Текст книги "Охотники за сокровищами. Нацистские воры, хранители памятников и крупнейшая в истории операция по спасению мирового наследия"
Автор книги: Роберт Эдсел
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Глава 30
Приказ Гитлера «Нерон»
Берлин, Германия
18 –19 марта 1945
Альберт Шпеер, личный архитектор Гитлера и нацистский министр вооружений и военной промышленности, был в растерянности. Шпеер не числился среди нацистов первого призыва – на его официальном партийном удостоверении был номер 474 481, но был близок к Гитлеру с середины 1930-х годов. Ведь фюрер считал себя архитектором и с благосклонностью относился к «коллегам-художникам». За те десять лет, что они работали вместе, Шпеер всегда подчинялся прямым приказам фюрера. Но последним планом Гитлера стало уничтожение немецкой инфраструктуры: мостов, железных дорог, заводов, складов – ради того, чтобы остановить противника. Шпеер пытался убедить Гитлера проявить благоразумие и сдержанность, и в течение нескольких недель ему это удавалось.
Однако 18 марта 1945 года Шпееру сообщили, что четыре офицера вермахта были казнены по приказу Гитлера за то, что не взорвали мост в Ремагене, и западные союзники впервые перешли Рейн. Шпеер испугался, что Гитлер использует провал в Ремагене, чтобы обосновать свою тактику «выжженной земли», и в спешке составил доклад на двадцати двух страницах о том, какими чудовищными последствиями чреваты планируемые разрушения. «Если взорвать все виадуки и все железнодорожные мосты над незначительными каналами и долинами, – писал он фюреру, – Рурская область не сможет произвести даже материалы, необходимые для их починки». Что касается немецких городов, то их будущее виделось ему в еще более мрачном свете: «Планируемое уничтожение мостов в Берлине отрежет город от поставок продовольствия; промышленность и повседневная жизнь в городе станут невозможны на годы. Для Берлина подобные разрушения означают смерть».
Уже на следующий день, 19 марта, он получил ответ фюрера в форме приказа всем военным офицерам.
Фюрер
Штаб фюрера
19 марта 1945
Борьба за само существование нашего народа вынуждает нас воспользоваться всеми возможными способами ослабить врага и остановить его продвижение. Следует максимально использовать любую возможность причинить прямым или косвенным образом наибольший вред боевой мощи врага. Ошибочно верить, что, когда мы отвоюем свои территории обратно, мы вернем нашу инфраструктуру целой и невредимой, что наши системы сообщения, связи, производства и поставки не будут выведены из строя или уничтожены. Уходя, враг оставит нам только выжженную землю, не заботясь о благосостоянии народа.
Исходя из вышеперечисленного, приказываю
1. Все военные, транспортные, коммуникационные, производственные и продовольственные объекты, а также все ресурсы Рейха, которые враг немедленно или в ближайшем будущем сможет использовать в военных целях, должны быть уничтожены.
2. Ответственными за эти меры назначаются: военное командование – за все военные объекты, включая пункты связи и перевозки; гауляйтеры и ответственные уполномоченные – за все производство и снабжение, а также прочие ресурсы. При необходимости войска обязаны помочь в выполнении задания гауляйтерам и ответственным уполномоченным.
3. Эти приказы должны быть немедленно переданы всему военному командованию, все противоречащие им указания следует признать недействительными.
Адольф Гитлер
Глава 31
Первая армия переходит Рейн
Кёльн и Бонн, Германия
10–20 марта 1945
Уокер Хэнкок, хранитель памятников 1-й армии США, гнал на джипе по пригородам немецкого Бонна. Вот уже несколько дней он путешествовал вместе со своим новоиспеченным начальником (и бывшим коллегой) Джорджем Стаутом и был несказанно рад и его компании, и его экспертной оценке. Во время пребывания в Ахене Хэнкок много ходил по городу. В одном квартале работал ресторан, по тротуару шли люди, какая-то женщина несла в руках пакет с продуктами. Но стоило повернуть за угол – и Ахен превращался в мертвый город, кладбищенский пейзаж из разодранной проволоки, ржавого металла и мусорных куч, покрытых собачьими испражнениями. Глядя на эти улицы, Уокер воображал, что сюда никто никогда не вернется. Наверное, думал он, все они умерли. И ему казалось, что хуже Ахена ничего быть не может. А потом он приехал в Кёльн.
