Текст книги "Богема"
Автор книги: Рюрик Ивнев
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Возрождение
Сгущались сумерки. Я шел по Большой Дмитровке, утопавшей в сугробах. Никто не подметал тротуаров, не чистил улиц. Странная зима. Громадная столица, кипучая и деятельная, с прочно утвердившейся новой властью, рассылавшей декреты по всей стране, в эти часы казалась безлюдной. Я торопился к Соне, не обращая внимания на выстрелы, раздававшиеся то здесь, то там, привык к ним. Вот уже несколько недель как анархисты заняли огромное здание бывшего акционерного общества «Россия» и сделали из него крепость… И хотя час сравнительно не поздний, улица пустынна.
Мимо особняка, захваченного анархистами, затаившего тревожное ожидание, прохожу к Страстному монастырю, розовые стены которого кажутся спокойными, сворачиваю на Петровский бульвар. В кармане пиджака записка Сони, найденная сегодня в почтовом ящике. Я не ломал головы, как она туда попала, принесла ли ее Соня или прислала с кем-нибудь. Главное, получил весточку.
От моего дома до Чистых прудов недалеко, принимая во внимание, что почти каждый день я проделывал немалый путь от Наркомпроса до дома.
Ночью бульвары и улицы пустынны, вечерами безлюдны. Все напуганы грабежами, с которыми с трудом борется недавно организованная советская милиция. А слухи, распространяемые обывателями, преувеличивали случаи дерзких нападений.
Грабители использовали сугробы, в которых утопала Москва. Они скупали простыни и белую материю, попавшие на московские базары из пузатых комодов замоскворецких купцов и фешенебельных особняков богачей.
Разбойников, засевших в сугробах, окрестили «прыгунами» и «невидимками», ибо, совершив налет на выбранную жертву (чаще из категории «шубастых»), они словно проваливались сквозь землю, вернее, сквозь сугробы. И найти их было невозможно.
Кто-то из пострадавших написал письмо начальнику милиции города, в котором советовал чекистам тоже закутываться в простыни и прятаться, чтобы положить конец дерзким грабежам.
Я хорошо знал об этом, но шел спокойно: пальто мое – дешевое, карманы пусты, не считая Сониной записки. Чистые пруды утонули в снегах. Стало темно.
Ощупью добрался до знакомого подъезда, постучал. Электрический звонок давно сорван, на том месте при свете зажженной спички едва различается маленький кружок, напоминавший ранку с запекшейся кровью.
Соня встретила меня ласково и пожурила, что целый день просидела дома, поджидая.
– Наконец появилась. Ты жалуешься, что потратила день, а я потерял столько времени, не получая от тебя вестей. Разве можно покидать друзей и забывать их!
– Бывают обстоятельства, когда правила хорошего тона разбиваются подобно фарфоровой вазе, упавшей с пятого этажа.
Она усадила меня на маленький диванчик, и я приготовился, что она начнет просить совета, как избавиться от тоски. Но был приятно удивлен, когда почувствовал, что передо мной другая Соня – спокойная и уравновешенная.
– Что так пристально смотришь? – спросила она с прежней улыбкой, но с новым выражением посвежевшего лица.
– Смотрю и радуюсь, ты, видимо, что-то нашла, чего раньше не было.
– Ошибся, – рассмеялась девушка, – я считала тебя проницательным. Я ничего не искала и ничего не нашла, искать ничего не надо. Нужно быть честной со своей совестью. Я была больна, стояла на краю пропасти. Белый порошок – верный путь к гибели. Сейчас выздоровела окончательно. Эта болезнь коварна тем, что часто возвращается. Но ко мне она не вернется. Путь ей закрыт. И в Москве я могла поправиться, но это было бы труднее. Я избрала легкий путь – попросила товарища, и он помог мне поехать на фронт в качестве медсестры. Я прошла обучение и сейчас получила в Москву командировку на несколько дней. Со мной приехали два товарища за медикаментами. Прочла афишу о вечере и пришла на него, но в давке не могла найти тебя, увидела в конце вечера, ты был занят, пошла к тебе домой и бросила записку в ящик.
– Ты могла подойти ко мне.
– Не хотела разлучать тебя с Каменским.
– Какие пустяки.
– Не в этом дело, сейчас я передам тебе записку.
– Записку?
– Вернее, маленькое письмо.
