Текст книги "Вокруг Чехова. Том 2. Творчество и наследие"
Автор книги: Сборник
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
Занимаясь с актерами труппы, я делал с ними упражнения, этюды и импровизации. Большинство из них проявило настоящий, серьезный интерес к этим занятиям. По просьбе актеров я писал им из Латвии письма о театре. Это положило Начало запискам, которые позднее, развивая их и совершенствуя, я оформил в книгу о технике актера. Два года, проведенных в театре Жилинского, я всегда буду вспоминать с радостной благодарностью.
Воистину судьба благоприятствовала мне в этот период моей жизни. После долгой разлуки я снова увидел М. В. Добужинского. Он работал теперь в Литовском государственном театре, в драме и опере. Я мог видеть его почти каждый день, больше – мог работать с ним в моих постановках. С великой наивностью думал я, что знаю художника Добужинского. И что же? Какое чудесное «разочарование»! Только теперь, в первый раз, я увидел его картины «Город будущего» – страшные, подобные видениям Апокалипсиса. Что сделал Добужинский с пространством в этих картинах? Это не наше пространство, не то, что мы видим вокруг. Оно больше, оно не реально, в нем легенда, пророчество, сказка. Я смотрел на картины, говорил и «боже ты мой!» и «что же это такое!» и не знал, что сказать, а Мстислав Валерьянович тут же сидел и… стеснялся. Неужели это тот же Мстислав Валерьянович, кто с нежной романтикой передавал уголки Петербурга, Тамбова, мостик, дрова у забора, крендель над булочной? В мастерских, под крышей театра, Мстислав Валерьянович писал декорации к своему «Ревизору». Я наблюдал, как он длинной кистью накладывал пятна на холст. Не дано мне было понять этих пятен вблизи. Но когда настал торжественный день установки декораций на сцене – я изумился! Гляжу на плоскость стены, на уголок комнаты Антона Антоновича Сквозника-Дмухановского. Не только живут и вибрируют теперь эти таинственные блики и пятна, но они и смешат! Они рассказывают мне о жизни Антона Антоновича, да еще с юмором Николая Васильевича, да еще с усмешечкой Мстислава Валерьяновича. Нет никаких искажений, дескать: «смейтесь!» – все натурально и просто и вместе с тем и не натурально и сложно. То же в костюмах, в планировке и в свете. А его декорации к вещам Достоевского? Неужели же это тот самый… нет, уж лучше не спрашивать.
И вот Мстислав Валерьянович ввел меня в грех: я захотел рисовать. На беду мою, у него была студия в Ковно. Помещалась она при его квартире. Я часто бывал у него для бесед о постановках («Ревизора» и «Гамлета») и вот стал с вожделением поглядывать на таинственную дверь, где скрывались счастливцы: ученики Добужинского. Я не долго колебался и однажды пришел к нему с просьбой принять меня в студию. Он удивился, подумал, издал звук не то «мм?», не то «аа!», и я понял: не надо бы. И, поняв, стал настаивать. Мстислав Валерьянович – сама доброта: отказать он не может. И вот я – ученик Добужинского. Преодолевая усталость после долгой дневной репетиции, я явился на первый урок. Добужинский сам прикрепил лист бумаги к доске на мольберте, поставил передо мной натюрморт и удалился. Быстро и смело я набросал углем коробочку, вазочку, складки материи и стал ждать. Однажды, когда при помощи карандашиков мы обсуждали костюмы и гримы для постановок, Мстислав Валерьянович сказал мне:
– Ого, да вы и рисуете!
Зачем же тогда он дал мне такую простую задачу? Впрочем, я ученик. Добужинский вошел, посмотрел и снова: не то «мм?», не то «аа!», но на этот раз с прибавлением твердого, ясного: «Ммда!» и затем:
– Коробочка въехала в вазочку, а лампочка скромно ушла в уголок. Нет композиции. Поищите ее.
И вдруг я увидел: не только коробочка въехала в вазочку, но и вазочка въехала в лампочку, а лампочка, уступая коробочке, прижавшись к краю бумаги, стала уже и выше.
