Электронная библиотека » Павел Басинский » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 10 марта 2020, 19:06


Автор книги: Павел Басинский


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Религия социализма

Повесть “Мать” – одно из самых слабых в художественном отношении, но и самых загадочных произведений Горького. Сам Горький прекрасно знал цену этой повести и не слишком высоко ее ставил. Тем не менее, если убрать “Мать” из творчества Горького, обнажится серьезная пустота и многое в судьбе Горького станет непонятным. Дело в том, что “Мать” – это единственная попытка Горького написать новое евангелие.

Дореволюционная критика догадалась об этом сразу. Да и мудрено было не догадаться. “Мать” писалась Горьким в расчете на пусть и образованных, но все же простых рабочих. Для них-то, крещеных, воспитанных в православной вере, с детства ходивших в местную церковь в какой-нибудь из рабочих слобод, и была создана повесть. Но для советских школьников, церковь не посещавших и Евангелия не читавших, “Мать” превращалась в своего рода tabula rasa, “чистый лист”, на котором советская идеология выводила какие-то собственные письмена, не имевшие к смыслу этой вещи почти никакого отношения.

Только погрузив “Мать” в евангельский контекст, можно понять, почему Павел Власов это именно Павел и почему однажды он приносит в дом картину с христианским сюжетом.

“Однажды он принес и повесил на стенку картину – трое людей, разговаривая, шли куда-то легко и бодро.

– Это воскресший Христос идет в Эммаус! – объяснил Павел.

Матери понравилась картина, но она подумала: «Христа почитаешь, а в церковь не ходишь…»”

Кто эти трое? Современник Горького не нуждался в дополнительных объяснениях. Сюжет “Христос на пути в Эммаус” использовался тогда многими художниками. Он был известен всякому образованному рабочему. Кроме Христа на картине двое его учеников, один из них – по имени Клеопа. Христос уже распят, и жители Иерусалима уже знают о чудесном исчезновении тела из гроба и о явлении возле гроба Ангела, который возвестил о Воскресении. Явившись своим ученикам в виде простого путника, Христос сделал так, чтобы они не узнали Его. Он стал расспрашивать их о случившемся в Иерусалиме. Ученики удивлены, ибо об исчезновении тела Христа говорит весь город. Они рассказывают Иисусу Его собственную историю. Из их рассказа Христос понимает, что даже ученики Его не верят до конца в Божественность Его происхождения и в чудо Воскресения.

“Тогда Он сказал им: о, несмысленные и медлительные сердцем, чтобы веровать всему, что предсказывали пророки! Не так ли надлежало пострадать Христу и войти в славу Свою? И, начав от Моисея, из всех пророков изъяснил им сказанное о Нем во всем Писании”.

В Эммаусе, селении, находившемся в шестидесяти стадиях (древняя мера длины. – П.Б.) от Иерусалима, Христос остановился с учениками на ночлег. Там, преломив хлеб и благословив учеников, Он открылся им и тотчас стал невидимым. После этого ученики отправились к одиннадцати апостолам и рассказали им о чуде. Когда они рассказывали, Христос вновь явился им, но они, “смутившись и испугавшись, подумали, что видят духа”.

“Но Он сказал им: что смущаетесь, и для чего такие мысли входят в сердца ваши? Посмотрите на руки мои и на ноги Мои; это Я Сам; осяжите Меня и рассмотрите; ибо дух плоти и костей не имеет, как видите у Меня”.

Поев с учениками печеной рыбы и сотового меда, Христос напомнил им тайну Своего происхождения и объяснил смысл истории человеческой. После этого они отправились в Вифанию, где Христос стал отдаляться от учеников и возноситься на небо.

Так рассказывает “эммаусский” сюжет евангелист Лука.

Для “Матери” Горького этот сюжет не просто один из главных. Это ключ, без которого повесть не открывается.

Павел Власов приносит картину именно в то время, когда началось его духовное перерождение из простого рабочего в революционера. Но это же, с точки зрения Горького, означало и перерождение из человека неверовавшего в верующего. Только религией Павла становится “новое христианство” – социализм. Это христианство истинное, не искаженное церковной догматикой и не поставленное с помощью церкви на службу “хозяевам жизни”.