Из политических соображений союзники заставили Кёльн капитулировать. Хэнкок не раз слышал об этом и должен был понимать, что его ждет, но выяснилось, что только в Кёльне он узнал истинное значение слов «массированная воздушная бомбардировка». Город подвергался авиационным ударам союзников – всего их было 262, – пока центр не был уничтожен целиком. Не поврежден, а именно уничтожен: сначала разрушен до основания, а потом новыми и новыми ударами обращен в пыль. Это была «такая разруха, – писал он Сайме, – которую не способен постичь человеческий мозг». По приблизительной оценке Джорджа Стаута, в этом районе были уничтожены 75 процентов памятников. Но цифры не рассказывали всего: бомбы пощадили только пригороды. В центре хранителю памятников нечего было даже осматривать. И только Кёльнский собор стоял нетронутым посреди пустыни. Наверное, это зрелище должно было воодушевить Хэнкока, продемонстрировать, что союзники способны проявить милосердие, но нет. Ему больно было видеть такую степень разрушения и жестокость, с какой союзники пытались сломить немецкую волю. Как будто во всем этом безумии таилось какое-то послание. «Они могли бы пощадить каждое здание, – как будто говорил невредимый собор, – но выбрали только это».
«Увиденное заставило меня все чаще и чаще мысленно убегать в наш мир, к нашим планам и надеждам, – признавался Хэнкок в письме Сайме. – Они стали казаться мне реальнее и важнее, чем то, что стояло перед моими глазами».
Союзники были рассержены на Германию. Эта злость накапливалась месяцами, еще с Нормандии, но ее преумножила ужасная зима. До войны в Кёльне жили почти восемьсот тысяч человек, но теперь, по оценкам Хэнкока, в городе едва ли оставалось больше сорока тысяч. Люди были напуганы и ожесточены. «Я чувствовал их ненависть, как чувствуешь дующий тебе в лицо лютый северный ветер, – описывал Стаут жителей Кёльна. – Но из чистого любопытства я продолжал вглядываться в их лица, надеясь увидеть на них признаки чувств. Всегда было одно и то же: злость и отчаяние или вовсе пустота».
Глядя на эти непроницаемые лица, Уокер Хэнкок вспоминал Сайму, их планы построить собственный дом (он откладывал на него свои армейские чеки), осесть, завести семью. И он не мог не гадать: если бы ему выдалось поужинать с семьей из Кёльна, испытал бы он к ним те же теплые чувства, что к месье Жанину и его семье в Ла-Глезе? Или его симпатии были связаны с тем, что Жанин был бельгийцем, жертвой, а не агрессором?
И он снова подумал, как и много раз до этого, что спасать культурное наследие союзников – дело нехитрое. А вот ценить культуру противника, рисковать своей и чужой жизнями, чтобы сберечь вражеское искусство, вернуть его, как только закончится война… Неслыханно, но именно это Уокер Хэнкок и его коллеги-хранители и собирались сделать.
Где-то рядом были спрятаны сокровища Ахена. Его долгом было отыскать их. Но он понимал, что не стал бы так загонять себя только из чувства долга. Для успеха необходимо было верить, что спасать памятники – не только правильно, но и необходимо. Это должно быть страстью. И чем больше разрушений видел Хэнкок, тем с большим воодушевлением рвался в бой.
