Текст книги "Одиннадцать видов одиночества"
Автор книги: Ричард Йейтс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Ему вспомнилось выражение «возьми себя в руки» – и в том, как он взял себя в руки там, в телефонной будке, чувствовалась не просто решимость, а нечто большее: в том, как он собрал в ладонь мелочь, как поправил галстук и вышел на улицу, – в каждом движении проступало благородство.
До того времени, когда он обычно возвращался домой, нужно было убить еще несколько часов. Осознав, что идет на запад по Сорок второй улице, он решил убить их в публичной библиотеке. С важным видом взошел он по каменным ступеням и вскоре оказался в читальном зале: он сидел за столом, внимательно пролистывая прошлогоднюю подшивку журнала «Лайф» и вновь и вновь продумывая свой план, расширяя его и совершенствуя.
Он вполне разумно предполагал, что ежедневный обман – дело непростое. Потребуется постоянная бдительность и хитрость, достойная истинного мошенника. Но разве сама трудность замысла не показывает, что оно того стоит? К тому же, когда все останется позади и он признается во всем жене, – разве сладость этой награды не оправдает каждую минуту тяжких испытаний? Он представил, как жена на него посмотрит, когда он расскажет ей обо всем: сначала непонимающе и недоверчиво, а потом с нарастающим уважением, какого он не видел в ее глазах уже многие годы.
– И ты все это время молчал? Но, Уолт, почему?
– Ну как сказать, – буркнет он как бы походя, пожимая плечами, – просто я решил, что не стоит тебя расстраивать.
Когда пришло время покинуть библиотеку, он помедлил у главного входа, глубоко втягивая дым от сигареты и сверху вниз глядя на толпы людей и стада машин: было пять часов. Вид, который открывался отсюда, был связан для него с особыми воспоминаниями: именно здесь, весенним вечером пять лет назад, он впервые явился на свидание с ней. «Давай встретимся у входа в библиотеку, на верхних ступенях», – попросила она утром по телефону, но лишь спустя месяцы, уже после женитьбы, ему вдруг подумалось, что место для встречи было выбрано странное. Когда он спросил ее об этом, она рассмеялась: «Ну конечно, место неудобное. В этом вся суть. Мне хотелось, чтобы я картинно стояла наверху, как какая-нибудь принцесса в замке, а ты должен был взобраться по всем этим чудным ступеням, чтобы меня завоевать».
Именно так все и выглядело. В тот день он сбежал из конторы на десять минут раньше и кинулся на Центральный вокзал, чтобы в полумраке подземной уборной умыться и побриться; весь в нетерпении, он долго ждал, пока очень старый, толстый и медлительный вокзальный служащий не передаст его костюм в глажку. Затем, дав служащему на чай куда больше, чем было ему по карману, Уолт ринулся прочь, вдоль по Сорок второй улице, весь в напряжении, не успевая отдышаться, мимо обувных магазинов и молочных баров, просачиваясь сквозь толпы невыносимо медлительных пешеходов, которые и не догадывались, насколько срочное и важное у него дело. Он очень боялся опоздать и отчасти даже боялся, что все это какая-то странная шутка и девушки там не окажется вовсе. Но едва выскочив на Пятую авеню, он сразу разглядел ее вдали, одну, на самой верхней ступеньке библиотеки, – стройную, лучезарную брюнетку в модном черном пальто.
Тогда он замедлил шаг. Улицу он перешел по диагонали, не спеша, а высокую лестницу преодолел с такой атлетической легкостью, что никто и вообразить бы не смог, сколько часов, полных тревоги, сколько дней, полных размышлений о тактике и стратегии, стоило ему это мгновение.