– Покушайте с нами! – услышал я ласковый голос.
Вошла Елизавета Осиповна Добужинская и (со свойственной ей деликатностью не заметив моего произведения) повела нас в столовую. Чудесный обед, изящно, со вкусом накрытый стол и присутствие доброй, очаровательной Елизаветы Осиповны несколько смягчили для меня неудачу первого урока. Но я все еще мысленно боролся с коробочкой и вазочкой, недоумевая, как я мог сам не заметить погрешностей.
О, ужас! И после второго урока слышал я от Мстислава Валерьяновича те же слова: нет композиции! Я все больше терял власть и над коробочкой, и над лампочкой, и над вазочкой. Я решил извиниться перед Мстиславом Валерьяновичем и прекратить уроки. Но не хватило мужества, и я снова сидел за гостеприимным столом Елизаветы Осиповны. Если бы можно было иногда обедать в этой уютной семье… без коробочки, мечтал я. А почему Мстислав Валерьянович, такой добрый, такой человечный, не уберет эту коробочку? Нельзя же сразу давать такие трудные задачи. Ведь я же, в конце концов, ученик. И вдруг я как бы по вдохновению нашел выход. Затушевав углем вазочку, лампочку и коробочку в стиле Рембрандта резинкой, я выхватил резкие блики, свет заиграл, выступили рельефы из теней, и весь натюрморт засверкал и залоснился, как лаком покрытый! Вот оно, с этого и надо было начать! Вошел Мстислав Валерьянович, и я скромно отступил от мольберта. Пауза. Гляжу на Мстислава Валерьяновича. На его красивых губах как будто играет улыбка. Не пойму: не то он скрывает смех, не то, наоборот, пытается улыбнуться? Наконец он оборачивается, смотрит мне в глаза ласково-снисходительно и тихо говорит:
– Кокетничаете? Ну, пойдемте, друг мой, Елизавета Осиповна ждет нас.
Это был мой последний урок. Но обеды продолжались, Елизавета Осиповна была все так же мила. Так же мил был и Мстислав Валерьянович. Даже первые нотки дружественного отношения почувствовал я с его стороны. Без коробочки стало жить легче.
Между тем мой рижский протеже Ш. не терял времени. В школе, восстанавливая молодежь против меня, он играл на шовинистических чувствах. Себе же лично он готовил что-то вроде «политической карьеры». Он быстро шел вперед, анекдотиком и вовремя поднесенной рюмочкой закрепляя пройденный путь. Скоро он совсем распустился: научился хлопать по столам толстой, с негнущимися пальцами рукой, похожей на зимнюю перчатку, хвастался перед ученицами своими мускулами и, чтобы доказать независимость, громко чесался. Когда же в его присутствии говорили о политике, он принимал загадочный вид.
Был один только человек в Риге, которого Ш. боялся, – Янис Карклинь, по профессии театральный критик, был человеком необычайной внутренней силы. Идеалист, умевший любить свою родину без шовинизма, прямой, правдивый и бесстрашный, он был как бы совестью своих соотечественников. Все общественные круги считались с его мнением. На все он имел свою собственную, всегда оригинальную точку зрения. Он как бы выдел добро и всегда безошибочно указывал путь к нему. Это был маленький улыбающийся человек лет сорока, молчаливый, скромный и незаметный. Если он появлялся на собраниях, его седая голова всегда виднелась в задних рядах. Если он тихонько, с улыбкой, поблескивая очками, кивал головой – собрание голосовало: «да»; если же он сидел неподвижно – дебаты продолжались. Янис взял нашу школу под свое негласное покровительство, и много скверных затей Ш. погибло под молчаливым взглядом Яниса. Однажды он сказал мне:
– Михаил, ты бы поставил нам оперу.
– Янис, друг, боюсь – не сумею, никогда не ставил опер.
– Ничего, – сказал он и умолк.