В Кёльне им не удалось обнаружить никаких зацепок. Все произведения искусства, которые можно было вывезти, эвакуировали перед самыми страшными бомбежками. Стаут и Хэнкок приехали со списком имен и пытались найти каких-то местных чиновников, но безуспешно. На следующий же день Стаут уехал осматривать городки вокруг Кёльна, а Хэнкок отправился в Бонн, последнее известное место службы графа Вольф-Меттерниха. Из Парижа дошел слух, что Вольф-Меттерних был хорошим человеком, что он не только симпатизировал французам, но и помогал им, – собственно, его и уволили за то, что он слишком часто вставал на сторону французов против нацистского начальства. Если кто и мог что-то знать, то это был Вольф-Меттерних. Ну а если он уехал, то должны остаться бумаги. Немцы скрупулезно все документировали. Хэнкок чувствовал: долгие месяцы блуждания в потемках подходят к концу.
В Бонне светило солнце. Здания на окраинах почти не пострадали. Но, как и во многих других городах, чем ближе он подъезжал к центру, тем больше видел разрушений. Центр был почти уничтожен союзническими бомбардировками, но даже здесь среди руин он видел вишневые деревья в цвету. Он остановился у дома XVIII века. Арочный дверной проем был немного приподнят над землей, сверху свисала витая металлическая решетка, но дверь она не закрывала. Хэнкок вошел в темный коридор, поднялся по узкой деревянной лестнице и мгновение спустя стоял, охваченный благоговением, в маленькой комнатке наверху, где родился Людвиг ван Бетховен. Подъезжая к городу, в деревнях он видел крестьян, погрузивших всю свою жизнь на шаткие тележки: там горели угольные шахты, и мир почернел от их дыма. Но эта святыня, этот храм музыки выстоял. Он снова вспомнил вишневые деревья, цветущие посреди руин. Даже в Германии уцелели какие-то осколки красоты и надежды – и счастья, и искусства.
Кабинет Вольф-Меттерниха находился поблизости, в районе, который союзная авиация пощадила. Хэнкок чувствовал уверенность и даже радость, его переполнял покой после посещения комнаты Бетховена. Затем он повернул за угол и увидел пустое место в ряду домов. Ему даже не понадобилось сверяться с адресом, он сразу все понял. Из всего квартала только одно здание было уничтожено, и это был номер 9 по Бахштрассе, в котором жил Вольф-Меттерних. И о чем он только думал? Конечно же нацисты скорее взорвали бы его, чем отдали в руки врагу. Хэнкок сидел в своем джипе в отчаянии и смятении. Затем снял каску и отправился стучать в соседние двери.
– Nein. Нет. – Никто не хотел с ним разговаривать. – Mir wissen nicht. Мы ничего не знаем.
Ему удалось найти человека, который согласился поговорить с ним, но тот мало что знал о здании, кроме того что там был чей-то кабинет и что его разрушило бомбой.
Ну а бумаги, спросил он? Папки? Реестры? Мужчина пожал плечами. Он не знает. Наверное, их увезли.
– Они уехали несколько недель назад, – сказал он. – В Вестфалию. Все забрали с собой.
Хэнкок помрачнел. Вестфалия все еще находилась на территории врага. А когда союзники доберутся и туда, то, конечно, Вольф-Меттерних и его бумаги уже уедут куда-нибудь еще.
– Я знаю только одного, кто остался, – продолжил мужчина. – Архитектор, помощник консерватора. Он в Бад-Годесберге. Его фамилия Вайрес.
– Спасибо! – с облегчением сказал Хэнкок. Хотя бы не тупик. Он уже повернулся, чтобы уходить, но мужчина окликнул его:
– Хотите, я дам вам адрес?
Из Бонна Уокер Хэнкок позвонил своему начальнику Джорджу Стауту. Стаут только что получил ужасное известие. Его старый сосед по комнате, британский хранитель памятников Рональд Бальфур, был убит шрапнелью при исполнении обязанностей в немецком Клеве.
Уокер Хэнкок не слишком хорошо знал Бальфура, но и его, конечно, поразила гибель коллеги. Он вспомнил Шрайвенхем, насмешливую улыбку Рональда, блеск его очков, неожиданную силу, скрывавшуюся в тщедушном теле. «Ученый-джентльмен» был настоящим джентльменом и хорошим парнем, с которым можно распить пинту-другую. Но Хэнкок не был по-настоящему близок с Бальфуром. Он гадал, осталась ли у погибшего жена, ребенок, родители, вереница невыполненных обещаний и несбывшихся надежд.