Когда Уолтер был уже практически уверен, что она заметила его приближение, он вновь поднял на нее глаза, и она улыбнулась. Он уже не впервые видел у нее на лице такую улыбку, но впервые мог не сомневаться, что улыбка эта предназначается исключительно для него. И сердце затрепетало у него в груди. Теперь он уже не мог вспомнить, какими словами они поприветствовали друг друга; он помнил только свою уверенность в том, что у них все хорошо, что их история начинается очень удачно, что ее широко распахнутые сияющие глаза видят его именно таким, каким он хотел перед нею предстать. Все, что бы он ни говорил, казалось ей чрезвычайно остроумным, а то, что говорила она, – или сам звук ее голоса, какие бы слова она ни произносила, – вызывало в нем ощущение силы, словно он становился и выше ростом, и шире в плечах – таким, каким отродясь не бывал. Когда они обернулись и стали вместе спускаться по лестнице, он взял ее под руку – так, словно имел на это право, – и теперь при каждом шаге тыльной стороной пальцев ощущал, как колышется ее грудь. А предстоящий вечер, раскинувшийся перед ними в ожидании, казался таким волшебно долгим и волшебно многообещающим.
Теперь же, спускаясь по той же лестнице в одиночестве, он думал о том, что воспоминание об этой единственной в его жизни бесспорной победе очень его укрепляет: ведь тогда он впервые наконец отринул саму мысль о возможности поражения – и победил. Когда он пересек проспект и стал спускаться обратно по Сорок второй улице, идущей немного под уклон, на него нахлынули новые воспоминания: тем вечером они тоже пошли этой дорогой и зашли выпить в гостиницу «Билтмор», и вот теперь ему вспомнилось, как выглядела его спутница, когда сидела подле него в полумраке бара, слегка изогнувшись, пока он помогал ей выбраться из рукавов пальто, и затем откинувшись на спинку стула, отведя назад длинные волосы, поднимая бокал к губам и косясь при этом на Уолтера исподтишка. Вскоре она предложила: «Давай спустимся к реке? Она очень хороша в это время суток». И вот они вышли из гостиницы и направились к реке. И сейчас Уолтер пошел тем же маршрутом: сквозь лязг и звон, царящие на Третьей авеню, в сторону Тюдор-Сити. Теперь, в одиночестве, этот путь показался ему гораздо более долгим, чем тогда. Остановившись у невысоких перил, он стал глядеть на рой гладких блестящих автомобилей на набережной Ист-Ривер-драйв и дальше – на колыхание серой воды. Именно здесь, на этом самом месте, под далекие стоны буксира, которые уносились в темнеющее небо вечернего Квинса, он привлек ее к себе и впервые поцеловал. Теперь же он, совершенно другой человек, отвернулся и направился домой.
Первое, что он почувствовал, едва переступив порог квартиры, – это запах брюссельской капусты. Дети все еще были на кухне, ужинали: об этом свидетельствовал невнятный гомон их голосов, перекрывавший звяканье посуды. Затем послышался и голос жены – усталый, просящий. Когда дверь за Уолтом захлопнулась, он услышал, как жена сказала: «А вот и папа», – и дети сразу закричали: «Папа! Папа!»
Он аккуратно убрал шляпу в стенной шкаф и обернулся в то самое мгновение, когда жена появилась на пороге кухни. Она устало улыбалась, вытирая руки о передник.
– Ну вот, в кои-то веки ты пришел вовремя, – проговорила она. – Вот так радость. А то я боялась, что ты снова засидишься допоздна.
– Нет, – отвечал он. – Как видишь, не пришлось.
Собственный голос показался ему странным и словно чужим, будто он говорил, находясь в эхо-камере.
– Знаешь, Уолт… Вид у тебя усталый. Кажется, ты совсем вымотался.
– Решил прогуляться до дома пешком, вот и устал. Видно, не привык. Как дела?
– Да нормально. – Но она и сама казалась совершенно измотанной.
Когда они вместе вошли на кухню, у Уолта возникло такое ощущение, будто влажная яркость этого помещения обступила его со всех сторон и лишила свободы. Взгляд его скорбно скользил по коробкам с молоком, банкам с майонезом, жестянкам с супом и пакетам с крупой, по персикам, что, дозревая, выстроились в ряд на подоконнике, по фигуркам двоих детей, поражающим своей хрупкостью и нежностью, по этим оживленным лицам, болтающим без умолку, кое-где измазанным картофельным пюре.