С матерью Павла Пелагеей Ниловной происходит перерождение иного рода. В отличие от сына, отшатнувшегося от веры и переставшего ходить в церковь, Ниловна глубоко верующий и церковный человек. На протяжении повести Ниловна “прозревает”. Но меняет она не веру, а взгляд на христианство. Фактически она как бы переходит из одной конфессии в другую, из православия в “новое христианство”. За это время сын ее становится не просто коммунистом, но партийным лидером, одним из апостолов новой веры. Недаром имя у Власова апостольское – Павел.

Апостол Павел был наследственный римский гражданин, который зарабатывал изготовлением палаток. (Его настоящее имя – Савл, данное в честь царя Саула.) Он был воспитан в строгой фарисейской традиции, даже участвовал в убийстве диакона Стефана, забитого камнями. Направляясь в Дамаск, чтобы преследовать бежавших туда христиан, Павел имел видение света, павшего с небес и ослепившего его. Он услышал голос Христа, который укорял его: “Савл, Савл! Что ты гонишь Меня?” После этого началось духовное перерождение Павла. Он принял христианство и стал великим христианским миссионером среди язычников, за что удостоился (хотя не был личным учеником Христа) первоапостольского звания вместе с Петром. Павел знаменит своими посланиями римлянам, коринфянам, галатам, ефесянам, филиппийцам, колоссянам, фессалоникийцам, евреям, которые входят в Евангелие в качестве канонических текстов наряду с Евангелиями от Матфея, Марка, Луки и Иоанна.

Чем занимается Павел Власов с товарищами? Сочинением, изготовлением и распространением революционных листовок. Это тоже послания, но уже от новых духовных лидеров, перехвативших апостольскую инициативу и решивших вернуть христианству его первозданный облик.

Когда Пелагея Ниловна понимает это, все для нее становится на свои места. Чтобы быть вместе с “детьми” (так она называет Павла и его товарищей), ей не только не нужно отрекаться от Христа, но, напротив, необходимо Его заново обрести, уже вне церковных стен. В конце романа Пелагея арестована за распространение листовок. В это время ее сын находится в ссылке. Одно из двух: или Пелагея станет прихожанкой новой “церкви”, которую вместе с другими духовными лидерами создал ее сын (называется она “коммунистическая партия”, еще точнее – РСДРП), или (что более вероятно ввиду ее преклонных лет) останется сочувствующей “детям” и посильно помогающей им в распространении новой веры. Павел после ссылки или побега из нее, скорее всего, из простого миссионера выбьется в сектантские вожди. Мать будет его поддержкой. Кстати, мать Ленина до конца своих дней поддерживала Владимира Ильича материально.

Гадать о том, что случится после ареста Ниловны, можно бесконечно. Горький задумывал повесть “Сын” как продолжение “Матери”, но не написал ее. Это говорит о том, что “власовский” сюжет больше не давал пищи его художественному вдохновению. Прототипом Павла Власова был сормовский рабочий-революционер Петр Заломов, один из главных организаторов первомайской демонстрации в Арзамасе 1902 года. Предшественник Павла Власова в творчестве Горького – Нил из пьесы “Мещане”, характер сильный, но малоинтересный. Продолжением “власовского” сюжета стал Петр Кутузов в “Жизни Клима Самгина” – уверенный в себе большевик, знающий ответы на все вопросы и потому особенно ненавистный Климу. Эхом Власова можно считать и Якова Лаптева, крестника Булычова, в поздней пьесе Горького “Егор Булычов и другие”. В этой великой пьесе, своего рода лирической исповеди Горького, Лаптев фигура все-таки проходная, даже в буквальном смысле: он временами проходит через булычовский дом, а свою бурную революционную деятельность развивает где-то в другом месте, о чем Горький лишь глухо намекает. Но почему глухо? Пьеса замышлялась в 1930 году, была написана в 1931-м и предназначена для постановки в Театре имени Евг. Вахтангова. Никаких цензурных препятствий для того, чтобы изобразить революционную деятельность Лаптева, для Горького не существовало.