И снова Уокер вспомнил свою возлюбленную Сайму, вот уже год как его жену, хотя они провели вместе всего лишь несколько быстротечных недель. Смерть Бальфура напомнила ему об опасностях его миссии. Он снова осознал, что их разлука вполне может стать не просто временной отсрочкой долгой жизни в любви и счастье, на которую он надеялся.
И конечно, смерть Бальфура заставила его с еще большей силой почувствовать свое одиночество, оторванность от друзей и коллег даже в многомиллионной армии. Прошло десять дней со смерти Рональда Бальфура, и только сейчас о ней узнали остальные хранители на фронте. У Хэнкока не было помощника, никто не путешествовал с ним вместе. И они уже столько времени провели порознь на разных полях сражений, что он не был уверен, что узнает Роберта Поузи или Уолтера Хачтхаузена, даже если те прямо сейчас появятся на пороге. На войне время настолько сгустилось, что девять месяцев шли за девять лет, – и теперь коллеги стали для него не больше чем именами в отчетах. Но зато всегда, когда он в нем нуждался, рядом оказывался Джордж Стаут.
Хэнкок разделил скорбь своего командира, но сообщил и хорошие новости. Он нашел Вайреса, помощника графа Вольф-Меттерниха, в немецком Бад-Годесберге. Этот человек был настоящим кладезем информации, и Хэнкок хотел знать, как с ним поступить. Но Стаут, которого, очевидно, больше занимали мысли о смерти Рональда Бальфура, просто сказал:
– Мне не надо подсказывать тебе, что делать, Уокер.
Уже на следующее утро Хэнкок передавал авангарду 1-й армии подробную информацию о хранилищах искусства. За несколько дней он сообщил фронтовым войскам месторасположение ста девяти хранилищ к востоку от Рейна, удвоив количество известных хранилищ в Германии.
Еще через неделю, 29 марта 1945 года, в самый разгар битвы, в дверь бургомистра города Зигена постучался американский офицер. Когда изумленный глава города открыл дверь, офицер спросил просто: «Где картины?»
Глава 32
Карта сокровищ
Трир, Германия
20–29 марта 1945
В конце марта 1945 года капитан Роберт Поузи и рядовой Линкольн Керстайн, хранители памятников 3-й армии США генерала Паттона, проезжали Саарскую область на границе между Францией и Германией. Кругом тянулись невспаханные поля и стояли разрушенные, проржавевшие фабрики – последствия нацистской оккупации. Мяса не найти, основная местная еда – брюква. Все жители – на стороне союзников и рады помочь даже за простую сигарету: табак был редкостью, и многие годы курильщики довольствовались окурками, которые бросали военнопленные по пути в расположенные в Германии лагеря. Эту разоренную войной землю 3-я армия использовала как склад для поставок, но Керстайну открывалась ее красота: покатые холмы, уже начинающие зеленеть под тающим снегом, долины, в которых лениво текли реки, темные леса, как будто явившиеся из сказок братьев Гримм. Небольшие деревенские хозяйства, казалось, были ровесниками окружавшей их грязи, а ворота и башни старинных городов напоминали ему о волшебном царстве, открывавшемся на заднем плане гравюр Альбрехта Дюрера.