В ванной ему стало полегче, и он задержался там дольше, чем требовалось, чтобы умыться перед ужином. Ведь здесь он по крайней мере мог побыть наедине с собой, среди плеска холодной воды. Это целительное одиночество нарушал только голос жены, которая в нетерпении повысила его на старшего ребенка: «Значит, так, Эндрю Хендерсон: ты сегодня останешься без сказки, если не доешь этот крем сейчас же!» Вскоре послышался звук сдвигаемых стульев и звон тарелок: значит, ужин окончен. Мелко зашаркали детские ноги, хлопнула дверь: значит, детей отправили поиграть часок в их комнате, – а потом пора будет мыться – и спать.
Уолтер аккуратно вытер руки. Затем вышел из ванной и направился в гостиную; там присел на диван, взял журнал и стал сосредоточенно читать, дыша глубоко и медленно, чтобы показать, как хорошо он владеет собой. Минуту спустя жена к нему присоединилась – уже без передника, со свежей помадой на губах, с полным кувшином льда.
– Ну вот, – сказала она, вздохнув, – слава богу за все. А теперь – немного мира и тишины.
– Милая, я сам принесу выпить, – поспешно произнес он и вскочил с дивана. Он надеялся, что его голос уже обрел нормальное звучание, но, увы, призвук, как в эхо-камере, сохранялся.
– Ни за что! – возмутилась она. – Сиди! Ты заслужил право сидеть и чтобы другие за тобой ухаживали. У тебя такой усталый вид! Расскажи мне, Уолт, как прошел день.
– Ну хорошо. – Он не стал спорить и снова сел. – Ладно.
Он стал смотреть, как она отмеряет нужное количество джина и вермута, смешивает их в кувшине – как всегда, быстро и в то же время тщательно, – собирает все на поднос и несет ему.
– Ну вот, – проговорила она, присаживаясь рядом. – Поухаживаешь за мной?
А когда он наполнил охлажденные стаканы, она подняла свой и сказала:
– Спасибо. Твое здоровье!
Он отлично знал, что это озорное коктейльное настроение она тщательно заучила. Как и по-матерински суровое обхождение с детьми за ужином; как и деловитую стремительность, с которой сегодня днем совершила налет на супермаркет; как и нежность, с которой она отдастся ему нынче ночью. Вся ее жизнь состояла из строго упорядоченной смены множества заученных настроений – точнее, ее жизнь стала такой. И она с этим отлично справлялась; лишь иногда, пристально, с близкого расстояния заглянув ей в лицо, можно было догадаться, каких усилий ей это стоит.
Коктейль между тем оказался очень кстати. С первым же горьким глотком ледяной жидкости к нему, похоже, вернулось спокойствие, а стакан, который он сжимал в руке, казался довольно большим. Это обнадеживало. Лишь сделав еще глоток-другой, Уолтер осмелился снова поднять взгляд на жену, и глазам его предстало весьма утешительное зрелище. Улыбка ее была совсем не натянутой, и вскоре супруги уже болтали так беззаботно, словно счастливые влюбленные.
– Ах, до чего же приятно вот так сесть и расслабиться, – заметила жена, откинувшись назад и положив голову на спинку дивана. – И до чего ж хорошо, что сегодня пятница.
– Это точно, – согласился Уолтер – и тут же снова отпил из стакана, чтобы скрыть растерянность.
Пятница! Значит, придется ждать по крайней мере два дня, прежде чем можно будет заняться поиском работы, – два дня, которые придется провести дома взаперти или в парке, возиться с детскими велосипедами да бегать за мороженым и не иметь никакой надежды избавиться от секрета, который его так тяготил.
– Забавно, – казал он. – Я едва не забыл, что сегодня пятница.
– Да ты что, как же можно об этом забыть? – Жена с наслаждением зарылась глубже в диванные подушки. – Я всю неделю жду пятницы. Милый, плесни мне еще капельку – и я пойду, надо закончить с делами.