Ответ мы найдем в пьесе “Достигаев и другие”, написанной в 1932 году как своеобразное продолжение “Булычова”. “Достигаев”, пожалуй, самая слабая вещь Горького, созданная по очевидному заказу Кремля. Это произведение о том, как неустрашимый гэпэушник Лаптев арестовывает осиное гнездо “вредителей”, возникшее в доме Булычова после его смерти. Через дом своего крестного Лаптев в этот раз не проходит. Он входит в него как один из хозяев новой жизни, которым, увы, решил творчески поклониться Горький. К чести Горького, это его единственное законченное художественное творение в данной области.

Наиболее мощной попыткой сломать Горького как художника и подчинить его себе стало недвусмысленное предложение Сталина написать о нем книгу или хотя бы очерк, вроде воспоминаний о Ленине. И Горький даже взялся за эту работу в конце 1931 года, стал изучать специально подготовленные для него материалы о вожде. Но дело ограничилось кратким описанием истории Грузии, на этом чернила Горького иссякли. На новые попытки приставленных к Горькому литературных и издательских чиновников уговорить писателя взяться за книгу о Сталине Горький делал “глухое ухо”. Эту миссию выполнил французский писателькоммунист Анри Барбюс, создавший о Сталине оглушительно бездарную книгу с очевидными подтасовками фактов. Оказывается, Сталин не только исправлял все ошибки Троцкого в Гражданской войне, но и Октябрьский переворот был его заслугой. В книге угодливо описывался аскетизм Сталина, жившего в маленькой квартире в Кремле, и не было ни слова о том, чего Анри Барбюс не мог не знать: какие раблезианские пиры закатывали для Сталина и его окружения на даче Горького в Горках.

Горький-художник дрогнул, но выстоял. Тем не менее эхо “Матери” проносится по всей его жизни. Нельзя, один раз заставив свое перо служить сектантским целям, затем до конца отмыть его. Вернее, это возможно через глубокое раскаяние, но Горький каяться не умел и не желал. Таков был тип его духовной личности.

На протяжении всей жизни Горький последовательно разочаровывался во “власовском” сюжете. Иного и быть не могло. Горький был подлинный художник. Он не мог не чувствовать в этом фальши, как Шаляпин не мог не услышать фальшивую ноту в своем голосе. “Мать” была первым опытом партийного заказа, который отчасти совпадал с мироощущением самого Горького. Он захотел или заставил себя уверовать в РСДРП и в большевиков как в апостолов новой веры и созидателей новой церкви. Эта новая церковь должна была проповедовать не смирение перед жизнью, но активное вторжение в нее. И все это для конечной победы “коллективного разума”.

В повести “Исповедь”, написанной после “Матери”, Горький показывает, на какие чудеса способен коллектив. Незримая энергия, исходящая из толпы богомольцев, излечивает обезноженную девушку. В свое время, странствуя по Руси, Пешков мог наблюдать подобные случаи в действительности. Хотя бы в Рыжовском монастыре, где он встретился с Иоанном Кронштадтским. Но если толпа способна на такие чудеса, то какие волшебства может творить организованное и сознающее свою мощь человечество! Вот новая вера Горького периода его “богостроительства”, зачатки которого мы найдем в ранней пьесе “На дне”, где Сатин обожествляет “коллективного” Человека.

Однако насколько искренен был Горький в собственной вере? Как художник, он чувствовал, что “Мать” не удалась, а в “Исповеди” самое слабое место – описание рабочей слободки, где обитают рабочие-“богостроители”.

Горький уже знал, что найти Бога нельзя. Но можно ли Его “построить”? Скорее всего, внутренне он сомневался в этом, как сомневался во всем в этом мире.

И тогда он решился на трюк с иллюзией. Это была роковая ошибка на его духовном пути!

 
Господа! Если к правде святой
Мир дороги найти не сумеет,
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой!
 

Эти стихи Бомарше в переводе В. С. Курочкина, шатаясь и держась руками за косяки, декламирует пьяный Актер в “На дне” перед тем, как повеситься. По сути, это и стало самоубийственной религией Горького, а первым сигналом была повесть “Мать”. Изображая революционеров святыми, Горький очевидно лукавил и знал об этом. Но может быть… как-нибудь… и выйдет так, что рабочие, прочитав евангелие от Максима, в самом деле станут новыми святыми и подвижниками? Ведь говорят же, что вера чудеса творит…

После Октябрьской революции эти “святые” по приказу Зиновьева придут в его собственный дом с обыском. И если бы не “дружище” Ленин, они, может быть, и “шлепнули” бы его. Вот и вся иллюзия.