Через два дня директор оперы (дирижер) предложил мне постановку «Парсифаля», предоставив для работы неограниченное время и значительные материальные средства.
Спектакли с моим участием в обоих театрах продолжались, и уже были поставлены две картины оперы, когда со мной неожиданно случился сердечный припадок и я больше чем на месяц слег в больницу. В школе воцарился Ш., и судьба школы стала сильно тревожить меня. Янис успокаивал, говоря, что следит за Ш. Но еще больше беспокоила меня неоконченная работа в опере. Я умолял профессора, директора клиники, хоть на несколько часов в день отпускать меня для работы над «Парсифалем», но он не внял моим мольбам, и пришлось прибегнуть к хитрости. Ассистент мой по ночам тайно пробирался в больницу. Я вставал и, крадучись, выходил в коридор. При свете тусклой синей лампочки я наскоро излагал ему план постановки той сцены, над которой он должен был работать наутро. Так, уставая и мучаясь от боли, я все же довел постановку до конца. Перед последней генеральной репетицией я потребовал, чтобы меня выписали из больницы, и, сидя в зрительном зале, глотая пилюли, прослушал всю оперу. Премьера была торжественной. Публика стала собираться задолго до начала, опоздавших не было, и в зале царила благоговейная тишина. Праздничная атмосфера зрительного зала передалась певцам и хористам, и они провели весь спектакль с большим подъемом. Аплодисментов между актами не было, но, когда опустился последний занавес, публика устроила овацию участникам спектакля, и вызовам не было конца. Зрители не скоро покинули зал.
После выхода из больницы жизнь моя резко изменилась. Я уже не мог играть и не в состоянии был ездить в Литву. Но школу я все еще иногда посещал. Уроков давал мало, педагогических и организационных заседаний старался не пропускать. Однажды ночью, возвращаясь с одного из таких заседаний, я заметил, что улицы как-то особенно пусты и тихи. И мне показалось: странная, напряженная атмосфера окружает меня, вызывая какие-то далекие, неясные воспоминания. Знакомое чувство беспокойства охватило меня. Я силился вспомнить, не мог, и это увеличивало безотчетную тоску. Вдруг мимо меня промчался грузовик. В нем плотно, плечо к плечу, стояли в молчании люди. Другой, третий грузовик. Снова все стихло. Наутро стало известно: в Латвии совершился бескровный переворот. Но переворот был в пользу фашистов. Воцарился Ульманис, и началась жестокая травля иностранцев. Настал день полного и окончательного торжества моего милого протеже Ш. Он вдруг оказался могущественным человеком. Не выходило ни одного газетного номера, где бы Ш., скрываясь под разными псевдонимами, не требовал моего немедленного удаления из их «обновленной» страны. Друг мой Янис был захвачен врасплох. Влияние его исчезло так же быстро, как возросло влияние Ш. Я уехал в деревню. Здоровье мое ухудшилось, и мне приказано было лежать. Я много читал, изучал циклы лекций Рудольфа Штейнера и продолжал записывать свои мысли об актерской технике.