Он долил ей немного, а собственный стакан наполнил до краев. Рука его дрожала, он даже немного пролил, но жена, казалось, ничего не заметила. Не замечала она и того, как он все с большим напряжением отвечал на ее вопросы, – не замечала и продолжала расспрашивать. Пока она хлопотала – чистила плиту, наполняла для детей ванну, прибирала у них в комнате перед сном, – Уолтер сидел в одиночестве, в мыслях его воцарилась тяжелая хмельная неразбериха, сквозь которую настойчиво пробивалась одна главная мысль – совет самому себе, до прозрачности очевидный и холодный, как напиток, который он снова и снова пригубливал. Этот совет был: держись, не сдавайся. Не важно, что она скажет. Что бы ни произошло этим вечером, или завтра, или послезавтра. Ты только держись.
Но держаться становилось все труднее, после того как до комнаты долетели звуки возни из ванной, где весело плескались дети; а когда их привели пожелать спокойной ночи папе – с плюшевыми медвежатами в руках, в чистых пижамках, с сияющими лицами, от которых исходил аромат мыла, – стало еще труднее. После этого Уолтер уже не смог спокойно сидеть на диване. Он вскочил и принялся ходить по комнате, закуривая одну сигарету за другой и прислушиваясь к голосу жены, которая в соседней комнате четко, с выражением читала детям на ночь («Можете пойти погулять в поле или по дорожке, только ни за что не ходите в сад мистера Макгрегора…»)[9]9
Из популярной детской книги Беатрис Поттер «Сказка про кролика Питера» (1902).
[Закрыть].
Когда она вышла из детской и закрыла за собой дверь, Уолт, подобно трагической статуе, стоял у окна и смотрел во двор, который постепенно погружался во тьму.
– Уолт! Что случилось?
Он обернулся с натянутой улыбкой.
– Ничего не случилось, – сказал он голосом из эхо-камеры, кинокамера снова включилась и стала приближаться, сняла крупным планом его напряженное лицо – и повернулась, чтобы уловить движения жены, которая неуверенно склонилась над кофейным столиком.
– Ну что же, – сказала она, – я, пожалуй, выкурю еще сигаретку, а потом соберу нам поужинать.
Она снова села, но откидываться на спинку не стала. Лицо ее было серьезным, без тени улыбки: она была настроена по-деловому, ведь нужно же еще накрыть на стол к ужину.
– Уолт, у тебя есть спички?
– Конечно.
Он направился к жене, шаря в кармане, словно собираясь извлечь оттуда что-то такое, что берег для нее целый день.
– Господи! – воскликнула она. – Ты только посмотри на эти спички! Что с ними случилось?
– С ними? – Он растерянно вперил взгляд в измятый, растрепанный спичечный коробок, словно его обвиняли в преступлении, и это была серьезная улика. – Ну, наверное, я пытался порвать коробок, – пробормотал он. – Это такая привычка. От нервов.
– Спасибо, – сказала жена, поднося сигарету к огоньку, который зажегся в его дрожащих руках, – а потом подняла на него широкие, очень серьезные глаза. – Слушай, Уолт, что-то случилось, я же вижу.
– Вовсе нет, что такого могло слу…
– Скажи мне правду. Это на работе? Это связано с тем… чего ты опасался последние несколько недель? То есть… не случилось ли сегодня чего-то такого, из-за чего ты теперь думаешь, что они могут… Может, Кроуэлл что-то сказал? Давай рассказывай.
Тонкие морщинки на ее лице словно бы вдруг углубились. Вид у нее был строгий, серьезный, она словно стала мудрее и намного старше и даже утратила часть своей красоты: эта женщина знает, как действовать в чрезвычайной ситуации, и готова даже встать у руля.
Он медленно направился к мягкому креслу, стоявшему на другом конце комнаты, и изгиб его спины красноречиво свидетельствовал о надвигающемся поражении. Прежде чем ступить на ковер, он помедлил и, казалось, напрягся всем телом – словно раненый, который собирает последние силы; затем он обернулся к жене и взглянул ей в лицо, пытаясь изобразить нечто вроде печальной улыбки.
– Видишь ли, милая… – начал он. Правая рука его поднялась и коснулась средней пуговицы на сорочке, будто чтобы ее расстегнуть, – и тут, с шумом выдохнув, он упал назад, в кресло, – одну ногу подогнув под себя, а другую выбросив вперед, на ковер. Это было самое изящное его движение за весь день. – Они это сделали.
