегда более востребован за границей, чем знаменитый писатель.
“Среди немногих потерь и нескольких разрывов последних лет, не скрою и с волнением это говорю, – потеря Горького для меня одна из самых тяжелых и болезненных”.
“Я думаю, – тактично продолжает Шаляпин, – что чуткий и умный Горький мог бы при желании менее пристрастно понять мои побуждения в этом вопросе. Я, с своей стороны, никак не могу предположить, что этот человек мог бы действовать под влиянием низких побуждений. И всё, что в последнее время случалось с моим милым другом, я думаю, имеет какое-то неведомое ни мне, ни другим объяснение, соответствующее его личности и характеру.
Что же произошло? Произошло, оказывается, то, что мы вдруг стали различно понимать и оценивать происходящее в России. Я думаю, что в жизни, как в искусстве, двух правд не бывает – есть только одна правда. Кто этой правдой обладает, я не смею решить. Может быть, я, может быть, Алексей Максимович. Во всяком случае, на общей нам правде прежних лет мы уже не сходимся”.
Это была дружба двух талантов и русских людей, которых связывал один, может быть, самый главный жизненный исток – Волга.
И это была красивая дружба!
“При Шаляпине особый размах приобретали так называемые «большие рыбные ловли», – пишет исследователь двух итальянских периодов жизни Горького Л. П. Быковцева, – которыми время от времени «угощали» на Капри самых дорогих гостей. В таких случаях привычный распорядок дня ломался. И с самого раннего утра на нескольких лодках большими компаниями отправлялись из Марина Пиккола, влево за Фаральони, к Белому гроту. В громадной пещере грота свободно могло разместиться много людей. Там была своего рода «база», где складывали провизию и разводили огонь. Оттуда уходили в море ловить рыбу. К полудню возвращались с уловом, и вскоре в Белом гроте закипала уха. Иногда в завершение такого дня большой лодочный караван объезжал вокруг острова, что соответствовало давней местной традиции рыбацкого Капри и называлось «повенчаться с островом»”.
Вспоминает один из участников рыбалки М. М. Коцюбинский:
“В 6 часов утра мы уже были в море, на трех лодках… Вода тихая и такая прозрачная, что на большой глубине уже видишь, как серебряным пятном или серебряным ужом плывет еще живая, но на крючке, рыба. Вот вытаскивают вьюна, который длиннее меня, а толщиной в две человеческих ноги. Вьюн вьется, бьется, и его оглушают железным крюком и бросают в лодку. Затем опять идет рыба – черт, вся красная, как коралл, с большими крыльями, как Мефистофель в плаще. Затем опять вьюны, попадаются маленькие и большие акулы. Последних должны убивать в воде, потому что втаскивать их живыми в лодку опасно, могут откусить руку или ногу… Каких только рыб не наловили… Наконец вытащили такую большую акулу, что даже страшно стало. Это зверь, а не рыба. Едва нас не перевернула, бьет хвостом, раскрывает огромную белую пасть с тремя рядами больших зубов, в которой поместились бы 2 человеческих головы, и светит и светит зеленым дьявольским глазом, страшным и звериным. Ее нельзя было вытащить, ее обмотали веревками, били железом и привязали к лодке. Говорят, в ней пудов девять – десять. Вообще поймано много рыбы, одних акул штук пятнадцать – двадцать… Затем мы заплыли в какую-то пещеру, там закусывали, пели песни и купались, кто мог. Потом еще ловили рыбу удочками и возвратились домой только вечером, так что пробыли на море 12 часов”.
