Текст книги "Одиннадцать видов одиночества"
Автор книги: Ричард Йейтс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)
Джоан этот рассказ не читала, потому что она уже спала, когда я наконец засунул эту писанину в конверт и донес до почтового ящика. На протяжении целой недели от Берни тоже ничего не было – и мы с Джоан о нем тоже не говорили. Потом, в тот же час, что и прошлый раз, на самом излете и без того утомительного дня, в прихожей раздался звонок. Я знал – как только открыл дверь и обнаружил на пороге улыбающегося Берни с еще не просохшими следами дождя на свитере, – что проблем не избежать, но я знал также, что просто так он меня не проведет.
– Боб, – сказал он, усаживаясь. – Мне самому не хочется этого говорить, но в этот раз ты меня разочаровал.
И он извлек сложенную в трубочку рукопись из-под свитера.
– Эта вещь, Боб, совершенно пустая.
– Шесть с половиной страниц. Нельзя сказать, что совершенно пустая, Берни.
– Боб, давай ты не будешь говорить мне про страницы, а? Я знаю, что здесь шесть с половиной страниц, но они пустые. Ты выставил этого человека идиотом, Боб. Он у тебя только и делает, что всем башляет.
– Ну это ты мне подсказал, Берни.
– Ну да, этим пуэрториканцам, да, что-то он им мог дать, бог с ним. Но тут ты заставляешь его сорить деньгами, будто он пьяный матрос, или я не знаю кто.
Я думал, что запла́чу, но вместо этого заговорил низким голосом, очень сдержанно:
– Берни, я же спрашивал тебя, чем еще он мог бы заняться. И я тебя предупреждал, что понятия не имею, что еще он может выдать. Если ты хотел, чтобы он сделал что-то другое, надо было мне об этом сказать.
– Боб, – сказал он, поднимаясь ради пущей важности, и эти его слова часто вспоминаются мне в качестве последнего отчаянного вопля Обывателя, – Боб, но это же у тебя есть воображение!
Я тоже встал – просто чтобы смотреть на него сверху вниз. Я-то знал, что воображением бог не обделил именно меня. Но еще я знал, что мне двадцать два года, что я устал так, как и старики не устают, что работы я очень скоро лишусь, что у меня вот-вот должен родиться ребенок, а я даже с женой ни о чем не могу договориться; и вот теперь какой-то таксист, какой-то дешевый политический зазывала, какой-то горнист-пустозвон приходит ко мне домой в Нью-Йорке и собирается лишить меня денег.
– Десять долларов, Берни.
Он сделал какой-то беспомощный жест, все с той же улыбкой. Потом посмотрел туда, где у нас была кухня и где стояла Джоан, и сколько я ни старался не сводить с него глаз, я, судя по всему, тоже туда посмотрел, потому что я помню, что она делала. Она мяла в руках полотенце, не поднимая взгляда.
– Слушай, Боб, – сказал он. – Мне не следовало говорить, что твой рассказ ничего не стоит. Ты прав! Нельзя же взять шесть с половиной страниц и сказать, что они ничего не стоят. Наверняка там куча всего прекрасного, Боб. Тебе нужны десять долларов – ладно, отлично, вот твои десять долларов. Я одного прошу. Возьми то, что ты написал, и слегка отредактируй. Вот и все. А потом уже мы могли бы…
– Десять долларов, Берни. Сейчас.
Улыбка его стала безжизненной, но так и не сошла окончательно с его лица, пока он не достал купюру из бумажника и не передал ее мне. Я же устроил жалкий спектакль, принявшись изучать эту купюру, желая удостовериться, что это действительно десять долларов.
– Ладно, Боб, – сказал он. – Мы, стало быть, в расчете. Да?
– Да.
Он вышел, и Джоан тут же подбежала к двери, открыла ее и прокричала:
– Спокойной ночи, Берни!
Мне кажется, я слышал, как он приостановился там на лестнице, но никаких «Спокойной ночи» в ответ так и не донеслось, – наверное, он просто обернулся и помахал ей рукой. Или послал воздушный поцелуй. Потом я видел в окно, как он перешел дорогу, сел в свое такси и уехал. Все это время я теребил в руках его десятидолларовую купюру, – наверное, не было в моей жизни вещи, обладать которой мне хотелось бы меньше.
В комнате стояла тишина, нарушаемая исключительно нашими движениями, но в кухонном конце парило и скворчало, и всюду распространялся аппетитный запах обеда, который, как мне кажется, ни я, ни Джоан поглощать были не в настроении.
– Ну что ж, – сказал я. – Вот и все.
– А тебе обязательно было, – спросила она, – так скверно себя с ним вести?