Гроза акул
Никто не испытывал большого уважения к «Лейбор-лидеру». Даже его владельцам, Финкелю и Крамму, двум своякам с дурным характером, которые придумали эту газету и каким-то образом умудрялись извлекать из нее прибыль из года в год, – даже им трудно было ею гордиться. По крайней мере, так я думал, глядя, как они, недовольно ворча, таскаются по помещению конторы и сотрясают перегородки желчно-зеленого цвета криками и ударами, как хватают и рвут гранки, ломают карандаши, роняют на пол мокрые окурки сигар и с презрением швыряют телефонные трубки на рычаг. Ни тому ни другому не приходилось ждать от жизни ничего лучшего, чем работа в «Лейбор-лидере», и их это, видимо, раздражало до крайности.
Трудно было их за это винить: газета была настоящим чудовищем. Это была толстая малоформатная газета, выходившая дважды в месяц, печаталась плохо, в руках быстро разваливалась, и собрать ее снова в нужном порядке было очень сложно. Если же говорить о направлении, то заявлялось следующее: «Независимая газета, проникнутая духом профсоюзного движения», – однако на самом деле это было своего рода профессиональное издания для профсоюзных деятелей, которые покупали подписку из средств своего союза и скорее готовы были терпеть все, чем их пичкали, нежели стремились получить нужную информацию или испытывали потребность в том, что преподносила им эта газета. Освещение событий, происходящих в стране, «с позиции трудящихся», было откровенно банальным, вероятно, неточным и часто попросту непонятным из-за обилия опечаток. Тесные колонки были заполнены в основном льстивыми отчетами о свершениях профсоюзов, руководители которых состояли в числе подписчиков; при этом часто приходилось жертвовать гораздо более важными новостями о тех организациях, от имени которых подписку никто не оформил. Кроме того, каждый выпуск пестрел примитивными рекламными объявлениями, призывающими к «гармонии» во имя разнообразных мелких производственных компаний, руководителей которых Финкелю и Крамму удалось убедить, ценой уговоров или запугивания, купить рекламное место. Такой компромисс почти наверняка подкосил бы настоящую профсоюзную газету, однако «Лидеру» ни в коей мере не навредил, что и не удивительно.
Текучесть кадров в редакции была очень большой. Когда кто-нибудь уходил, руководство подавало объявление в «Таймс», предлагая «разумную зарплату, сообразную опыту». После этого на тротуаре у входа в редакцию «Лидера», перед фасадом из песчаника, на окраине портновского квартала, всякий раз появлялась небольшая толпа, и Крамм – редактор (Финкель считался издателем) – всех претендентов заставлял ждать добрых полчаса и только потом собирал пачку заявлений и, приняв важный и мрачный вид, открывал дверь: думаю, он искренне наслаждался этой редкой возможностью изобразить делового человека.
– Тише, тише, не спешите, – говорил он, когда люди набивались в помещение и упирались в деревянное ограждение, отделяющее внутренние кабинеты. – Не спешите, джентльмены.
Потом он поднимал руку и возглашал:
– Позвольте ваше внимание! – и принимался объяснять, в чем состоит работа.
Половина народу ретировалась после того, как он добирался до тарифной сетки, а из оставшихся мало кто смог бы составить серьезную конкуренцию человеку трезвому, мытому и способному сформулировать связное предложение.
Вот так нас всех и наняли – шесть или восемь человек, которые хмурились той зимой в болезненном свете флуоресцентных ламп, освещавших редакционные помещения, и большинство из нас не скрывали желания изменить свою жизнь к лучшему. Я пришел в «Лидер», когда потерял работу в одной из городских ежедневок, и оставался там только до следующей весны, пока меня не спасло предложение от одного крупного иллюстрированного журнала, в котором я тружусь и по сей день. У остальных были свои причины, которые они, как и я, без конца обсуждали, не жалея времени: это место отлично подходило для надрывных, многословных рассказов о жизненных неудачах.