«Теперь мы можем видеть, как к нам относятся сами немцы», – писал Роберт Поузи жене Элис, после того как армия перешла реку Мозель и вошла в Германию:
«Мы продвигаемся стремительно, поэтому многие города почти не пострадали. В них, как, впрочем, и в разрушенных, жители выстраиваются на тротуарах, наблюдая за тем, как проходят наши войска. Конечно же они не приветствуют нас, как в Нормандии, но иногда кажется, что это лишь потому, что немцы сдержаннее французов. Но все они наблюдают за нами с живым любопытством. Старики замирают в восхищении, когда видят нашу превосходную технику, которой управляют здоровые солдаты. Дети кричат нам вслед, маленькие девочки улыбаются во весь рот и машут руками. Нам полагается не обращать на них внимания, но я слишком мягкотел, чтобы не махать им в ответ. Толпы собираются посмотреть на наших инженеров, строящих новые деревянные мосты вместо тех, что их собственные солдаты взорвали за несколько дней до этого, чтобы предотвратить неизбежное уничтожение их орудий. Во Франции нас приветствовал вновь развернутый триколор, здесь на каждом доме висит белый флаг безоговорочной капитуляции. <…> Одна старушка, глядя на нас, смахнула слезу с глаза кончиком фартука, но эта хрупкая, согбенная, поседевшая женщина, наверное, вспоминала своего сына, принесенного в жертву Гитлеру. <…> Когда наши бульдозеры сдвигали с дороги громоздкие заграждения, жители наблюдали до конца, а потом распилили поленья на растопку. Девчонки в белых гольфах немного заигрывают с нами, пока никто не смотрит. В целом картина не так уж и ужасна, но почему они все еще сражаются?»
20 марта 1945 года хранители памятников прибыли на базу 3-й армии в Трир, один из главных исторических городов Северной Европы. Знаменитая надпись на одном из домов на главной площади гласила: «Трир стоял тысячу триста лет до Рима, да пребудет он вечно в покое и мире». Дата основания была выдуманной, но Трир и правду был гарнизонным городом еще до прибытия туда римских легионеров Октавиана Августа. Только из новой войны ему, увы, не повезло выйти невредимым, как это случилось с другими городами «тихо завоеванной» Саарской области.
В своем отчете о продвижении 3-й армии Поузи назвал Трир «полностью уничтоженным». Керстайн считал, что город был в худшем состоянии, чем когда-либо со времен Средневековья.
«Общее разрушение кажется застывшим, – писал он, – как будто в разгар горения все вдруг замерло, и воздух потерял способность удерживать атомы, и разные центры гравитации схватились в борьбе за вещество, и оно распалось. Каким-то чудом уцелел один-единственный мост. Улицу завалило, и двигаться вперед можно было только по одному пути. Город практически опустошен. Из девяноста тысяч жителей осталось две тысячи, которые обитают в винных погребах. Они кажутся вполне бодрыми: женщины в широких брюках, мужчины в обычных рабочих костюмах. Считается правильным смотреть сквозь них, не замечая. На некоторых домах вывешены белые простыни или наволочки. Не найти ничего целого. Обломки водосточных труб XV века, барочной мостовой и готических башен перемешаны в совершенном беспорядке с новенькими мясорубками, бутылками из-под шампанского, рекламными плакатами, свежими пурпурными и желтыми крокусами, погожим деньком, газом, гнилью, эмалевыми табличками, посеребренными подсвечниками и ужасным, отталкивающим, разбитым вдребезги, в пыль, невыразительным мусором. В Сен-Ло, конечно, еще хуже, но там хотя бы не было ничего ценного. Тут все принадлежало раннему христианству, римлянам, романскому стилю или восхитительному барокко».
Нацисты не жалели денег на реставрацию Трира, в особенности рыночной площади, от которой теперь почти ничего не осталось, и Симеонштрассе, известной как «улица немецкой истории». Фасад собора, прилегающий к нему монастырь и весь район вокруг были сильно повреждены, Барочный замок кессельских князей разрушен. В доме Карла Маркса, родившегося в Трире в 1818 году, нацисты устроили газетное издательство. Воздушная бомбардировка союзников сровняла его с землей.