Этот вопрос показался мне тогда самым недобрым из возможных, едва ли не предательством.
– Я скверно себя с ним вел? Скверно? И как же я должен был себя вести, скажи на милость? Нужно было сидеть тут и любезничать, пока этот никчемный паразит, этот врунишка-таксист берет и высасывает из меня всю кровь, как пиявка? Этого ты хочешь, а? Этого тебе надо?
В ответ она отвернулась, закрыла глаза и зажала уши руками. Она часто так поступала в подобные моменты, и порой я думаю, что отдал бы все, что угодно, лишь бы никогда в жизни этого не видеть.
Неделю спустя, если не раньше, замначальника отдела наконец тронул меня за плечо – как раз когда я писал про умеренный спрос на внутренние корпоративные облигации.
До Рождества было еще далеко, и чтобы как-то перебиться, я устроился демонстратором механических игрушек в дешевый магазин на Пятой авеню. Думаю, именно в это время – может, когда я заводил жестяного котенка с тряпичными ушами, который после этого говорил «Мяу!» и кувыркался, «Мяу!» и кувыркался, «Мяу!» и кувыркался – где-то посреди всего этого, в общем, я распрощался с последними надеждами построить свою жизнь по образцу Эрнеста Хемингуэя. Бывают объекты, возвести которые попросту невозможно.
После Нового года я устроился еще на какую-то идиотическую работу; а потом в апреле – с той же внезапностью и непредсказуемостью, с какой каждый год наступает весна, – меня взяли на работу за восемьдесят долларов в неделю в пиар-отдел какого-то завода, и там вопрос о том, знаю ли я, чем занимаюсь, вообще не стоял, потому что едва ли не все сотрудники тоже не знали, что делают.
Работа была на удивление легкая, и каждый день у меня оставалось на удивление много сил, чтобы заниматься своими делами, а они вдруг пошли хорошо. Благополучно отказавшись от Хемингуэя, я вступил в фазу Фрэнсиса Скотта Фицджеральда; и что еще лучше, я начал обретать то, что по всем признакам тянуло на собственный стиль. Зима миновала, наши с Джоан отношения вроде бы тоже налаживались, и в самом начале лета родилась наша первая дочь.
На месяц-другой это прервало мои писательские занятия, но вскоре я вернулся к работе в полной уверенности, что пишу все лучше и лучше: я выравнивал площадку, рыл котлован и закладывал фундамент большого и смелого трагического романа. Книгу эту я так и не закончил, – она оказалась первой в целой череде незавершенных романов, причем их было куда больше, чем мне хотелось бы сейчас думать, – но на ранних этапах работа меня захватила, а то, что продвигалась она небыстро, казалось тогда лишним подтверждением, что книга в итоге обещает быть шедевром. По ночам я все больше и больше времени проводил за ширмой и выбирался оттуда, только чтобы походить взад-вперед по комнате, предаваясь тихим грезам и грандиозным фантазиям. Год подходил к концу, снова наступила осень, и как-то вечером, когда Джоан сбежала в кино, оставив ребенка на меня, я вылез из-за ширмы, чтобы ответить на телефонный звонок. В трубке раздалось: «Боб Прентис? Берни Сильвер».
Не стану делать вид, что я начисто о нем забыл, но не будет преувеличением сказать, что в первые несколько секунд мне было трудно представить, что я и вправду когда-то на него работал, что я вообще мог собственноручно возиться с дурацкими фантазиями простого таксиста. Это привело меня в замешательство, то есть заставило вздрогнуть, смущенно осклабиться в трубку, склонить голову и пригладить свободной рукой волосы – я стеснялся показать, что noblesse oblige[32]32
Положение обязывает (фр.).
[Закрыть], а в душе смиренно обещал себе, что на этот раз я сделаю все возможное и невозможное, чтобы ничем не обидеть Берни, чего бы он ни хотел от меня на этот раз. Помню, я даже пожалел, что Джоан нет дома и мою доброту никто не заметит.
Но он сразу же стал спрашивать о ребенке. Девочка или мальчик? Замечательно! А на кого похожа? Да, в общем-то, что тут скажешь, в этом возрасте они еще ни на кого особенно не похожи. Ну и каково быть отцом? А? Очень даже неплохо? Вот и прекрасно! Тут вдруг он переменил тон и заговорил с какой-то странной вежливостью и почтением, будто он был слугой, который давно уволился и вот теперь спрашивает о здоровье бывшей хозяйки.
– А как миссис Прентис?