Лион Собел влился в наш коллектив примерно на месяц позже меня, однако в то самое мгновение, как Крамм привел его в редакцию, мы все поняли, что с ним все будет иначе. Он стоял среди письменных столов, заваленных всяким редакционным хламом, и оглядывал их с видом полководца, озирающего новые территории, которые предстоит захватить, и когда Крамм его всем представил (забыв имена половины из нас), новичок по-театральному серьезно пожал каждому руку. Ему было лет тридцать пять – он был старше большинства из нас, очень низкого роста, напряженный, с копной черных волос, которые словно извергались из недр черепа, с серьезным узкогубым лицом, изъеденным шрамами от прыщей. Когда он говорил, его брови двигались не переставая, а глаза – не столько пронзительные, сколько стремящиеся пронзить, – никогда не отрывались от глаз собеседника.
Первое, что я о нем узнал: он никогда прежде не работал ни в одной конторе, всю свою сознательную жизнь он был слесарем по листовому металлу. Более того, в «Лидер» он пришел не по крайней нужде, как все мы, а, как сам он сказал, из принципа. Он для этого даже бросил работу на фабрике, где зарплата была почти в два раза выше.
– А что такого? Ты мне не веришь? – спросил он, когда рассказал мне об этом.
– Да не то чтобы, – возразил я. – Просто, понимаешь, я…
– Думаешь, я рехнулся? – предположил он, и лицо его искривилось в лукавой улыбке.
Я начал протестовать, но парня было не провести.
– Да ладно, Маккейб, не переживай. Меня уже не раз сумасшедшим называли. Но мне все равно. Жена говорит: «А ты чего ждал, Лион?» Она говорит: «Люди никогда не понимают тех, кто ищет в жизни чего-то большего, чем просто деньги». И она права! Да-да, права!
– Нет, – начал я, – погоди-ка минуту. Я…
– Принято считать, будто есть два типа людей: ты либо акула, либо тебе остается только лечь на лопатки и ждать, пока акулы сожрут тебя заживо, так уж устроен мир. Почему? Понятия не имею. Это безумие? Ну и ладно.
– Погоди минутку, – сказал я и попытался объяснить, что ничего не имею против его стремления сражаться во имя общественной справедливости, уж коль скоро он так решил; просто мне казалось, что во всем мире трудно найти менее подходящее место для подобной борьбы, чем «Лейбор-лидер».
Но мой собеседник только плечами пожал: пустая, мол, отговорка.
– Ну и что с того? – возразил он. – Ведь это газета, верно? Ну а я пишущий журналист. А какой прок от журналиста, если его не печатают? Послушай. – И он присел на край моего стола. Парень не вышел ростом, и движение получилось не слишком изящное, но слова его были так убедительны, что это не имело значения. – Послушай, Маккейб. Ты еще молод. Я тебе кое-что расскажу. Знаешь, сколько книг я уже написал? – И тут в игру вступили его руки: рано или поздно, так бывало всегда. Оба его маленьких кулака оказались у меня перед самым носом. Мгновение он ими потряс, а потом они распустились пучком крепких, дрожащих от напряжения пальцев, лишь на одной руке большой палец остался согнутым. – Девять, – объявил он, и руки бессильно упали ему на колено – передохнуть, пока у хозяина вновь не возникнет в них надобность. – Девять книг. Романы, философские и политические трактаты – полный набор. И ни одна не опубликована. Поверь, я в этом деле не новичок.
– Верю, – сказал я.
– И вот я в конце концов сел и задумался: как же быть? И придумал: моя беда в том, что в моих книгах написана правда. А правда – штука забавная, Маккейб. Люди хотят читать правду, но только тогда, когда она исходит от кого-то известного. Ведь так? Ну так вот. Вот я и решил, что, если я хочу писать такие книги, сначала нужно сделать себе имя. Это стоит любых жертв. Другого пути нет. Знаешь, Маккейб? Последнюю книгу я писал два года. – Два пальца взметнулись вверх – для наглядности – и снова упали. – Два года работы, по четыре-пять часов каждый вечер, а по выходным – целый день. И ты бы видел, какую чушь мне потом писали издатели. Все издатели, какие только водятся в этом чертовом городе. Моя жена плакала. Спрашивала: «Ну почему, Лион, почему?» – При этих словах он плотно поджал губы, так что виден был край мелких потемневших зубов, и ударил рукой, сжатой в кулак, о ладонь другой руки, лежавшей на колене, но потом вдруг обмяк. – А я ей и говорю: «Послушай, милая. Ты сама знаешь почему». – Он смотрел на меня с победоносной улыбкой. – Я говорю: «В этой книге написана правда, вот почему».