Но даже то, что уцелело, складывалось в великолепную подборку исторических зданий мирового уровня. «Внутри Трирский собор не пострадал, – описывал Керстайн, – если не считать провалившегося сквозь башню колокола. Либфрауэнкирхе почти сгорела, но стояла на своем месте, и задело только церковь Святого Паулина – дивное буйство голубого и розового эпохи рококо – потому что нацистские кретины выставили танки на ее углу. Порта Нигра (городские ворота римской эпохи) не пострадали, если не считать места, где эти остолопы выставили свои пулеметы, аббатство Святого Маттиаса и вовсе сохранилось, если не считать разграбленной ризницы». Сокровища собора, в их числе Риза Господня, по преданию, украденная римскими солдатами у умирающего Христа, были обнаружены целыми и невредимыми в подземных бункерах.
Поузи и Керстайн немедленно занялись просветительской работой, рассказывая солдатам о чудесах древнего города. Исторические записки, которые Поузи делал в Нанси и Метце, оказались популярны в армии, так что когда 3-я армия добралась до Трира, у Поузи с Керстайном была готова целая справка об истории и значении города и его зданий. Они боялись, что войска, оказавшись на территории врага, будут с меньшим уважением относиться к памятникам и начнутся обычные грабежи. Рассказывая солдатам о великой, донацистской германской культуре, хранители памятников надеялись вызвать у них интерес и уважение, которые вылились бы в правильное поведение.
Не то чтобы они сами были против заполучить пару сувениров. Поузи часто посылал домой Вуги всякую мелочь: открытки, немецкие монетки. Из Трира он отправил сыну алюминиевое украшение флагштока с рассказом, что нацистский флаг сожгли, а этот кусочек «вернее всего, прошел всю войну. В последние три-четыре года у немцев не хватало металла даже на постройку самолетов».
Благодаря расследованиям, проведенным в Метце и других городах, Керстайн и Поузи знали по именам всех представителей города, имеющих отношение к культуре и искусству. Это помогло им создать в рамках Союзной военной администрации комиссию из пяти человек, которая должна была «спасать поврежденные здания, укреплять сломанные стены, по возможности организовывать временные реставрационные работы, собирать рассеянные документы, находить тайные ходы <…> и консультировать армию о необходимости срочных мер». Прошло всего два дня с завоевания Трира 3-й армией, а комиссия уже вовсю работала. Ее сотрудники, один из которых оказался членом НСДАП и был за это исключен, рассказывали о немецких чиновниках, которых следовало искать дальше на востоке. Эту модель, впервые опробованную в Трире – просвещение солдат и подключение местных властей, – хранители памятников 3-й армии будут практиковать до конца войны.
Но 29 марта 1945 года Роберт Поузи был совершенно не в состоянии думать о городах, ждущих его на востоке. В тот день им полностью завладела зубная боль. Как и у многих других солдат, всю войну боль была его неизменным спутником. Сначала в Нормандии он повредил спину, карабкаясь вместе с остальными на борт корабля, – сержант наступил ему на руку, и Поузи упал с высоты на орудийную башню. Во время Арденнского наступления он сломал стопу. Его хотели наградить за это «Пурпурным сердцем», но Поузи отказался. Награда предназначалась для солдат, раненных врагом во время битвы, а не для тех, кто просто провалился в засыпанную снегом яму.
Но ни один недуг не причинял ему столько страданий, сколько зубная боль. К тому же армейский стоматолог находился в сотне километров отсюда, во Франции. Поузи пытался пересилить боль, но она не прекращалась ни на секунду, так что не замечать ее было невозможно. Ни он, ни Керстайн не говорили свободно по-немецки, так что в итоге Керстайн просто поймал на улице белобрысого мальчугана – как правило, дети были им лучшими помощниками – и показал на больной зуб. За три мятные жвачки мальчик взял Керстайна за руку и отвел за несколько кварталов, к готической двери, на которой висел знак в форме зуба.
Старик-дантист неплохо, хотя и с ужасным акцентом, говорил по-английски и «болтал хуже цирюльника». Казалось, он знал в Трире каждого, и работа хранителей памятников по спасению немецкой культуры интересовала его не меньше, чем непрорезавшийся зуб мудрости бедного Поузи.