Соня подошла к письменному столу и вынула из ящика вчетверо сложенный листок бумаги.
– Хотя оно без конверта, я его не читала.
Разворачиваю листок.
«Дорогой Рюрик! Соне не читай, иначе она рассердится, ее скромность обратно пропорциональна героизму. При встрече расскажу подробно. Соня нашла брата, он сражался у белых. О себе расскажет сама. Ее здесь любят и ценят. Крепко жму руку. Лукомский».
Я отошел к окну. Не хотелось, чтобы Соня заметила на моих глазах слезы радости. Потом подошел к девушке и крепко обнял.
– Соня, как ты попала на фронт?
– Это долгая история.
– Я думаю, у нас есть время.
– Понимаешь, Рюрик, иногда трудно объяснить простые вещи. Расскажу о фактах. В Твери я отдохнула от шума и суеты. Меня тянуло в Москву. В поезде встретила подругу по гимназии – врача. Мелькнула мысль, и я ее осуществила: поехала с ней в Серпухов и попала на фронт. Но эшелон, в котором мы ехали, окружили белые. Многие погибли, другие попали в плен. Мне повезло, я осталась в живых, пришлось быть сестрой милосердия у белых. Там встретила брата Петю.
– Остальное знаю из письма, – перебил я Соню. – Всегда чувствовал, ты создана для больших и хороших дел.
– Рюрик, милый, не надо пышных слов.
После небольшой паузы спросила:
– Что пишет Лукомский?
– Не знаю, как быть. Лукомский просит, чтобы я не читал тебе письма. Вот, цитирую: «ее скромность обратно пропорциональна героизму…»
Соня засмеялась:
– Узнаю Лукомского.
– Ну, читай сама.
Соня, улыбаясь, прочла письмо.
– Он любит гиперболы. Слово «героиня» не подходит ко мне.
– Ну хорошо, расскажи про Петю. Как он себя чувствует?
– Рюрик, я тебя не узнаю. Что значит – чувствует? Он не на курорте. Если ты не можешь обойтись без этого слова, отвечу так: как на войне.
– Соня, и я тебя не узнаю. Ты никогда не придиралась к словам, теперь научилась. Уж не на фронте ли?
– Я не придираюсь, но боюсь, мы скоро разучимся понимать друг друга. Мы в разных мирах. Что ты не пользуешься случаем, не упрекаешь меня за громкие фразы? Я привыкла к пышным словам и до сих пор не научилась по-иному передавать простые ощущения и чувства. Но я научилась понимать никчемность громких, пыльных слов. Такие слова не нужны, необходимо действие, честное, без оглядки, самолюбования, которое есть не что иное, как возвращение к старому, но нарядившемуся в другие одежды. Я никому об этом не говорила. Может быть, это путано, но я говорю тебе как старшему другу: нельзя забыть прошлого, оно существует внутри нас. От него можно отойти, и очень далеко, но забыть невозможно. Уверена, ты меня поймешь, если и не сейчас, то немного позже.
Я начинал понимать Соню, сказал ей об этом горячо и искренне. Она просияла.
– Значит, наша дружба не разрушится ни при каких обстоятельствах.
После небольшой паузы спросила:
– Ты хочешь кушать?
– Нет.
– А чай выпьешь?
– Да.
За чаем мы говорили, будто никогда и не расставались.
Сергей Есенин и Федор Раскольников
Гостиница «Люкс» на Тверской отведена для приезжих ответственных работников, но в виде исключения в нее временно поселили руководящих деятелей Москвы, которым жилуправление не подыскало подходящей квартиры.
Около восьми вечера мы подошли к одному из номеров четвертого этажа. Постучали. Ответа не последовало.
– Раз он хотел меня видеть, – сердито произнес Сергей, – надо было прийти днем.
– Но он приглашал вечером, – ответил я, – назначил когда: восемь часов.
– Мало ли что! Времени у него не хватает. Пришли бы днем, было бы лучше.
– Сережа, ты рассуждаешь, как ребенок!
– А ты – как чиновник! – огрызнулся Есенин.
– Довольно дурить. Постучим еще раз.
Со свойственной деликатностью стучу в дверь. Ответа нет.
– Разве так стучат! – воскликнул Сергей.
– Иначе не умею. – Я рассердился: – Не нравится, стучи сам.