Разумеется, “Мать” шире внешнего заказа, который выполнял Горький. Есть в ней художественно сильные места, связанные с непростым образом Пелагеи Ниловны. В описании рабочей слободки внимательный читатель обнаружит не только “свинцовые мерзости”, но и то, что поведение рабочих-революционеров не одобряют наиболее пожилые и квалифицированные рабочие фабрики. Что вся революционность Павла Власова не имела бы смысла, если бы на фабрике была возможность создания профсоюза…

Вообще, с точки зрения правды жизни “Мать” – емкое и интересное произведение. Но в судьбе Горького “Мать” сыграла роковую роль, явив собой первый образец партийной художественной литературы. Будущих разрушителей России она изображала святыми, на долгие годы канонизировав их. Это было духовное поражение Горького, от которого он не смог оправиться до конца жизни. Наконец вспомним, что проповедовал новый “апостол” Павел и чему в течение десятилетий учили школьников.

Вот его знаменитая речь на суде.

“– Мы – социалисты. Это значит, что мы враги частной собственности, которая разъединяет людей…”

Допустим, это позиция социального идеалиста? Но дальше Павел говорит:

“…мы хотим теперь иметь столько свободы, чтобы она дала нам возможность со временем завоевать всю власть”.

Какой же это идеализм? Это слова политика.

Вспомним начало речи Павла:

“– Человек партии, я признаю только суд моей партии…”

Нет другого суда, ни юридического, ни человеческого, ни божеского – кроме суда своей секты.

“Мы стоим против общества, интересы которого вам приказано защищать, как непримиримые враги его и ваши, и примирение между нами невозможно до поры, пока мы не победим”.

И за все это Павел получил высылку на поселение, откуда в любой момент мог убежать.

Наброски Горького к неосуществленной повести “Сын”, рассказы “Романтик” и “Мордовка”, написанные в 1910 году, оставляют впечатление безнадежного поражения “власовского” сюжета. Во всех этих вещах фигурируют молодые рабочие-революционеры (в “Мордовке” даже имя героя – Павел), но акцент смещен в область неразделенной и неудавшейся любви. “Пролетарского писателя” из Горького не получилось. То, что впоследствии его назвали “великим пролетарским писателем”, было подменой, но подменой, которую он подготовил сам. Вакантное место истинно пролетарского писателя мог занять только один человек – Андрей Платонов, который называл рабочий класс своей духовной родиной. Но именно его-то Сталин решительно вычеркнул из списка советских писателей. В творчестве Горького рабочая тема занимает мало места. Она не породила ничего выдающегося в художественном отношении. Гораздо ярче в творчестве Горького звучит тема, с одной стороны, босячества, а с другой – купечества. Такова была парадоксальная природа горьковского таланта.

День восьмой
В огне революции

Лучше гореть в огне революции, чем гнить в помойной яме монархии.

Горький. Революция и культура


Революция была ему тяжела. Убытки революции приводили его в ужас.

Виктор Шкловский. Удачи и поражения Максима Горького

Крушение гуманизма

19 января 1918 года в газете “Знамя труда” была опубликована статья Александра Блока “Интеллигенция и Революция”. В ней поэт романтически приветствовал Октябрьский переворот и обвинял интеллигенцию в трусости и непоследовательности, в ее нежелании разделить ответственность за кровь. Статья вызвала бурю возмущения в стане символистов, недавних соратников Блока. Особенно возмущалась Зинаида Гиппиус. В лучшем случае Блока жалели как “овцу заблудшую”.

В 1921 году, когда Блок умирал от болезней, вызванных недоеданием, а также глубочайшей депрессией, большевики во главе с Лениным “отблагодарили” поэта тем, что на своем заседании отказались выпустить его в Финляндию на лечение. Хотя на этом многократно настаивал Горький, а накануне заседания непосредственно с Лениным разговаривал нарком просвещения Луначарский. Зато разрешили выехать Сологубу, Бальмонту и Арцыбашеву. Затем Блока официально отпустили, но стали затягивать с разрешением на выезд его жене Менделеевой, хотя всем понятно было, что ехать один Блок не в состоянии. Пока рассматривали вопрос, Блок скончался.