Тут он мне подмигнул, соскользнул с моего стола и пошел прочь – бодрый и беспечный, в заношенной спортивной рубашке и темных саржевых брюках, обвисших и лоснящихся с тыла. Вот какой он был – Собел.
С новым обязанностями он освоился не сразу: около недели он ни с кем не разговаривал, а за всякое дело брался с невероятным усердием и трепетом, опасаясь не справиться. Такое отношение к работе приводило в смущение всех, кроме Финни, нашего управляющего. Как и всем нам, Собелу выдали список из двенадцати или пятнадцати профсоюзных контор, расположенных по всему городу, и обязанности его состояли преимущественно в том, чтобы поддерживать с ними связь и писать обо всех, даже самых мелких, новостях, которые от них поступали. Как правило, ничего особенно интересного у них не происходило. Большинство заметок были на два-три абзаца, с заголовком на ширину колонки, например: «Водопроводчики добились прибавки в 3 цента». Но Собел сочинял их с таким тщанием, словно писал сонеты, а сдав текст, сидел и нервно кусал губы, пока Финни не поднимал указательный палец со словами: «Собел, на секунду!»
Тот подходил и стоял, покаянно кивая, пока Финни указывал ему на мелкие грамматические недочеты.
– Собел, никогда не ставь подряд два инфинитива. Нельзя писать «Теперь у водопроводчиков есть повод продолжать выдвигать свои требования». Скажи так: «Теперь у водопроводчиков есть повод выдвинуть новые требования».
Финни очень нравилось поучать подчиненных. С точки зрения стороннего наблюдателя, очень раздражало, что Собел долго додумывался до того, что другие инстинктивно понимали сразу: что Финни боялся собственной тени и всегда готов был пойти на попятную, стоило вам только возвысить голос. Это бы тщедушный, нервный человечек. Войдя в раж, он пускал слюни и зарывался дрожащими пальцами в засаленные волосы; в результате эти пальцы оставляли сальные отпечатки, словно след его личности, на всем, к чему он прикасался: на его одежде, карандашах, на телефоне и на клавишах печатной машинки. Полагаю, единственная причина, по которой он стал управляющим, состояла в том, что никто больше не согласился бы терпеть издевательства Крамма: редакционное совещание всегда начиналось с того, что Крамм из-за своей загородки кричал: «Финни! Финни!» – и Финни подскакивал, словно белка, и несся на зов. Затем долгое время слышно было безжалостное гудение Крамма, который чего-то требовал, и робкое бормотание Финни, который пытался что-то объяснять, а финальным аккордом всегда был глухой звук, с которым Крамм ударял по столу. «Нет, Финни. Нет, нет и нет! Ты в своем уме? Тебе что, картинку нарисовать? Ладно, ладно, вали отсюда. Я сам все сделаю». Поначалу казалось странным, что он готов все это терпеть: ни одна работа такого не стоит, – но объяснение было простым. В газете «Лейбор-лидер» было всего три авторских раздела: шаблонные новости спорта, которые мы получали от синдиката; внушительных размеров колонка, озаглавленная «Новое в мире труда с Джулиусом Краммом», которая помещалась напротив редакционной полосы; и врезка на две колонки на обороте сшивки, под заглавием «Бродвейский бит с Уэсом Финни».