– Если я начну стучать, дверь треснет, – улыбнулся Есенин. – Ты скажи, как было дело? Он действительно хотел меня видеть?
– Я уже десять раз говорил. Встретился он мне сегодня утром на Тверской и спрашивает: «Вы правда близко знаете Есенина?» Я отвечаю: «Это мой друг». Он обрадовался, улыбнулся и сказал: «В таком случае большая просьба: познакомьте нас. Я так люблю его стихи. Хочется посмотреть, каков он. Приходите сегодня вечером часов в восемь вместе. Мой номер люкс вы знаете». Вот и все, а ты хочешь, чтобы я привел тебя в три часа и сказал: «Здравствуйте, мы пришли к вам обедать». Так, что ли?
Есенин засмеялся.
– Ну ладно, тогда постучу я. – И забарабанил так, что через минуту дверь приоткрылась и показалась голова Федора Федоровича Раскольникова.
Увидев меня, он догадался, что рядом Есенин, и широко распахнул дверь.
– Простите, грешного. Задремал, а потом и заснул крепко.
– Сережа так громко стучал в дверь, что вы проснулись. Знакомьтесь: это и есть знаменитый поэт, которого вы любите и которого просили представить пред очи свои.
Раскольников обнял Есенина.
– Вот вы какой! Я вас и представлял именно таким. Разве чуть повыше.
– Какой уж есть, не обессудьте, – шутливо проокал Есенин.
– Располагайтесь в моих апартаментах. Других нет. С трудом нашел эту комнату. А вот дары природы, которыми я располагаю. – Он указал на яблоки. – Что касается напитков… могу предложить… абрикосовый сок.
Раскольников, недавно «выпущенный» из Англии, где находился на дипломатической работе, был в ореоле романтической славы. Воодушевленный и целеустремленный революционер, он держался просто и естественно, очаровывал не только умом, но и обаятельной внешностью. С доброжелательным любопытством всматривался в улыбающееся лицо Сергея, который не мог скрыть удовольствия, что «сам» Раскольников заинтересован им и восхищается его стихами. Мне было приятно, что Раскольников и Есенин быстро нашли общий язык. Не было и тени стеснения, какое бывает при первом знакомстве. Через несколько минут все говорили, будто давно знали друг друга. Раскольников попросил Есенина прочесть новые стихи. Сергей не ломался, подобно многим поэтам, любившим, чтобы их упрашивали. Он поднялся с кресла, прошелся по комнате, чуть не задев ломберный столик, улыбнулся, отошел от него и начал читать:
Свищет ветер под крутым забором,
Прячется в траву.
Знаю я, что пьяницей и вором
Век свой доживу.
Тонет день за красными холмами,
Кличет на межу.
Не один я в этом свете шляюсь,
Не один брожу.
Размахнулось поле русских пашен,
То трава, то снег.
Все равно, литвин я иль чувашин,
Крест мой как у всех.
Верю я, как ликам чудотворным,
В мой потайный час.
Он придет бродягой подзаборным,
Нерушимый Спас.
Но, быть может, в синих клочьях дыма
Тайноводных рек
Я пройду его с улыбкой пьяной мимо,
Не узнав навек.
Не блеснет слеза в моих ресницах,
Не вспугнет мечту.
Только радость синей голубицей
Канет в темноту.
И опять, как раньше, с дикой злостью
Запоет тоска…
Пусть хоть ветер на моем погосте
Пляшет трепака.
Федор Федорович слушал внимательно. На его выразительном лице отражалось нескрываемое восхищение. Стихи были прекрасны.
– Рюрик, может быть, и вы что-нибудь прочитаете?
– Давай, давай, не ломайся. – Есенин захлопал в ладоши.
Я начал читать:
Найду ли счастье в этом мире тленном
Средь пестроты наречий и одежд?
Во мне тоска невинно убиенных
И неосуществившихся надежд!
Во мне живет душа вселенских предков,
И пламя их горит в моей крови.
Я в этом мире видимая ветка
Невидимого дерева любви.
Вот почему при каждом крике боли
Душа моя пылает, как в огне,
Вот почему нет самой горькой доли,
Не отраженной тотчас же во мне.
– Молодец! – Есенин обнял меня.
Раскольников пожал мне руку. Мы начали пить абрикосовый сок. Раздался стук в дверь. В комнату вошел молодой человек, словно сошедший с революционного плаката.