Но вот мало-помалу внимание мое стали привлекать явления, в которых виделся ритм. В ясные солнечные дни, лежа в саду, я всматривался в гармоничные формы растений, следил мысленно за процессом вращения Земли и планет, искал гармонические композиции в пространстве и постепенно пришел к переживанию невидимого внешне движения, совершающегося во всех мировых явлениях. Даже в неподвижных, застывших формах чудилось мне такое движение. Оно-то и создавало и поддерживало каждую форму. Наблюдая это движение, я как бы присутствовал при творческом процессе: все, на что бы я ни взглянул, создавалось тут же, на моих глазах. Это невидимое движение, эту игру сил я назвал для себя «жестом». Наконец я стал замечать, что это не просто движения, что они исполнены содержанием: в них есть и воля и чувства – разнообразные, глубокие и волнующие. Через них, казалось мне, я проникал в самую сущность явлений. Теперь я уже говорил себе не только о «жесте» (то есть о форме и направлении движений), но и о его «качествах» (об идеях, чувствах и воле). Я стал искать «жесты» не только в природе, но и в произведениях искусства и поразился той ясности и силе, с которой они выступали мне навстречу из классических творений живописи, архитектуры, скульптуры и литературы. Божественный Шекспир стал для меня школой, где я мог изучать грандиозные, разнообразные, исполненные красоты и силы «жесты». Когда же я проделывал мной же самим созданные «жесты», они неизменно пробуждали во мне чувства, волю и вызывали творческие образы. Я стал думать о применении «жеста», так сильно действовавшего на душу, к театральному искусству и увидел: каждая пьеса, каждый сценический образ, костюм, декорации, мизансцены, речь, словом, все, что видит и слышит зритель на сцене, может быть оформлено как живой, волнующий «жест» с его «качествами». Их комбинации могут дать спектаклю и игре актера композиционную гармонию и углубить смысл происходящего на сцене. Но к концу лета, после всего, что я прочел и продумал, в моем сознании начала складываться такая сложная философская система, что нечего было и думать о применении ее к театральному искусству. Сам я, пожалуй, и смог бы использовать ее при постановке или игре на сцене, но как передать ее другим? Актеры, в особенности хорошие, боятся всяких рассуждений, систем и методов, которыми теоретики театра готовы задушить их. Я сам боюсь их до отчаяния, и вот, пользуясь выражением Достоевского, «Бог попутал» – я сам сочинил систему, которую без естествознания и астрономии, пожалуй, и не поймешь! Я загрустил.
Но вот неожиданно пришло облегчение: у меня появилась слушательница. Молодая очаровательная девушка, мадемуазель Жоржет14. Она была подругой моей жены и приехала из Парижа, чтобы провести с нами лето. Это была особенная девушка и особенная слушательница. Во-первых, она была доктором философии и автором аналитического труда о творчестве Шницлера. Во-вторых, несмотря на свою ученость, она была талантлива, остроумна и обладала богатой живой фантазией. В-третьих, Жоржет была так же проста и сговорчива в жизни, как сложна и упряма в своих философских трудах и беседах. Ей, этой милой и красивой Жоржет, я и рассказывал мою сложную теорию ритма и композиции в применении к театру. Но для нее мои мысли не были сложными! Напротив, своими вопросами, советами и рассуждениями она возносила меня на такие философские высоты или загоняла в такие тупики новейшей психологии, что я уже начинал побаиваться: уж не слишком ли простоваты мои измышления?
Когда я уставал говорить, Жоржет читала мне вслух биографию Песталоцци. Она мечтала видеть этот неподражаемый по своему обаянию и трагическому комизму образ на экране. Она готова была субсидировать фильм, если бы я был в состоянии играть самого Песталоцци. Несмотря на мои уговоры, она не соглашалась на другого исполнителя этой роли. (Между прочим, Жоржет и была тем ангелом-покровителем, с которым познакомили меня в Париже Высоцкие. Это она дала мне возможность осуществить постановку пантомимы, так печально окончившуюся для нас обоих.) Иногда Жоржет развлекала меня игрой в «слова». Она была лингвисткой, но русского языка не знала. Я говорил ей русское слово, и она, подумав немного, почти всегда безошибочно угадывала его смысл, «извлекая корень из слова». Жене моей она помогала ухаживать за мной и делала это с легкостью и ловкостью сестры милосердия. Чутьем угадывала она и находила положения для моего тела, при которых моя боль утихала.
Из Риги тем временем приходили все новые и новые сведения: Ш. назначен директором школы и уже подкапывается под директора Государственного театра. Русская драма в опасности. Актеров сгоняют на площади для репетиций национальных шествий, парадов и живых картин. Ученикам школы приказано разучивать фашистские пьесы.