В контексте блоковской статьи “Интеллигенция и Революция” Горький был, конечно же, “интеллигентом”. Но выбор Горького был опять-таки еретическим. В то время, когда к коммунистам переметывались писатели из лагеря прежних врагов, от крупного поэта-символиста Брюсова до незначительного беллетриста Ясинского, который до революции печатался в суворинском “Новом времени” (одно это участие стоило “нововременцу” М. О. Меньшикову жизни), Горький рассорился со своими партийными товарищами, публично назвал Октябрьский переворот “авантюрой”, которая “погубит Россию”, и напечатал в газете “Новая жизнь” цикл обличительных статей против новой власти.

После 1917 года все партийцы проходили перерегистрацию. Горький не стал ее проходить, фактически вышел из партии и затем в нее никогда не возвращался. Его отношения с “дружищем” Лениным портились день ото дня. Ленин относился к интеллигенции в лучшем случае равнодушно. Например, он предлагал разрешить петроградским профессорам иметь лишние комнаты для кабинета или лаборатории, мотивируя это тем, что Питер стал городом “архипустым”. (Правильно: из голодного Петрограда бежали все, кто мог: за границу, в более сытые губернии.) В худшем случае он называл мозг нации просто “г…”, о чем, не смущаясь, написал Горькому в связи с В. Г. Короленко. Он лично распорядился использовать интеллигенцию в виде заложников, “живого щита”, во время наступления на Петроград Юденича. Председателем Петросовета до 1926 года был ленинский ставленник Григорий Зиновьев, человек (и Ленин это прекрасно знал) редкой трусости, лживости и двуличности. Но, как писал Ленин, в апреле 17-го, когда он вернулся в Россию из эмиграции, у него было только два верных соратника – “Надя (Крупская. – П.Б.) и Зиновьев”. Поэтому он сделал преданного Зиновьева фактическим хозяином Северной области, отдав в его распоряжение и Петроград, и миллионы жизней, и “дружище” Горького, которого Зиновьев в 1921 году начал методично травить, устраивая в его квартире обыски.

Тем не менее, перечитывая статью Блока “Интеллигенция и Революция”, вновь убеждаешься: это великая статья! В ней нет и тени фальши, ни одной попытки спрятаться от истины или солгать. Но, говоря об этой статье, нужно помнить, насколько интимно переживал Блок революцию, как своеобразен был его взгляд на тогдашние события не только в России, но и во всем мире. Статьи Блока, как и поэмы этого времени, нужно рассматривать как “лирические величины”, страстный человеческий документ бесчеловечной эпохи.

Блок взял на себя ответственность интеллигенции за революцию. А за революцию интеллигенция, конечно, была ответственна. Но не хотела этого признать.

В отличие от Горького, Блок был фаталистом и смотрел на революцию как на процесс почти природный, подобный вихрю или землетрясению. К ней нелепо приступать с требованиями морали. Она “легко калечит в своем водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных”, но это все – “частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издает поток. Гул этот все равно всегда – о великом”.

Взгляд Горького на революцию не был фатален. Он видел не просто поток, но гибнущих художников, ученых, поэтов (и Блока) и на этом фоне – рыхлого, похожего на истеричную бабу Зиновьева, который раскатывал по Петрограду в автомобиле царя. Кроме того, Горький мог публично не признавать, но не мог не чувствовать внутренней личной вины за Октябрь. Ведь большевиков к власти привел отчасти и он.

В логике рассуждений Блока о революции был один шаг до этики коммунистов: “лес рубят – щепки летят”, “цель оправдывает средства”. Ведь, говоря о стихийном характере революции, он все же предлагал видеть ее грядущую цель: “Переделать все. Устроить так, чтобы все стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью”.

Это уже не фатализм. Это уже по-горьковски. Блок верил, что старое целиком отомрет и на смену ему явится не только новое общество, но и “новый человек”. Но в то же самое верил и Горький. В реальности это означало грандиозный эксперимент над человеком, страшную хирургическую операцию по отсекновению “ветхой” морали.

Вот выразительный пример.