У него в гостях она была и Джоан, и Джоани, и душенькой – трудно было поверить, что он вдруг забыл, как ее зовут; оставалось предположить, что в тот вечер он все-таки не услышал, как она попрощалась с ним на лестнице, и что, может быть припоминая, как она стояла тогда в другом конце комнаты с кухонным полотенцем в руках, он даже считал, что именно ее давлением объяснялась моя тогдашняя непреклонность по поводу этих проклятых десяти долларов. Теперь же мне ничего не оставалось, как ответить, что она в порядке.
– А как у вас дела, Берни?
– Да как, – сказал он. – Со мной-то все в порядке. – Тут его голос стал отстраненным и приглушенным, будто он говорил с врачом в больничной палате. – Но пару месяцев назад я чуть не потерял Роуз.
Нет-нет, теперь уже все в порядке, заверил он меня; опасность миновала, ее уже выписали из больницы, и дома ей гораздо лучше, но когда он заговорил об «анализах» и «лучевой терапии», я ощутил жуть обреченности, которая охватывает каждого, как только в воздухе повисает запретное слово «рак».
– Бог мой, Берни, – сказал я. – Как жаль, что она заболела. Пожалуйста, передай ей наши…
Наши – что? Приветы? Наилучшие пожелания? Мне вдруг показалось, что в этом было какое-то непростительное высокомерие. «Передай, что мы ее любим», – сказал я и тут же прикусил губу, испугавшись, что именно эта фраза как раз и звучала высокомернее всего.
– Передам! Передам! Конечно передам, Боб! – сказал он, и я обрадовался, что выразился именно так. – Но звоню я тебе не поэтому. – Он ухмыльнулся. – Не бойся, никакой политики. Дело вот в чем. У меня теперь работает дико талантливый мальчик, Боб. Настоящий художник.
Боже милостивый, как слабо и запутанно писательское сердце! Знаете, что со мной произошло, когда он произнес эти слова? Со мной случился припадок ревности. Художник, да? Я бы, черт побери, показал им, кто на самом деле художник в этой писательской лавочке.
Но Берни тут же заговорил про «полосы» и про «макеты», и я с облегчением забыл о соперничестве и вернулся к старой доброй иронической отстраненности. Какое облегчение!
– А, так ты имеешь в виду, что он рисует! Комиксы, да?
– Именно. Боб, если бы ты видел, как этот мальчик рисует! Знаешь, что он творит? Я у него получаюсь вроде бы как я, но в то же время немножко как Уэйд Мэнли. Можешь себе представить?
– Здорово, Берни.
Теперь, когда меня вновь охватила старая добрая отстраненность, я понял, что надо быть настороже. Рассказов ему, пожалуй, больше не понадобится – у него их, наверное, и так уже полная греденция, так что художнику есть с чем работать, – но ему все равно будет нужен автор, чтобы делать раскадровку, или как она там называется, а также реплики, которые художник будет вставлять в пузыри, и теперь мне придется сказать ему, по возможности мягко и с достоинством, что я этим автором быть не собираюсь.
– Боб, – сказал он, – на этот раз все действительно выстраивается. Доктор Корво, как только увидел эти комиксы, сразу сказал: «Берни, забудь ты про журналы, забудь про книги. Считай, что ты нашел наконец решение».
– Берни, ну это действительно здорово, правда.
– Так вот почему я звоню, Боб. Я знаю, что ты очень занят в этом своем «Юнайтед пресс», но я подумал, что, может быть, ты нашел бы немного времени и…
– Я больше не работаю в «Юнайтед пресс», Берни, – и рассказал ему про свой пиар-отдел.
– Вот как, – сказал он. – Такое впечатление, что и у тебя, Боб, дела пошли в гору. Поздравляю.
– Спасибо. Но суть в том, Берни, что едва ли у меня сейчас будет время хоть что-то написать для тебя. Ну то есть мне бы, конечно, хотелось, дело не в этом; просто ребенок отнимает много времени, и потом у меня есть своя работа – я, видишь ли, начал писать роман, – и я правда думаю, что лучше мне сейчас ни за что другое не браться.
– Ага. Ну что же, ладно, Боб, не переживай. Понимаешь, я просто думал, что, если бы мы могли воспользоваться твоими литературными талантами, для нас это была бы настоящая удача.
– Очень жаль, Берни, искренне желаю тебе успеха.
Вы-то уже наверняка догадались, но до меня, клянусь, смысл этого разговора дошел не раньше чем через час после того, как я с ним попрощался: на этот раз Берни и не собирался просить меня что-то написать. Он думал, что я по-прежнему работаю в «Юнайтед пресс» и мог бы помочь с размещением его комиксов в газетах.