Я давно уехал бы из Латвии, если бы не состояние моего здоровья. На этот раз мне было куда ехать. Я получил от берлинского антрепренера Л.15 предложение совершить поездку по Америке с «Ревизором». Он ждал моего окончательного ответа, чтобы приступить к составлению труппы. Сборным пунктом был назначен Париж. Надеясь подлечиться, я медлил с окончательным ответом и, вероятно, прожил бы в Латвии еще некоторое время, если бы внезапно мне не было отказано в праве дальнейшего пребывания в этой стране. На семейном совете, с участием Жоржет, было решено сначала поехать в Италию, на курорт для сердечных больных, и только потом отправиться в Париж. Переезд в Италию был для меня настолько тяжел, что по приезде туда я снова должен был немалое время пролежать в постели. Но Л. торопил, и я, еще совсем больной, решил ехать во что бы то ни стало.
С. М. Чехов. Три двоюродных брата
От автора
В этой моей рукописи – два рода сведений: нейтральные, которые можно публиковать хоть сейчас, и интимные, семейные, которые сейчас публиковать нельзя.
Отдавать этот труд в ЦГАЛИ на закрытое хранение, скажем, на 25 лет, жалко. Ведь нейтральные его строки очень и очень могут понадобиться вскоре, так как процесс реабилитации памяти моего двоюродного брата Михаила Александровича Чехова свершается неуклонно. С другой стороны, не отдать эту рукопись в ЦГАЛИ – значит подвергнуть ее возможным случайностям.
Вот я и не знаю, как поступить?
К тому же хотелось бы, чтобы эту, еще сырую, рукопись подготавливали к печати (если это будет иметь место) мои родные или друзья, но отнюдь не посторонние.
Как это сможет осуществиться, если рукопись ляжет на 25 лет на закрытое хранение?
С. Чехов (С. М. Чехов) 6 ноября 1969 г.
В 1971 году вышли в свет две книги о Михаиле Александровиче Чехове: «В. А. Громов. Михаил Чехов» и «А. Моров. Трагедия художника». Моя рукопись была написана раньше выхода в свет этих книг. Поэтому я не стал использовать их материал в своих целях.
Оказалось, что мое повествование совпадает с повествованиями этих книг лишь в очень малой степени. Я рад этому.
С. Чехов 7 октября 1971 г.
Михаил Александрович Чехов, или, как звали его в нашей семье, просто Мишка, родился в Петербурге 16 августа 1891 года. Его крестным отцом был мой отец Михаил Павлович, в честь которого и был назван его новорожденный племянник. Когда Антон Павлович впервые увидел Мишу и его глубокие особенные глаза, он тут же написал Марии Павловне, что из мальчика, вероятно, выйдет талантливый, одаренный человек. Это предсказание сбылось. Миша стал крупнейшим актером мира.
С детства он постоянно кого-нибудь изображал или что-нибудь представлял сначала в домашней обстановке перед матерью или нянькой, потом, уже гимназистом, на дачной клубной сцене. Жил он с отцом и матерью на окраине Петербурга, в дачной местности Удельной. Его отец, а мой старший дядя, Александр Павлович был исключительно интересным, оригинальным человеком. Биография его частично уже освещена в литературе в первую очередь самим Михаилом Александровичем, затем моим отцом Михаилом Павловичем и другими мемуаристами.
Мать Миши Наталья Александровна, урожденная Гольден, была дочерью еврея-выкреста. Когда первая гражданская жена Александра Павловича Анна Ивановна Хрущева-Сокольникова заболела туберкулезом, он пригласил Наталью Александровну гувернанткой к своим двум малолетним «незаконным» детям. После смерти Анны Ивановны, в 1889 году, он повенчался с Натальей Александровной.
Отмечу одно странное, на мой взгляд, обстоятельство. Наша семья и семья дяди Саши жили в одном городе, но почему-то на протяжении многих лет не встречались. Нас, детей, мою сестру Женю и меня, в Удельную не возили вовсе, Миша у нас тоже не бывал. И получилось так, что с нашим двоюродным братом мы с сестрой познакомились, когда были уже подростками.
Между тем наш отец и дядя Саша были очень дружны, дядя Саша часто бывал у нас в петербургской квартире, и в трудные его времена отец деликатно помогал ему материально.