– А… Щетинин! – воскликнул радостно Раскольников. – Заходи, заходи, боец! Знаю, что от абрикосового сока тебя бросит в жар, но ничего другого не нашлось. Знакомься – поэты Сергей Есенин и Рюрик Ивнев. А это мой фронтовой товарищ, неугомонный Санька Щетинин – гроза контрреволюционеров и бандитов, да и сам в душе бандит, – засмеялся Раскольников. – Только бандит в хорошем смысле слова.
– Ну, Федя, ты скажешь, – добродушно улыбнулся пришедший, и мягкая улыбка на суровом лице показалась ласточкой, опустившейся на острую скалу.
Щетинин подошел к столу, взял бутылку с остатками абрикосового сока и вылил в полосатую чашку. Затем медленно опустил руку в карман шаровар, извлек бутыль водки и произнес:
– Вот это дело! Это по-нашему, по-деревенски, широко и вольготно. В городе все шиворот-навыворот. Придумали дамские пальчики, соки-моки…
Я поежился. Мне показалось, что начнется попойка, а у меня врожденное отвращение к алкоголю. Но вопреки опасениям все получилось иначе. Начало было угрожающим: Щетинин приготовил стол, деловито и аккуратно подобрал из разнокалиберной посуды необходимое. Но пиршество ограничилось тем, что Раскольников осушил четверть стакана с гримасой, которую нельзя назвать поощрительной. Есенин выпил без энтузиазма полстакана, а виновник застолья – стакан с удовольствием, но без бахвальства и понукания других. Закусывали двумя огурцами, извлеченными из необъятных карманов щетининских шаровар, и куском сыра. Хлеба не оказалось, да он и не понадобился. Но формальности были соблюдены, и теперь каждый из присутствующих, если бы походил на многих других, имел бы полное основание сказать на следующий день: «Вчера мы здорово тяпнули!»
Нас вновь попросили прочесть стихи. Щетинин добродушно признался, что ни черта в них не понимает.
– Вот песни – другое дело. Орешь – и сам не знаешь, что орешь, но получается весело, а когда что-нибудь революционное, аж в груди замирает.
– Но все-таки, – приставал к нему Есенин, – что-нибудь понимаешь, не деревянный. Что за поклеп на себя наводишь!
Щетинин отшучивался:
– Пусть поклеп. Разорви меня бомба, если вру! Слова-то я понимаю и смысл, кажется, а хорошие стихи или плохие – не знаю. Абрикосовый сок от водки отличу сразу, а хороший стих от плохого – не могу. Да и не мое это дело. Куда мне со своим рылом соваться в калашный ряд!
– Ну… запел, – засмеялся Есенин. – Тебя бы с Клюевым познакомить – тоже клянется: я, дескать, стихов читать не умею, не то что писать.
– Да вы артист, Сережа! – воскликнул Раскольников. – Точно копия Клюева. Я слышал его недавно в «Красном петухе».
– Как, – удивился я, – успели и там побывать?
– Каменева затащила, – улыбнулся Раскольников. – Это ее детище.
– Знаю, знаю, там бывал и теперь захожу. Но откровенно: наряду с интересным там много карикатурного.
– Не в бровь, а в глаз, – засмеялся Раскольников. – Я оттуда едва нога унес, Вышла какая-то громадная поэтесса…
– Это Майская…
– Фамилию не расслышал. Но плела такую чушь про искусство, что даже его поборникам стало тошно.
– Она! Она! Конечно Майская!
– Я говорю, что ничего не понимаю в стихах, а как послушал вас, вижу, что и вы ни черта не понимаете, раз считаете друг друга карикатурными.
– Это ты перебрал, – сказал Раскольников. – Мы считаем карикатурными не всех, а тех, кто действительно является таковым.
– Ну, значит, я вообще ничего не понимаю, – сдался с добродушной улыбкой Щетинин. – Искусство – старое, новое – для меня высокая материя. Давайте выпьем! – добавил он, однако не сделал ни малейшего движения в сторону принесенной бутылки.
– Жаль, что вы вылили абрикосовый сок, – с напускным огорчением произнес я, обращаясь к Щетинину, – я бы с удовольствием выпил сейчас.
– Сок можно заменить чаем, – улыбнулся Раскольников.