В № 3 журнала “Октябрь” за 1930 год был напечатан очерк Михаила Пришвина “Девятая ель”, написанный под впечатлением его поездки на территорию бывшего Гефсиманского скита недалеко от Троице-Сергиевой лавры. Кстати, именно в Гефсиманском скиту похоронены русские философы Константин Леонтьев и Василий Розанов. С конца двадцатых годов там размещался “дом инвалидов труда с примыкающим к нему исправительным домом имени Каляева”. “Оба эти учреждения революционной силой внедрились в святая святых старой России…” – писал Пришвин.

Цель заведения объяснил Пришвину заведующий: “Сила коллектива в будущем затянет всех в работу (в том числе и инвалидов труда? – П.Б.), нищие и всякого рода бродяги исчезнут с лица земли”.

Судя по описанию Пришвина, коллектив этого исправительного учреждения был пестрый: нищие, бродяги, калеки, умственно и физически неполноценные люди, проститутки, беспризорные, воры. Все они вместе трудились и “перековывались” в людей будущего.

Если вспомнить, что монастыри на Руси издавна служили прибежищем для нищих, сирых, убогих, станет понятна зловещая ирония истории. Всякая попытка радикально изменить то, что создавалось веками, оборачивается дурной пародией на старое. В данном случае это была пародия на Святую Русь, в которую так отчаянно хотелось “пальнуть пулей” блоковским красногвардейцам из “Двенадцати”.

Но было бы неверно говорить, что Блок этого не понимал. В наброске письма-отклика на стихотворение Владимира Маяковского 1918 года “Радоваться рано”, где тот призывал к разрушению дворцов и прочего “старья”, Блок верно заметил, что “разрушение так же старо, как строительство, и так же традиционно, как оно”. “Разрушая постылое, мы так же скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на его постройку. Зуб истории гораздо ядовитее, чем Вы думаете, проклятия времени не избыть”.

Все же Блока мучила, скорее, невозможность разрушения старого (“проклятие времени”), чем попытки его разрушения. Здесь он был в гораздо большей степени революционер, чем Горький, который бросился как раз спасать “старье” от разрушения и разграбления.

Блок призывал “всем сердцем” слушать “музыку революции”, но это было, как правильно заметил Горький, похоже на заклинание сил тьмы. В конце концов сам Блок признал, что “музыки революции” он не слышит. Да и трудно было расслышать “музыку” за криками казнимых людей, за стонами умирающих от голода детей, за фырканьем зиновьевского автомобиля.

“Я спрашивал у него, – вспоминал Горький, – почему он не пишет стихов. Он постоянно отвечал одно и то же:

– Все звуки прекратились. Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?”

Нет, Горький слышал звуки. Слышал постоянные, порой назойливые просьбы о дополнительных пайках, жалобы на бывших партийных товарищей Горького и мольбы о спасении жизни друзей и родственников, попадавших в застенки ЧК.

“Новых звуков давно не слышно, – твердил Блок, говоря о своей «музыке». – Все они притушены для меня, как, вероятно, для всех нас… Было бы кощунственно и лживо припоминать рассудком звуки в беззвучном пространстве”.

Кощунственно в отношении чего или кого? Блок говорил опять-таки о “музыке”, которой ему стало недоставать в революции. По словам Горького, Блок был человеком “бесстрашной искренности”, который умел чувствовать “глубоко и разрушительно”. В момент разрушения России еретик Горький, может быть, из чувства внутреннего противостояния фатальной исторической реальности, хотел быть созидателем и собирателем камней. Как остроумно заметил Виктор Шкловский, “у него развит больше всего пафос сохранения культуры, – всей. Лозунг у него – по траве не ходить. Горький как ангар, предназначенный для мирового полета и обращенный в склад Центросоюза”.

Наоборот, Блок желал отдаться мировой стихии, не как горьковский Буревестник, а внутренне, через “музыку”. Но и он не слышал ветра, не видел стихии, а слышал стоны и жалобы и “железную” поступь новой власти.

И все-таки Горький был в лучшем положении, чем Блок. Он оказался на своем месте. Пусть и безнадежного, но защитника культуры. А Блок был просто не нужен новой действительности. Современность выдавливала его из себя как чужеродный объект. Отсюда была и смертельная блоковская депрессия.