Крупное актерское дарование Миши стало к шестнадцати годам настолько очевидным, что в 1907 году родители, по его настойчивым просьбам, перевели его из гимназии в театральную школу петербургского Малого, так называемого «Суворинского», театра. Здесь он проучился три года под руководством М. Г. Савиной, В. П. Далматова и других корифеев петербургской сцены. С успехом закончив школу, был принят в Суворинский театр, где в первый же год сыграл царя Федора в трилогии А. К. Толстого. Я отлично помню, как дядя Саша, как-то придя к нам, вынул из кармана фотокарточку, на которой был изображен Миша в бармах и в шапке Мономаха. На лице его запечатлелась еле заметная улыбка, а глаза смотрели куда-то вдаль, придавая взору кроткость и задумчивость.
Весной 1912 года, во время гастролей Московского Художественного театра в Петербурге, Миша с рекомендательным письмом тетушки Марии Павловны нанес визит вежливости другой тетушке, Ольге Леонардовне Книппер-Чеховой. Она приняла его радушно и пообещала поговорить с К. С. Станиславским о его переходе в Художественный театр.
– Я не смею мечтать об этом, – ответил Миша со всей искренностью.
На другой день, после беседы с К. С. Станиславским и небольшой пробы, Миша был принят в театр. В благодарственном письме к Марии Павловне он кратко, но выразительно ярко описывает этот поворотный в своей жизни день.
Теперь надо было переселяться в Москву. Началась новая бурная жизнь талантливейшего актера Михаила Чехова. В том же 1912 году образовалась Первая студия МХАТ, руководителями которой стали Л. А. Сулержицкий и Е. Б. Вахтангов, строившие театр на принципах системы Станиславского.
«Студия возникла буквально из пламенного, горячего стремления всех нас… Здесь была единая молодая воля и почти полное отсутствие колебаний и сомнений», – вспоминает Михаил Александрович в своей книге «Путь актера» (стр. 64)1.
В этот свой первый сезон Миша сыграл несколько крошечных ролей на основной сцене и большую роль Кобуса в спектакле «Гибель „Надежды“» Хейерманса, которая состоялась в Студии 15 января 1913 года. Публика встретила спектакль овациями.
Весной этого же года Московский Художественный театр снова приехал на гастроли в Петербург. С ним в столицу приехал и Миша. Вот тут-то в нашей большой квартире на Каменноостровском проспекте мы, моя сестра и я, и познакомились с нашим двоюродным братом. Он не раз приходил к нам, конечно, смешил всех, рисовал карикатуры в альбом моей сестры.
Карикатуры эти легки, изящны и очень остры. На одной из них изображены сам Миша и Мишина мать Наталья Александровна, ставящая собаке клизму. Собака стоит на толстой книге «Весь Петербург». Рядом – голова моего отца Михаила Павловича, сбоку голова Мишиного отца Александра Павловича. На другом листе Миша изобразил самого себя в костюме врача в пьесе Мольера «Мнимый больной». Третья карикатура на подругу моей сестры. Примечательно, что Миша с первого взгляда схватил основные черты характера этой барышни – пустоту и недалекость.
В гастрольной поездке 1913 года Миша играл в трех пьесах: в «Братьях Карамазовых», в «Мнимом больном» и в «Пер-Гюнте».
В это самое время уже был смертельно болен его отец Александр Павлович. По окончании гастрольных спектаклей Миша в очередь с матерью стал дежурить у постели отца. Огромной силой воли дядя Саша всю зиму боролся с болезнью, старался никому не показывать, что знает о своей скорой смерти, по-прежнему шутил, острил. Но болезнь – саркома горла – делала свое дело, и он скончался после длительной агонии 17 мая 1913 года. Миша потерял отца, товарища, друга, перед которым благоговел, а мы все – ласкового, доброго и умного дядю Сашу.
Похоронив отца, Миша перевез свою мать в Москву.
Здесь я должен сделать некоторое отступление и рассказать о другом моем двоюродном брате, Владимире Ивановиче Чехове, или просто Володе, который отныне является участником дальнейших событий.