– Нет-нет, не будем отнимать у вас столько времени, да и нельзя долго засиживаться. Утром должен отнести в «Известия» стихотворение. А оно еще того… не допеклось, – сказал Есенин.
– Сережа, ты возводишь на себя поклеп, – улыбнулся я.
– Нет, серьезно, – ответил он. В его глазах светились искорки смеха. – Понимаешь, как получилось: я даже не успел написать, как зашел заместитель редактора. Прочти, говорит, да прочти! Я и прочел. А он: «Принеси к нам, да поскорей. Больно к моменту!»
– Отпускаю с условием, – сказал Раскольников, – что вы будете заходить ко мне часто. Чем чаще, тем лучше. Я здесь временный гость. Скоро меня направят по назначению. А стихи приносите. И книжечку, если она сохранилась. Хоть одну раздобудьте, чтобы я взял ее на фронт.
«С тобой когда-нибудь это бывало?»
В 1918 году мы с Есениным часто приходили к Еремееву в Государственное издательство ВЦИК (старое здание издательства «Известий»), из окон которого был виден Страстной монастырь.
В один из теплых апрельских дней оказались в приемной редакции одни. Директор Еремеев поехал в Кремль, а кресло его секретаря Анатолия Мариенгофа пустовало. Он тоже куда-то отлучился. Я просматривал газеты, а Сергей стоял у окна. Вдруг он спросил:
– С тобой когда-нибудь это бывало?
Прежде чем я успел понять, в чем дело, подошел ко мне, взял за руку, как ребенка, и подвел к окну.
– Вот посмотри, идет невысокий человек, но делает такие большие шаги, что невольно боишься за него, как бы он не разорвал себя на части. Вот семенит красивая девушка. Ее фигура требует более естественной поступи. Кто-то давно сказал, что походка – это вторая натура. Вот медленно тянется пролетка. В ней какой-то человек. Какое мне дело до него, а я подумал: этот человек такой же, как ты и я. И мне захотелось узнать о нем не меньше того, что он сам о себе знает. Я его раньше не видел и, вероятно, никогда не увижу. Это естественно, но бывают минуты, когда это кажется мне неестественным, мне хочется знать обо всех не из простого любопытства, а чтобы помочь. Возможно, этот человек не нуждается в помощи, но и не исключено, что один разговор с тобой спасет его от большого горя. Когда ты видишь множество людей, проходящих или проезжающих мимо, чувствуешь свою беспомощность и отрешенность от мира, в котором живем. Если бы дерево мировой статистики имело еще одну ветвь, которая определяла бы точную цифру людей, увиденных на своем веку одним человеком, и сопоставить эту цифру с числом наших друзей, то получилась бы наглядная картина беспомощности каждого человека предотвратить несчастья других, незнакомых людей. Эта мысль мелькнула в моем мозгу сейчас, и выражена она сумбурно. Я это вижу по твоему лицу. Многие из моих друзей осмеяли бы меня, что я сажусь «не в свои сани», но раз ты не смеешься, позволь мне продолжить и спросить: с тобой когда-нибудь это бывало? Потому что в первую минуту, когда эта мысль, как пестрая бабочка, влетела в меня, мне показалось, что ее сейчас не надо выпускать на волю, но я этого не сделал, так как она принадлежит не только мне, но и нашему веку. И беда в том, что не все об этом догадываются, когда-нибудь она, которую почти никто не замечает, будет устранена.
– Тобой? – улыбнулся я.
– Нет, – ответил Есенин, – временем.
И снова поэты
В «поэзо-кафейной» жизни произошли «мировые события» – раскол «Общества поэтов», после чего народилось другое кафе поэтов, которое стало конкурировать с первым. Конкуренция создала зависть, зависть перешла в злобу – и поэты перегрызлись между собой, как собаки. Клевета и ложь текли шумной горной, но далеко не чистой рекой. Это началось, когда старик Ройзман разочаровался в доходном предприятии, носившем громкое название «клуба поэтов». Оказалось, что вовсе не так уж выгодно стоять у буфетной стойки и воевать с незримым и опасным врагом, имя которому – кредит. Он решил, что попал в сумасшедший дом. Разве слыхано, чтобы все, точно сговорившись, хватая со стойки румяные булочки, с таким трудом изготовлявшиеся мадам Ройзман, или же овладевая опрятными баночками с простоквашей, вместо денежного эквивалента кидали небрежное и ненавистное: «Запишите за мной». Старик Ройзман из любви к сыну (Мотя тоже поэт) сначала соглашался «записывать», но когда эти записи стали походить на годовой отчет железных дорог республики, его терпению наступил предел, и он сказал об этом сыну.