Ясно помню, что я делал, когда меня осенило. Я менял дочери подгузник, вглядываясь в ее прекрасные круглые глаза, будто ожидая, что она поздравит меня или скажет спасибо за то, что мне опять удалось не уколоть ее булавкой, – именно за этим занятием я и припомнил, как он замялся, когда говорил «если бы мы могли воспользоваться твоими…».
Замялся он, должно быть, потому, что в этот момент ему пришлось отказаться от всех продуманных до мелочей строительных планов, хотя их еще можно было выразить словами «твои связи в „Юнайтед пресс“» (он ведь не знал, что меня уволили, и вполне мог думать, что в газетном мире у меня осталось столько же прочных связей, сколько у доктора Корво в детской психологии или у Уэйда Мэнли в Голливуде), и все же он закончил фразу моими писательскими талантами. Я вдруг понял, что, сколько я ни наступал себе на горло, стараясь не задеть чувств Берни в этом телефонном разговоре, в конце концов именно Берни сделал все возможное, чтобы не задеть моих.
Не скажу, что все эти годы я много о нем думал. Было бы красиво рассказать, что я не сажусь в такси, пока не разгляжу как следует затылок или профиль водителя, но это неправда. Хотя, что правда, то правда – и я только сейчас об этом подумал, когда в личном письме мне нужно сформулировать нечто очень щекотливое, – мне частенько приходит в голову одна и та же фраза: «У меня сегодня нет времени написать тебе короткое письмо, поэтому пришлось писать длинное».
Не знаю, насколько искренне я желал ему успеха с комиксами, но час спустя мне действительно хотелось, чтобы на этот раз у него все получилось. Я и сейчас от всего сердца желаю ему успеха, и, что самое смешное, у него ведь и вправду еще может что-то получиться, даже если у него не получится воспользоваться своими связями. В Америке и не на таких вещах строились целые империи. В любом случае надеюсь, что он не утратил интереса к своему проекту, какую бы форму тот со временем ни принял; но больше всего на свете я надеюсь, что он, дай бог – и в данном случае это не фигура речи, – что, если есть там какой-нибудь бог, он не забрал у него Роуз.
Перечитывая все это заново, я вижу, что постройка у меня вышла шаткая. Что-то не так со стропилами и балками, да и стены получились не очень; фундамент тоже кажется непрочным, – наверное, я изначально выкопал какой-то неправильный котлован. Но теперь уже поздно обо всем этом думать, потому что пришло время подвести дом под крышу, то есть рассказать, что с тех пор приключилось со всеми остальными строителями.
Что произошло с Уэйдом Мэнли, все знают. Несколько лет назад он скоропостижно умер в постели, причем в постели молодой женщины, которая не приходилась ему женой, так что таблоиды обсуждали пикантные подробности еще несколько недель. По телевизору до сих пор гоняют старые фильмы с его участием, и каждый раз, когда я их вижу, неизменно удивляюсь, каким хорошим актером он на самом деле был – слишком хорошим, чтобы играть в слезливой драме шофера с большим, как целый мир, сердцем.
Было время, когда все знали о том, что приключилось с доктором Корво. Это произошло в начале пятидесятых, не помню, какой точно это был год, когда все без исключения телеканалы решили запустить мощные рекламные кампании. Самая мощная из всех строилась на заявлении, подписанном доктором Александром Корво, выдающимся детским психологом; в заявлении утверждалось, что если в доме нет телевизора, то ребенок, скорее всего, вырастет эмоционально неполноценным. Остальные детские психологи, каждый уважающий себя либерал и едва ли не все американские родители набросились на Александра Корво, как стая саранчи, и когда они с ним разобрались, от его былой влиятельности почти ничего не осталось. Можно смело утверждать, что теперь «Нью-Йорк таймс» с легкостью променяет пяток докторов Корво на одного Ньюболда Морриса.
Теперь остается рассказать о нас с Джоан, это и будет печной трубой на крыше моего рассказа. Приходится признать, что дом, который мы с ней строили, тоже рухнул пару лет назад. Мы остаемся друзьями – ни в какие судебные битвы по поводу алиментов или прав на детей вступать не пришлось, – но что есть, то есть.
А где же окна? Откуда приходит свет?
Берни, дружище, прости, но ответа на этот вопрос у меня нет. Не уверен даже, что в этом конкретном доме вообще есть какие-то окна. Может, свету придется проникать какими-то своими путями, отыскивая щели и трещины, оставленные тут и там бездарным строителем, и если так оно и есть, то смею заверить, что хуже всего от этого именно мне. Бог его знает, Берни; наверняка во всем этом где-нибудь должно быть окно для нас для всех.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.