Отец Володи Иван Павлович не получил ни высшего, ни даже законченного среднего образования. Это обстоятельство всю жизнь мучило его и отразилось на его профессии – он был всего лишь учителем начальной школы; женат был на учительнице той же школы Софии Владимировне Андреевой. В положенное время Володя окончил гимназический курс и поступил в Московский университет на юридический факультет. Так же, как и наша семья, семья дяди Вани долгие годы не общалась с семьей дяди Саши, и Володя с Мишей встречались очень редко. Сближение их началось только во второй половине 1912 года, после того как Миша был приглашен К. С. Станиславским в труппу Художественного театра и переселился в Москву.
Еще с последних гимназических лет Володя тоже мечтал пойти на сцену, хотя и понимал, что его дарование было меньше, чем у его двоюродного брата. Это сознание переплеталось с характером крутого и неумолимого отца, который считал актерское ремесло делом второго сорта и в ультимативной форме требовал, чтобы сын прежде окончил, университет и получил диплом, а потом уже шел на театральные подмостки. Володя принужден был дать требуемое отцом слово и, в силу этого, мог совершенствовать сценические навыки лишь в домашней обстановке под влиянием и руководством Миши. По существу, Иван Павлович, отец Володи, своим настоянием предопределил страдный путь своего сына и трагедию, постигшую его.
В описываемое мною время Володя держал вступительные экзамены в университет и вовсю зубрил «энциклопедию права» и другие университетские дисциплины. Он пишет матери Софье Владимировне, гостившей у Марии Павловны в Ялте (19-VIII-13): «Был я несколько раз у Мишки. Он живет на Патриарших прудах в новом огромном доме, в квартире из четырех комнат с электрическим освещением, купил новое пианино и уже не занимает у швейцаров по 20 копеек, а сам дает направо и налево. За квартиру он платит 85 руб. Наталья Александровна сидит в черном капоте, косит глазом и курит, а Мишка в красных туфлях, сереньких брючках (сверху донизу расстегнутых) и без куртки лежит на диване и плюет в потолок…»
Получая в театре небольшое жалованье, Михаил Александрович не мог обставить свой быт так, как это описывает его двоюродный брат. Видимо, появились другие источники материального благополучия. Может быть, это были какие-нибудь сбережения, сделанные покойным отцом за всю его полную тяжкого труда жизнь, может быть, тут сыграла роль продажа дома в Удельной.
Миша и Володя, став друзьями, составили интересную пару. Уже было сказано, что Миша с детства любил что-нибудь представлять или кого-нибудь изображать. С годами эта страсть не ослабевала, напротив, он передавал ее двоюродному брату, заражал его ею. К кому бы они оба ни пришли, у кого бы ни встретились, они начинали импровизировать, разыгрывая целые сцены экспромтом, выдумывая тут же на месте и фабулу и всю ситуацию представления, понимая друг друга с полуслова. Юмор бил ключом, и зрители покатывались со смеху.
В этот сезон 1913/14 года Миша сыграл на основной сцене МХТ Епиходова и гостя в пьесе «Николай Ставрогин».
У Ольги Леонардовны были две племянницы: старшая – Ада и младшая – красавица Оля. Отец их занимал очень высокий пост в Петербурге. Иногда девушки приезжали погостить в Москву к тетушке – знаменитой актрисе; и тогда вся эта молодежь, включая товарищей Миши и Володи, встречалась у Ольги Леонардовны, обедала по воскресеньям у Марии Павловны, играла в шарады, каталась на лыжах. Весной во время гастролей МХТ в Петербурге Володя умудрился тоже приехать в столицу и часто гостил в Мартышкине на даче родителей Оли, где молодежь целыми днями играла в теннис, купалась, веселилась. Володя приехал в Питер разодетый. На нем были клетчатые брюки, белые башмаки, шляпа канотье и… ракетка в руках. Ясно, что поездка на дачу к Книпперам была заранее спланирована. Обстановка сложилась так, что предпосылки для романа между Володей и Олей были налицо. Считая себя влюбленным в Олю, но не ставя перед собою отдаленных проблем, он энергично ухаживал за нею. Конечно, тут были и поцелуи под пенье соловья, и прогулки при свете луны, и многое другое, всегда сопровождающее влюбленную пару. Но… оказалось, что Миша еще зимой тоже влюбился в Олечку Книппер и теперь, летом, ему стало известно об ухаживании за нею Володи. Сплетники преподнесли ему картину, разрисованную самыми яркими красками. Миша захотел выяснить отношения с Володей. Братья встретились и высказали друг другу все, что накопилось в душах.