Матвей, покрутив прядь волос у виска, стал утешать отца:
– Папочка, они отдадут, когда появятся деньги, – на что вышедший из себя старик ответил:
– Что ты дурак, меня не удивляет, но в кого ты вышел?!
Мотя обиделся и в виде протеста не съел обычную порцию простокваши. А на другой день папаша Ройзман, прощелкав часа два на счетах, объявил сыну, чтобы поэты искали себе другого буфетчика. Его супруга, играя кольцами, заявила, что не будет больше печь булочки. А Мариенгоф, сдружившись с Есениным, предложил мне выйти из «Общества поэтов» и образовать вместе новое общество, назвав его «Ассоциацией поэтов, художников и музыкантов». Я, недовольный правлением, в котором был председателем, и его секретарем, бессовестным авантюристом, которого несколько раз ловил на подделке своей подписи на сомнительных бумагах, согласился. Основной целью образования ассоциации была организация нового кафе. Я уговорил Мариенгофа и Есенина привлечь к этому Ройзмана: у него была исключительная способность получать нужные разрешения и удачно выклянчивать всякие поблажки.
Так создалось новое кафе, а над ним идеологическая надстройка – «Ассоциация поэтов, художников и музыкантов». Старое «Общество поэтов», лишенное вдохновителя Ройзмана, кое-как тянуло дни, посылая проклятия организаторам ассоциации, умудрившимся так составить устав, что были застрахованы от вмешательства других членов. Не все знали, что организаторы ассоциации, чтобы не зависеть от меняющегося настроения «масс», набили ассоциацию душами если не «мертвыми», то игравшими их роль. Для этой цели Есенин и Мариенгоф объехали знакомых и друзей, о которых заранее знали, что, занятые работой, они не станут вмешиваться в их внутренние дела. А подпись свою давали все: имея членский билет, можно бывать в кафе, которое Анатолий обещал устроить на манер парижских кабачков.
Весь конец зимы поэты обсуждали «кафейные» события.
А неуловимое время бежало, не обращая внимания ни на что. К зимним дням приближались весенние. Они стояли друг против друга, невидимые противники, заранее знающие, кто будет победителем. Снег таял, бежали ручьи, журча вековую однообразную, но не надоедавшую песнь пробуждения. В домах мыли окна, большие сундуки открывали свои железные или деревянные пасти в ожидании пищи – теплых шуб, мехов, тяжелого сукна, пересыпанных пряным нафталином, этим белым перцем суконных и меховых кулинарий. В эту зиму много енотовых и лисьих шуб, каракуля, котиков и бобров свезли на Сухаревку и Смоленский рынок, другие толкучки, и все же московские сундуки полнились этим тяжелым добром. Некоторые прятали дорогие вещи, наряжаясь в дрянное платье, чтобы казаться «победнее и попроще». На солнце выцветшие ткани, порыжевшие стоптанные башмаки и валенки казались более жалкими. А в столовой Карпович так же пахло французскими духами, ароматным кофе и сверкали драгоценные камни. Бриллианты напоминали слезы, а рубины – капли крови рабов, продававшихся в древности на невольничьих рынках. Теперь эти камни были похожи на драгоценных невольников, переходивших из рук в руки. Их ласкали нежные женские пальчики, напоминавшие нераспустившиеся лилии, и тискали грубые мужские, пахнувшие мясом и табаком.
Появились фиалки. Их продавали маленькими букетиками, напоминавшими девочек, которых не успели развратить. В их бледно-лиловых лепесточках была грустная и приятная недоговоренность.
День по-настоящему теплый: зима сдалась в плен и лежала у ног весны – бледная и анемичная, забывшая о недавнем могуществе, как бы говоря полумертвыми губами: настоящее сильнее прошлого.
В кафе ассоциации «Парнас» по-весеннему сверкают зеркала, солнце играет на свежей краске столов и стульев. Потолки и стены расписаны известным художником. У поэтов – свой собственный столик, стоящий у полукруглого дивана, называемого ложей.