– Вам бы с зятем моим поговорить, – он закончил работу, отложил инструменты и теперь вытирал кровь с рук. – Он историк искусства, хорошо знает Францию. Был там во время оккупации. – Он помолчал. – Только, боюсь, он очень далеко живет. Я могу показать вам путь, если у вас есть машина.
Трое мужчин выехали из города на восток. Дороги были забиты артиллерией и боеприпасами, отдельные деревенские дома все еще тлели после битвы. Деревья уже позеленели, и на них почти распустилась весенняя листва, но поля были черны и не засажены, виноградники – заброшены. Дантист находился в прекрасном расположении духа.
– Чудесно! – восклицал он всякий раз, когда они проезжали очередной городок. – Чудесно. Я уже сто лет не выбирался из Трира.
Он то и дело просил остановиться: у деревенского домика – навестить друзей, у небольшого магазина – сбегать за покупками.
– Чудесно, – говорил он, возвращаясь с пакетами еды. – Давно мы не пили свежего молока.
– Не странная ли все это затея? – спросил Керстайн у Поузи, пока хранители дожидались дантиста у постоялого двора в очередной разбомбленной деревушке. Они уже уехали из Трира за двадцать километров, и чем дальше, тем менее дружелюбными казались окружающие холмы. Деревни выглядели брошенными, белые наволочки капитуляции больше не свисали из окон.
– Возможно, – ответил Поузи. Но ничего к этому не добавил, а просто смотрел на горный хребет в конце долины. Во рту у него словно кто-то поработал кузнечным молотом, но тут делать было нечего. Так что он метался между выполнением своего долга и шкурным интересом вернуться домой к ужину. Что будет с Вуги, если отца не станет?
Дантист пришел, сияя улыбкой, с пакетом свежих овощей.
– Чудесно, – сказал он. – Просто замечательно.
– Больше никаких остановок, – грубо отрезал Поузи, проводя языком по воспаленным деснам. Дантист казался ему просто безвредным мошенником, но чем чаще они останавливались, чем ближе маячил край долины, тем больше все это путешествие походило на ловушку.
Они доехали до самого края долины. У подножия холма, рядом с лесом, стоял большой дом, покрытый белой штукатуркой.
– Сюда, – махнул им дантист рукой, заходя за дом. Наверху, на полпути к вершине, стояло маленькое здание, одинокий летний домик – отличное место для засады на двух беспечных специалистов по истории искусства. Поузи и Керстайн переглянулись. Разве все это не глупо? Даже если его зять и правда ученый, даже если в доме их не подстерегает ловушка, что важного мог он им рассказать? Нехотя Поузи стал карабкаться в гору.
Внутри домик оказался просторным и чистым. Все стены были увешаны фотографиями: Эйфелева башня, Нотр-Дам, Версаль и прочие достопримечательности Парижа. В вазах стояли свежие цветы, возможно собранные на окружающих холмах, а на полках – книги по искусству и истории, как популярные, так и редкие. Для Керстайна здесь царила «приятная атмосфера жизни и быта ученого: уютная, сосредоточенная и бесконечно далекая от войны». Это было первое частное владение, которое он посетил в Германии и почувствовал себя здесь как дома.
Ученый оказался симпатичным и довольно молодым человеком – ему было немногим за тридцать. Когда-то, наверное, он был бодр и полон сил, но теперь в нем чувствовалась усталость. Война отравила всех, подумал Керстайн, даже этого деревенского ученого. Но все равно, увидев офицеров союзников, мужчина улыбнулся:
– Entrez, – бодро приветствовал он их по-французски. – Входите. Я уже давно вас жду. Я ни с кем не говорил с тех пор как покинул Париж за двадцать четыре часа до того, как в него вошла ваша армия. Не было и дня, чтобы я не скучал по этому великому городу.
Он предложил им сесть, затем представил остальных обитателей домика:
– Это моя мать. Моя жена Хильдегард, – он нервно покосился на тестя-дантиста. – Вот моя дочь Ева. И сын Дитрих, – ученый гордо показал на младенца, сидящего на руках жены.