Об акульей охоте с невольным восхищением вспоминает и художник Бродский:
“В честь нашего приезда Горький устроил грандиозную рыбную ловлю, в которой участвовало двадцать пять человек. Ранним утром, вместе с рыбаками, мы отправились в море, наловили много рыбы и начали на берегу варить замечательную каприйскую уху, о которой так восторженно отзывался Алексей Максимович. Пока рыбаки варили уху, мы купались, а затем, выкупавшись, расположились у костра. Вдруг кто-то заметил, что к берегу быстро приближается что-то большое, вроде подводной лодки. Когда это «что-то» подплыло очень близко, рыбаки догадались, что это акула. Не опасаясь людей, она приблизилась к лодке, в которой был богатый улов рыбы. Рыбаки вместе с Горьким бросились к лодке, сделали из каната петлю, накинули ее на голову акулы и принялись избивать хищницу веслами. Это занимательное зрелище продолжалось довольно долго, так как акула утащила лодку от берега на целый километр. Мы все восторгались, видя, как рыбаки, во главе с Горьким, глушат веслами акулу. Окончательно добить хищницу им удалось уже далеко в море, и только через несколько часов бесстрашные охотники вернулись на берег, волоча за собой на буксире побежденного врага. Наконец акулу вытащили на берег, и рыбаки стали ее потрошить: разрезали брюхо, вытащили внутренности, а сердце преподнесли Алексею Максимовичу. Отделенное от тела небольшое сердце акулы, величиной с кулак, билось еще два часа, а сама акула также жила еще несколько часов и долго била хвостом, так что нельзя было к ней подойти. Мы все любовались невиданной жизненной силой…”
В шутливом письме к писателю А. С. Черемнову Горький писал: “Мы живем на Капри, не капризничая. Вчера с 6-ти утра до 11 ночи ловили рыбу компанией в 13 рыбаков и 32 капризника и капризниц. Поймали – хорошо. Пили белое, красное, зеленое, чай, кофе и всякие иные жидкости”.
Но все эти отчасти веселые, отчасти кровавые забавы не мешали главному занятию, которому посвящал себя Горький на Капри, – литературе. “После уженья поели ухи и засиделись до двенадцати часов ночи, – вспоминает Коцюбинский. – Литература, литература и литература”. О том же вспоминала жена Бунина Вера Николаевна Муромцева: “Горький один из редких писателей, который любил литературу больше себя. Литературой он жил, хотя интересовался всеми искусствами и науками…” Она же отметила манеру чтения Горьким вслух своих произведений: “Он читал как будто однообразно, а между тем очень выразительно, выделяя главное, особенно это поражало при его чтении пьес”.
“Большую искренность” любви Горького к литературе признавал даже Бунин. Уже зная о злых высказываниях Бунина в эмиграции на свой счет, в СССР Горький и в статьях, и устно продолжал писать и говорить о недосягаемой высоте мастерства Бунина-прозаика, призывал молодых писателей учиться у него. Между прочим, это помогло А. Т. Твардовскому в советские шестидесятые годы “пробить” издание девятитомного собрания сочинений И. А. Бунина. Как не издать писателя, мастерством которого восхищался великий пролетарский писатель Горький!
Ирония судьбы – Бунин возвращался на родину, к русскому читателю, благодаря тому, кого он язвительно высмеивал в своих эмигрантских заметках: “О Горьком, как ни удивительно, до сих пор никто не имеет точного представления. Сказочна вообще судьба этого человека. Вот уже целых 35 лет мировой славы, совершенно беспримерной по незаслуженности, основанной на безмерно счастливом для ее носителя стечении обстоятельств, – например, полной неосведомленности публики в его биографии. Конечно, талант, но вот до сих пор не нашлось никого, кто сказал бы наконец здраво и смело о том, что такое и какого рода этот талант, создавший, например, такую вещь, как «Песня о Соколе», – песня о том, как «высоко в горы вполз уж и лег там», а затем, ничуть не будучи от природы смертоносным гадом, все-таки ухитрился ужалить за что-то сокола, тоже почему-то оказавшегося в этих горах”.
Эти безусловно критически верные, но в то же время удивительно несправедливые слова о Горьком Бунин опубликовал в газете “Иллюстрированная Россия” в 1930 году. До этого заметки о Горьком были прочитаны им вслух в собрании русской эмиграции. Бунин читал Горького куда менее внимательно, чем Горький – Бунина. Уж не жалил Сокола. Сокол бросился со скалы в пропасть. Ругать аллегорическую вещь за реалистическую неточность – все равно что критиковать баснописца: зачем у него животные говорят человеческом языком? Конечно, в “Песне о Соколе”, одном из самых ранних произведений Горького (впервые напечатанном в “Самарской газете” под названием “В Черноморье” с подзаголовком “Песня” в 1892 году, за шесть лет до выхода книги “Очерки и рассказы”), было много романтически преувеличенного и даже безвкусного. С высоты требовательного художественного вкуса Бунина эта вещь действительно выглядела ужасной. Но разве Бунин не знал ее прежде? Когда издавался вместе с Горьким, Куприным, Андреевым? Когда печатался в сборниках “Знания”, изрядно потрудившись в провинциальной периодике и зная, чего стоит журналистский хлеб, который зарабатывал и Горький, печатаясь в “Самарской газете” в самых разнообразных жанрах, от “Песни” до фельетонов?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.