Было около четырех часов. Мариенгоф кого-то поджидал, сидя в ложе. Положив ногу на ногу, лениво тянул через соломинку гренадин. Соломинка его забавляла. Вокруг – тихо, чинно, спокойно. Он доволен собой и кафе, называет его уголком Европы. Никакими революциями здесь не пахнет, а между тем рядом Кремль, Совнарком, резолюции, воззвания, гражданская война… Он, как и большинство поэтов, окопался «кафейными» траншеями. Свежее белье, пирожное, вино, стихи…
Амфилов предложил открыть книжную лавку. Можно и лавку… деньги не могут быть лишними. Анатолий посмотрел на свои ногти: как быстро сходит лак! Завтра обязательно надо сделать маникюр!
Скрипнула входная дверь… Не Амфилов ли? Нет, это Ивнев.
– Рюрик, иди сюда.
– Сейчас, дай раздеться.
Толя видит в зеркале, как швейцар в зеленой, похожей на выцветший железнодорожный флажок ливрее помогает мне снять пальто. Лицо мое растерянное. Мариенгоф нервно тянет гренадин. Неужели неудача? Соломинка надламывается.
– Фу, черт, что за безобразие! Ну как? – обращается он ко мне.
– Плохо.
– Я так и знал, – выдыхает Мариенгоф. – Ты был сам?
– Секретарей у меня нет. Конечно, сам.
– Ну?
– Я ж говорю! Ни черта не выходит с Долидзе. Принял любезно, сверкают глаза, зубы, пенсне, запонки, брелки – словом, ходячая витрина. Вздыхал, закатывал глаза, вращал белками, жаловался, что все считают его богачом, а у него, извольте видеть, иногда нет денег на обед. Я обозлился и говорю: «Тогда приходите к нам в «Парнас», мы вас запишем на даровые обеды». Глазом не моргнул, негодяй. «Спасибо, – говорит, – как-нибудь приду», – а сам носищем водит, принюхивается. Из кухни жареным гусем несет и еще каким-то запахом, чертовски приятным – многопудовой сдобой. Расстались вежливо. Просил заходить. Я пообещал как-нибудь с тобой и Есениным. Он испугался: «Мариенгофа можно, а Есенина не надо. У меня мебель хрупкая, фарфор».
– Вот скот!
– Не спорю.
– Значит, денег не дал?
– Ясно.
– Что нам делать? Буфетчик наш, Вампир, говорит: если до понедельника не достанем, заколотят нашу катушку…
– А сегодня суббота.
– Осталось два дня.
– Воскресенье не считается.
– Почему?
Анатолий засмеялся.
– Я чушь сморозил. Ну, шутки в сторону. Рюрик, надо лопнуть, но достать.
– Эврика! – воскликнул я.
– Ну?
– У тебя сегодня свидание с Амфиловым.
– Он должен прийти с минуты на минуту.
– Так вот…
– У Амфилова? – воскликнул Анатолий.
– Разумеется.
Мариенгоф хлопнул себя по затылку.
– Где мои мозги… Конечно, у Амфилова. У него денег куры не клюют.
– Из этого еще ничего не следует. У Вампира денег не меньше, однако…
– Ах, мерзавцы, – выругался Анатолий смеясь, – где они прячут сокровища? Сколько обысков, облав, осмотров, а у них не нашли ни шиша.
– Должно быть, в уборную прячут, – засмеялся я. – Нам от этого не легче.
– Знаешь что, – сказал Мариенгоф, – кажется, Вампир нас берет на пушку. В конце концов, он больше, чем мы, пострадает от закрытия кафе. Если мы не достанем денег, их в последний момент достанет он. Вот увидишь!
– Черт его знает! Может, достанет… Но у Амфилова попросить не мешает.
– Разумеется, – ответил Мариенгоф, ломая вторую соломинку.
В этот момент тот, кого мы ждали, показался в дверях. Зеркало с необычайной выпуклостью и ясностью показало его грузную фигуру, большую голову, на которую надвинута бобровая шапка, и рядом – неприятную зелень швейцарского облачения. Зеркало отразило дикую пляску, похожую на баталию рук, головы, плеч, сбрасывавших с себя тяжелые зимние меха подобострастно ловящим пальцам. Я видел, как швейцар, не в силах поспеть за быстрыми движениями гостя, поймал зубами, точно дрессированная собачка, его длинный теплый шарф.