Миша сказал Володе, что он любит Олечку, Володя ответил, что и он любит Олечку.
Миша сказал, что он давно любит Олечку, Володя ответил, что он любит Олечку уже почти полгода.
Миша заявил, что он на три года старше Володи и поэтому приоритет принадлежит ему, Володя ответил, что в вопросах любви приоритета не может быть.
Наконец, Миша указал на то обстоятельство, что он уже занимает некоторое положение в обществе, а Володя еще студент с неопределенным будущим. На это Володя ответил, что он возьмет с Олечки слово и она будет ждать, пока он окончит университет.
– Тебе твой отец не позволит жениться на Олечке! – почти крикнул Миша. На эту брошенную с силой фразу Володя только усмехнулся.
Крепкой дружбе братьев как будто бы стала грозить опасность. Понимая это и желая спасти все хорошее, что было за эти два с лишним года, они напрягли все свои внутренние силы и отогнали дух противоречия, который мог бы привести их к ссоре. Выдержанно и спокойно Миша спросил:
– Ну, что мы будем делать?
– Давай метать жребий, – ответил Володя, – чья будет решка, тот навсегда отойдет от Олечки и в сердце своем не даст места горечи.
Так и сделали. Кинули монету. Решка досталась Володе. Не говоря ничего больше, братья обнялись и крепко поцеловались. Нависшая туча рассеялась.
Все, что я здесь записал о метании жребия, я слышал от моей тетки Марии Павловны, когда мы, уже после революции, сидели на балконе чеховского дома в Ялте.
Прошло не больше двух недель после того, как Миша и Володя благополучно решили важнейшую проблему. Жизнь текла своим чередом. Все было спокойно, и вдруг произошел скандал. Описал этот скандал Володя в письме к матери в Ялту от 4 сентября 1914 года. Я привожу здесь это письмо:
«Вчера в нашей мирной компании случилось из ряда вон выходящее событие.
Вечером я и Борис сидели у Станислава, вдруг Станислава просят к телефону, он уходит и возвращается весь красный, чем-то пораженный, отзывает нас в сторону и объявляет: „Миша женился на Оле Книппер“.
Когда мы приехали к ним на квартиру (т. е. на квартиру к Мише. – С. Ч.), вскоре явилась тетя Оля, которую кто-то известил, и ты не можешь себе представить, что тут было! Ольга Леонардовна хотела бить Мишку, потом раздумала, падала в обморок, рыдала; в другой комнате с Олей была истерика, в третьей без сознания лежала Наталья Александровна. Скандал был грандиозный и продолжается посейчас. Чем все это кончится, не могу себе представить.
Тетя Оля дала телеграмму в Петербург, и, вероятно, завтра приедут родители. О, ужас! Мы с Борисом торжественно дали слово не жениться!!! Мишка хотел лично известить тетю Машу о своем браке, но я думаю, не скоро соберется, некогда! Я думаю, что ничего, если ты ей об этом сообщишь, только, ради бога, чтобы это не распространилось и не вышло за пределы нашей семьи, я думаю, что нельзя распространять, так как бог весть, что еще произойдет. Очень жаль тетю Олю, которая страшно потрясена, но не меньше жаль и „новобрачных“, которые очень жалки! До приезда родителей Оля живет у Ольги Леонардовны, как будто ничего не случилось».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.