Поузи протянул малышу палец, но ребенок отпрянул. Он ничем не был похож на Вуги, но все равно напомнил ему о сыне.
– Тесть рассказал, что вы ученые-искусствоведы на службе американской армии, – сказал мужчина, садясь. – Трир наверняка кажется вам чудесным городом. Насколько я понимаю, церковь Святого Паулина, слава богу, не пострадала. Ее свод – это что-то фантастическое, единственный в своем роде, хотя ему всего двести лет. Сам-то я занимаюсь Средними веками: конец старого мира, начало нового. Хотя это, пожалуй, слишком громко сказано. Я всего лишь скромный ученый, немного разбирающийся в средневековой французской скульптуре. Сейчас заканчиваю книгу о скульптуре Иль-де-Франс XII века. Я начал писать ее вместе с Артуром Кингсли Портером, он англичанин, вы наверняка о нем слышали.
– Конечно, – ответил Керстайн, вспоминая старого профессора, преподававшего ему историю искусств на старших курсах. – Я помню его по Гарварду.
– Как и я, – продолжил немецкий ученый. – Писал у него диплом. До сих пор с теплотой вспоминаю его жену. Самая мудрая женщина из всех безумных, что я встречал. Он резко повернулся к жене и велел:
– Коньяку.
Когда жена вместе с остальными домочадцами вышла из комнаты, его тон тут же изменился. Склонившись к ним, он поспешно принялся излагать им свою историю.
– Не буду вас обманывать, – говорил он. – Я встречался с Герингом в Париже. И с Розенбергом. Работал с ними обоими. Как ученый – вы понимаете, ничего особенного, но я наблюдал за ними и за их операцией. Я был рядом, когда Геринг вывозил из Парижа первый поезд с произведениями искусства. Я сказал ему, что его обращение с конфискованными у евреев предметами искусства входит в противоречие с пунктом Гаагской конвенции о законах и обычаях сухопутной войны, а также с военными приказами Гитлера. Он потребовал объяснить, что я имею в виду. Когда я закончил, он просто сказал: «Начнем с того, что здесь ты должен следовать только моим приказам и будешь действовать, как я тебе скажу». Я ответил, что военное командование во Франции и юристы – в смысле юридические представители рейха – с ним не согласятся, а он возразил: «Не переживай, дорогой Буньес, я – главный юрист в государстве».
Именно так он мне и сказал, джентльмены. Слово в слово, 5 февраля 1941 года. Что оставалось делать простому ученому? И, кроме того, в руках Геринга искусство было сохраннее, чем рассеянное по рукам тысяч нацистов, каждый из которых стремился урвать свой кусок. Как видите, я действовал в защиту искусства. Это была охрана через приобретение.
Вошла Хильдегард с бутылкой коньяка. Поблагодарив ее, Буньес налил по бокалу себе и Керстайну. Поузи пить не стал, но закурил сигарету. Обоим хранителям требовалось отвлечься, чтобы не показать, как они потрясены. Этот человек, этот провинциальный ученый был в Париже. Он знал все, что там происходило. Он мог дать им ответы на вопросы, над которыми они бились все эти месяцы.
– Я могу открыть вам то, что знаю, – продолжил ученый после нескольких глотков, – но за определенную плату. Я хочу, чтобы мне и моей семье обеспечили безопасный выезд из Германии. Все, о чем я мечтаю, это закончить свою книгу и вести мирную жизнь. Взамен я расскажу вам не только, что именно было украдено, но и где это искать.
– Почему вам требуется для этого покидать Германию? – спросил Керстайн.
– Я был капитаном СС. Пять лет. Да, это правда. Только из профессиональных целей. Понимаете? Ради искусства. Но если жители этой долины узнают… Они не поймут. Возможно, они убьют меня. Они винят нас во всем… во всем этом.
Поузи и Керстайн переглянулись. Они говорили со многими служителями искусства, но ни один из них не состоял в СС. Что за ученый был перед ними?
– Я не уполномочен заключать сделки, – ответил Поузи, а Керстайн перевел.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.