Амфилов подошел к столику. Мариенгоф поздоровался с ласковой и гордой улыбкой, которой всегда очаровывал. Мне, не умеющему варьировать улыбок, стало неловко от внезапной перемены, которую, впрочем, никто не заметил.
Амфилов торопился, поэтому без предисловий приступил к изложению плана устройства книжной лавки поэтов.
– Это будет единственный магазин в Москве, в котором покупатель сможет купить книги без ордера… Со всех концов города к нам потянутся повозки, арбы, поезда книг. У нас будет книжный пакгауз. Мы будем брать их на комиссию. В городе много книг. Они томятся в шкафах, в соседстве с мешками, наполненными затхлой мукой и пшеном, и тоскуют по воле. Нужен сдвиг, сбыт… Мы будем реформаторами книжного дела в Москве, провозгласим освобождение книги от крепостной зависимости. Единственная легальная купля-продажа книг без ордеров в книжной лавке поэтов. Надо взять разрешение в Моссовете. Есенин говорил, что оно ему обещано. Скорей получайте бумажку с печатью. Вы, поэты, понимаете ли вы, что такое книги! Начиная от маленьких тоненьких брошюрок, похожих на общипанных цыплят, и кончая книжными монументами. А эти каскады красок – лиловых, желтых, синих, красных, – нашедших приют в пышных иллюстрациях. Сафьяновые, кожаные, парчовые переплеты, словари, похожие на своды законов, Пушкин и Толстой… Достоевский и Леонтьев… А золотые обрезы, пахнущие уютной детской, дубовой столовой, самоваром, напоминающим сверканье солнца на берегу моря… А тонкая папиросная бумага, точно шелковая подкладка яичной скорлупы, охраняющая великолепные иллюстрации от грубых прикосновений… Это будет наше, придет, приедет, примчится, приплывет, и мы будем рассортировывать этот товар своими руками, для того чтобы распределить его по новым рукам – более сильным, хищным и, следовательно, более достойным. Эти руки не выпустят из своих когтей приобретенное…
Анатолий рассеянно слушал тираду. Мысль о том, как приступить к беседе о деньгах, не давала покоя. Под каким предлогом попросить взаймы? Потребовать аванс в счет доходов будущего магазина или откровенно рассказать о финансовых затруднениях кафе «Парнас»? Он искоса поглядывал на меня, как бы ища поддержки, но я ничем не мог помочь, ибо должен был отойти к буфетной стойке, около которой стоял Вампир, делая отчаянные жесты, похожие на судороги утопающего.
– Там что-то случилось, – сказал я. – Пойду узнаю, в чем дело.
«Надо решиться», – подбодрил себя Мариенгоф и, не откладывая разговор в долгий ящик, сказал быстро и нарочито развязно:
– Это хорошо, разрешение будет в понедельник к двум часам дня на руках, следовательно, дело можно считать законченным, но у нас есть еще одно дельце. – Произнося слово «дельце», Анатолий внутренне поморщился, но продолжал: – Видите ли… необходимы деньжата.
«Фу ты, черт, – мысленно выругался он, – лезут же на язык эти уменьшительные слова, точно повизгивающие собачонки».
– Деньги есть. О чем говорить, – ответил Амфилов, еще не понимая, в чем дело, но внутренне настораживаясь.
За соседним столиком раздалось женское щебетание. Мариенгоф знал, что голоса имеют, если можно так выразиться, свою наружность, как и у человека, она может быть привлекательна или отталкивающа, так и голоса незнакомых людей иногда нас привлекают, а иногда отталкивают. Это обычное явление. Случается, хотя и редко, что некоторые голоса без всякой причины одним звуком приводят нас не только в раздражение, но прямо в неистовство. Это случилось с Мариенгофом. Его вдруг пронзил высокий женский голосок, пронзительный, кудахтающий, казалось, исходящий из самых недр фальшивой и омерзительной души. Голос кому-то жаловался, негодовал, плакал, но звук его был похож на стеклянное дребезжание. От него становилось трудно дышать, глаза лезли на лоб, руки сжимались в кулаки. Мариенгоф кинул взгляд по направлению этого голоса: лица не разглядел, оно заслонено вазой с бумажными цветами, но увидел шляпу с двумя красными маками, которые шевелили своими матерчатыми лепестками, похожими на отвислые сплетничающие губы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.