Там же, в верхнем левом углу, помещалась и крошечная фотография автора: волосы прилизаны к вискам, зубы оскалены в уверенной улыбке. В тексте порой действительно проскакивали лейбористские нотки – например, когда речь заходила о профсоюзе актеров или рабочих сцены, – но в основном Финни подражал манере двух-трех обозревателей, которые обычно рассказывали о бродвейских новостях и ночных клубах. «Слышали о новой певичке в клубе „Копакабана“?» – спрашивал он у председателей профсоюзных организаций; потом сообщал ее имя и лукаво намекал на размер бюста и задницы, а еще несколько простодушно пробалтывался о том, из какого штата она «свалилась на наши головы»; и наконец, чтобы окончательно всех заинтриговать, подводил примерно такой итог: «О ней говорит весь город, все так и рвутся ее послушать. И общий вердикт, с которым мы полностью согласны, таков: у этой дамы есть шик». И никто из читателей не догадался бы, что ботинки Уэса давно прохудились, что он не получает никаких контрамарок и вообще никуда не ходит, разве что в кино или в столовую-автомат, где, скорчившись за столиком, жует сэндвич с ливерной колбасой. Материал для этой колонки он писал в свободное от работы время и получал за это доплату: я слышал, что пятьдесят долларов в месяц. Итак, сделка была взаимовыгодной: за незначительную сумму денег Крамм держал своего мальчика для битья в крепкой узде, а Финни, в обмен на эту маленькую пытку, мог в своей съемной меблированной комнате кромсать очередной выпуск газеты, вклеивать в альбом вырезки со своими статьями, а весь мусор, наводнявший остальные страницы «Лейбор-лидера», отправлять в мусорную корзину и нашептывать себе, засыпая, обещания грядущей свободы.
Как бы то ни было, этот человек мог заставить Собела извиняться за грамматические погрешности, допущенные в новостной заметке, и видеть это было горько. Разумеется, так не могло продолжаться вечно, и однажды все изменилось.
Финни подозвал Собела, чтобы разъяснить ему стилистические особенности составных сказуемых. Тот морщил лоб, тщетно стараясь понять. Ни один из них не заметил, что Крамм стоит в дверях своего кабинета, в двух шагах от них, и внимательно слушает, глядя на мокрый кончик своей сигары с таким выражением, словно она была гадкой на вкус.
– Финни, – сказал он, – хочешь учить людей английскому – иди работай в школе.
Финни от неожиданности сунул карандаш за ухо, забыв, что там уже есть один карандаш. В итоге оба они упали со стуком на пол.
– Ну, я… – пробормотал он. – Просто я думал, что…
– Финни, да мне плевать. Подними свои карандаши и послушай, будь добр. Чтоб ты знал, мистер Собел не претендует на звание грамотного англичанина. Он претендует на звание грамотного американца, которым, безусловно, является. Я понятно объясняю?
Когда Собел возвращался к своему столу, вид у него был как у человека, которого только что выпустили из тюрьмы.
С той самой минуты он стал понемногу расслабляться – или почти с той минуты. Точку в этом превращении поставил инцидент со шляпой О’Лири.
О’Лири был недавний выпускник Городского колледжа и один из лучших репортеров в нашем коллективе (он потом преуспел, статьи за его подписью частенько появляются в одной вечерней газете). Той зимой он носил шляпу из непромокаемой ткани, какие продаются в тех же магазинах, что и плащи-дождевики. В этом не было ничего особенно удивительного, – надо сказать, что под ее слишком мягкими полями лицо О’Лири казалось чересчур худым, – однако у Собела она, по-видимому, вызвала тайное восхищение как некий символ не то журналистики, не то непокорности, ибо однажды утром он заявился точно в такой же шляпе, совершенно новой. На нем она смотрелась еще хуже, чем на О’Лири, особенно в сочетании с его бесформенным коричневым пальто, но самому Собелу, похоже, очень нравилась. Он даже разработал целую систему новых жестов и поз – специально для этой шляпы. Так, сев утром за письменный стол, чтобы обзвонить своих подопечных («Это Лион Собел из „Лейбор-лидера“…»), он сдвигал ее на темечко одним щелчком указательного пальца. Покидая контору, отправляясь на журналистское задание, он лихо надвигал ее на лоб, а возвращаясь, вешал на гвоздь и садился писать статью. В конце рабочего дня, кинув последний начисто переписанный текст в проволочную корзину Финни, он небрежно заминал поля шляпы, надвинув ее на одну бровь, накидывал на плечи пальто и с достоинством выходил из конторы, вальяжно махнув всем на прощанье. Я представлял себе, как пристально он изучает свое отражение в черных окнах подземки – всю дорогу до самого Бронкса, где он жил.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.