Вот разговор Горького с Блоком в Летнем саду:

“С ним ласково поздоровалась миловидная дама, он отнесся к ней сухо, почти пренебрежительно, она отошла, смущенно улыбаясь. Глядя вслед ей, на маленькие, неуверенно шагавшие ноги, Блок спросил:

– Что вы думаете о бессмертии, о возможности бессмертия?

Спросил настойчиво, глаза его смотрели упрямо. Я сказал, что, может быть, прав Ламенне: так как количество материи во вселенной ограниченно, то следует допустить, что комбинации ее повторяются в бесконечности времени бесконечное количество раз. С этой точки зрения возможно, что через несколько миллионов лет, в хмурый вечер петербургской весны, Блок и Горький снова будут говорить о бессмертии, сидя на скамье в Летнем саду. Он спросил:

– Это вы – серьезно?

Его настойчивость и удивляла, и несколько раздражала меня, хотя я чувствовал, что он спрашивает не из простого любопытства, а как будто из желания погасить, подавить некую тревожную, тяжелую мысль.

– У меня нет причин считать взгляд Ламенне менее серьезным, чем все иные взгляды на этот вопрос.

– Ну, а вы, вы лично, как думаете?

Он даже топнул ногою. До этого вечера он казался мне сдержанным, неразговорчивым.

– Лично мне больше нравится представлять человека аппаратом, который претворяет в себе так называемую «мертвую материю» в психическую энергию и когда-то, в неизмеримо отдаленном будущем, превратит весь «мир» в чистую психику.

– Не понимаю – панпсихизм, что ли?

– Нет. Ибо ничего, кроме мысли, не будет, все исчезнет, претворенное в чистую мысль; будет существовать только она, воплощая в себе все мышление человечества от первых проблесков сознания до момента последнего взрыва мысли.

– Не понимаю, – повторил Блок, качнув головою.

Я предложил ему представить мир как непрерывный процесс диссоциации материи. Материя, распадаясь, постоянно выделяет такие виды энергии, как свет, электромагнитные волны, волны Герца и так далее, сюда же, конечно, относятся явления радиоактивности. Мысль – результат диссоциации атомов мозга, мозг создается из элементов «мертвой», неорганической материи. В мозговом веществе человека эта материя непрерывно превращается в психическую энергию. Я разрешаю себе думать, что когда-то вся «материя», поглощенная человеком, претворится мозгом в единую энергию – психическую. Она в себе самой найдет гармонию и замрет в самосозерцании – в созерцании скрытых в ней, безгранично разнообразных творческих возможностей.

– Мрачная фантазия, – сказал Блок и усмехнулся. – Приятно вспомнить, что закон сохранения вещества против нее.

– А мне приятно думать, что законы, создаваемые в лабораториях, не всегда совпадают с неведомыми нам законами вселенной. Убежден, что, если б время от времени мы могли взвешивать нашу планету, мы увидали бы, что вес ее последовательно уменьшается.

– Все это скучно, – сказал Блок, качая головою. – Дело – проще; все дело в том, что мы стали слишком умны для того, чтобы верить в Бога, и недостаточно сильны, чтоб верить только в себя. Как опора жизни и веры существуют только Бог и я. Человечество? Но разве можно верить в разумность человечества после этой войны и накануне неизбежных, еще более жестоких войн? Нет, ваша фантазия… жутко! Но я думаю, что вы несерьезно говорили”.

На самом деле “фантазия” Горького предваряла философские открытия XX века: В. И. Вернадского и Тейяра де Шардена. А вполне религиозная мысль Блока следовала в русле “метафизического эгоизма” Константина Леонтьева. Но Леонтьев и Шарден – фигуры несовместимые. А Блок и Горький как будто нашли один другого. Как будто весь мир замкнулся на Летнем саду, где беседуют эти двое, и вслушивается в их разговор. Кажется, до окончательного понимания им нужно сделать навстречу друг другу один шаг. Но ни один ни другой не делает этого шага. Что-то им мешает…

“Неожиданно встал, протянул руку и ушел к трамваю. Походка его на первый взгляд кажется твердой, но, присмотревшись, видишь, что он нерешительно качается на ногах ”.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации