Текст книги "Ментальное пространство России"
Автор книги: Сергей Глузман
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава 13
Динамика культурного пространства России XIX–XX веков
Россия – страна мифологическая, поэт здесь всегда «больше, чем поэт». Он мифотворец, он отражение духа нации. И потому он пророк, а значит святой.
Великий поэт в русской традиции всегда святой в истинном, религиозном смысле. Святой, как свет, как истина, как демиург. Россия – страна поэтическая, литературная, все же священные Писания всегда были жанром самой высокой литературы, а оттого были поэзией и цитировались наизусть.
Священное писание принимается народом целиком, безоглядно, как явленный образ, как пространство и история собственной души. Оттого это Писание и оказывается Священным. Священным лишь до тех пор, пока его перечитывают, пересказывают, в него верят, в нем постоянно находят себя.
Литературное пространство, созданное Александром Сергеевичем Пушкиным, в этом смысле священно, так как оно тождественно русскому духу. Пушкин – самый почитаемый человек в русской истории. У него нет конкурентов. В своем «рейтинге» он выше любого представителя власти. Царь, в русской традиции, в сравнении с поэтом в исторической перспективе всегда проигрывает. В народном сознании Пушкин выше даже любого традиционного русского православного святого. Ибо он написал Писание, в котором отразилось Все, и которое было принято безоговорочно.
Парадокс его творчества– это парадокс русского сознания. Идеологически будучи поэтом античным, остро чувствующим естественную, материальную, плотскую реальность человеческой жизни, Пушкин не имеет противников и в противоположном лагере традиционного русского архаического православия. Люди не только мифологии Города, но и мифологии Книги почитают его своим в равной степени, потому что он тоже написал великую Книгу. Это книга живого пространства человеческой души.
В пушкинских текстах сравнительно мало традиционных нравственных борений, похожих на сюжет Нового Завета. В них есть лишь оживший мир реальности, наполненной музыкальной поэтикой, которая работает, словно невидимый, но мощнейший двигатель человеческого сознания.
Духовные глубины, характерные для библейских текстов, заложены не в стихотворных пушкинских сюжетах, но в удивительном языке, который и есть истинный русский язык, который, зависит не столько от автора, сколько от самого себя.
Пушкин не создал русский литературный язык, родивший впоследствии великие шедевры, но лишь освободил его, превратил его в реальное письмо. За это ему простилось все. И богохульная «Гаврии-лиада» и свободная, совсем не монашеская жизнь. Печать вечности лежит на его стихах, сюжетно простых, но неизмеримо глубоких.
Ему, почти безо всякого обращения к мистике, удалось увидеть и почувствовать двойное дно реальной жизни, что и есть великое религиозное прозрение. Наиболее ярко и характерно эта странная двойственность, объединяющая обыденную реальность с метафизическими глубинами человеческой души явилась в «Евгении Онегине», повести банальной, как сама светская жизнь, но одновременно, как это не парадоксально, глубоко религиозной.
Смысл религии– оживлять мертвый, материальный и пустой мир, находя в нем глубочайшие смыслы. Религия по своей глубинной сути– это всегда антипошлость. Мир плоский, двумерный, пустой, всегда пошл и бессмыслен. У Пушкина же плоский мир светской жизни оживает, освещается, его границы раздвигаются пространством души самого автора, всегда остро чувствовавшего иные, совершенно не физические измерения реальности, создаваемые мыслью и удивительным литературным языком.
В пушкинской поэзии язык всегда больше сюжета, всегда глубже, что и позволяет поэту в весьма простых сюжетных конструкциях решать глобальные проблемы бытия. Как в истинно религиозных текстах, в поэзии Пушкина нет безвыходной тоски, которая впоследствии появится в русской литературе. Его тексты светлы, как светлы евангельские писания. Поэтический дар Александра Сергеевича – дар религиозного пророка, чувствовавшего «иную» и одновременно истинную реальность человеческого сознания.
Поэт, вообще, существо не столько современное, сколько древнее и потому остро чувствующее музыкальные, ритмические вибрации человеческого сознания и реального мира. Эта музыкальность его стиха способна взломать любую рациональную логику замкнутого, мертвого, объективного мира, постепенно превращая мир объективный в мир субъективный, мир реальный в пространство человеческой души. В этом и состоит религиозное всемогущество поэта, способного решать в рамках естественной и даже банальной реальности сложнейшие метафизические и мифологические задачи. Миф воспринимается в этой поэтике абсолютно органично и естественно, как сама жизнь, как единственно возможная жизнь…
И лишь однажды литературное дарование Александра Сергеевича казалось, дало сбой, оказалось беспомощным перед его же собственным замыслом. Речь идет о незавершенных «Египетских ночах», о странной теме гения, импровизатора, способного присвоить себе любую чужую мысль, развернуть ее и наполнить жизнью из источника собственного таланта.
Эта «чужая» мысль была взята Пушкиным из текстов римлянина Аврелия Виктора о Клеопатре и ее любовниках, плативших жизнью за ночь с египетской царицей. В этой истории Пушкин столкнулся с темой любви и смерти, платы смертью за любовь. Идея эта мучила поэта, потому что пытался, но не сделал, не вышло, оставил, взялся за нее вновь и вновь оставил.
Первая попытка была сделана в наброске повести «Гости съезжались на дачу» в 1828 году, но неудачно, затем вновь повторена через семь лет в «Египетских ночах», за два года до собственной гибели. Это была попытка развернуть не столько «любовь», сколько «смерть», поэтическое пространство смерти, добровольную, даже радостную трансформацию любви в смерть, или жизни в смерть, в ту смерть, которая в самой жизни и таилась и за нее отдавалась.
Чувствуя бездну этой темы, Пушкин и явил на свет великого мастера, гения, итальянца-импровизатора, который должен был вести его самого, стать им. Один гений, устами другого гения, должен был найти выход из заявленной проблемы и темную бездну жертвенной смерти превратить в залитую солнцем долину. Однако не вышло, подмена не состоялась, магическое слово «импровизатор» само собой не ожило, ничего не родило, только, возможно, лишь еще больше усилило у поэта предощущение собственной смерти, задолго до этого, предсказанной ему гадалкой от человека с белой головой, на белой лошади. Повесть «Египетские ночи» так и осталась незаконченной.
И, тем не менее, гениальность Пушкина не изменила ему. Задача им поставленная, была им же и решена, но лишь неявно, подспудно, еще до того, как начали писаться «Египетские ночи». Незаконченная пушкинская повесть была завершена другим человеком, но собственной же пушкинской поэзией. Во второй половине двадцатого века режиссер Михаил Швейцер завершил сюжет «Египетских ночей» прежними пушкинскими поэмами «Пиром во время чумы», «Моцартом и Сальери» и «Дон Жуаном» в прекрасном фильме «Маленькие трагедии», где тема любви и смерти стала темой пушкинского Импровизатора. Пушкин же сделать этого не мог. Тексты его поэм были написаны им до «Египетских ночей». Однако, как гений, как истинный поэт, пишущий по вдохновению, а не по расчету, он не смог работать по заказу, даже им самим себе и определенному.
В этой незаконченной и завершенной лишь после смерти Пушкина повести кроется важнейшее противоречие, которое характерно для всей пушкинской поэзии и для всей русской культуры. Противоречие это состояло в том, что сюжетно Пушкин, поэт не христианский, но античный, реальный, плотский. Его всегда, прежде всего, интересовал мир не «тот», иной, но «этот», реальный.
Однако для античности тема смерти, умирания, загробного мира – тема мертвая, страшная, тема тьмы и запустения.
Тема светлой смерти появляется лишь в христианстве. Она связана прежде всего с жертвенной смертью Христа, наделившего саму смерть глубочайшим смыслом, которого никогда не было в античности.
Лишь в христианстве смерть воспринимается не как конец жизни, но олицетворяет собой лишь переход в иной мир, как очищение, как перевоплощение.
В этом контексте пушкинская тема ночи с Клеопатрой, тема светлой смерти за плотскую любовь, по определению безвыходна. Она превращается здесь лишь в оправдание суицида.
Плотская любовь, с точки зрения христианства, по определению греховна. Любовь – это первородный грех, делающий человека смертным. И потому, именно плотская любовь, с позиций ортодоксального христианства всегда превращает смерть в пустую бессмысленную трагедию.
Однако Пушкин совершил чудо. Любовь в его стихах достигает такой эстетической и оттого бескорыстной духовности, что смерть пушкинского дон Жуана уже не воспринимается, как тяжкая расплата за грех, но оказывается лишь священной жертвой за любовь, вознося пушкинскую поэзию к вершинам великого возрожденческого искусства, в котором найдена гармония античности и христианства.
Пушкин– поэт христианского Возрождения, интуитивно ощущающий вечные проблемы бытия в реальной жизни, находящийся одновременно в античности и в христианстве и оттого в постоянном конфликте между ними и разрешающий этот конфликт поэтической музыкальностью целостного бытия. Он всегда двойственен, как двойственна и внутренне конфликтна в глубине своей сама христианская религия, как, впрочем, и вся классическая русская культура и сама русская ментальность.
И лишь только однажды Александр Сергеевич Пушкин спустился с поэтических небес на землю. В последние дни своей жизни, когда умирал в тридцатисемилетнем возрасте в страшных муках от пулевого ранения в живот. Однако его смертные муки не стали фактом его творческой биографии, но остались лишь событием личной судьбы.
Вся дальнейшая история России после Пушкина, развивалась уже в двух параллельных мирах– в мире реальном и мире ментальном, литературном, мифологическом, который стал духовным зеркалом русской жизни и русской истории.
Кроме Пушкина, у России есть еще четыре пророка, отразивших движение психического мира огромной страны вплоть до его драматического революционного поворота. Это Гоголь, Достоевский, Чехов и Толстой. Каждый из них стал национальным святым, ибо во всех них русский дух находил себя, с ними возрождался, искал, тосковал и, наконец, умирал в преддверии революции. Без этих людей нельзя понять внутренних механизмов течения русской истории и ее апокалиптических страстей.
Николай Васильевич Гоголь был лично знаком с Пушкиным, почитал его гением, пророком и пытался продолжить его дело. Проза Гоголя, как проза вообще, есть по сути уже нисхождение с небесных поэтических высот, погружение в реальность, замена «музыки» поэзии логикой жизни, логикой глубокой, психологичной, но лишающей художника власти языка над жизнью, удивительной поэтической власти творить чудеса, с легкостью уходить в «иные» языковые пространства, распутывающие и снимающие любые логические и жизненные противоречия и тупики.
Чудо смещения человеческого сознания из реального пространства в пространство мифологическое, перемещение с земли на небо и обратно, легко совершается в поэзии, но уже с большим трудом вмещается в прозу. Хотя, конечно, гоголевский прозаический язык, словно еще недалеко уйдя от высшей точки пушкинского литературного постижения реальности, необычайно поэтичен. Отрывки гоголевской прозы «чуден Днепр» или «птица-тройка», – это стихи, они также цитируются наизусть, как и пушкинская поэзия. Гоголь, пожалуй, единственный русский писатель, которого можно читать наизусть. Однако в нем уже появляется неумолимая реальная логика, которая ведет человеческую жизнь и приводит ее к заведомому, уже неподвластному «чуду» и даже самому автору, концу.
Гоголь, так же, как и Пушкин, творец еще языческий, античный, вместе с тем, искренно пытавшийся стать христианином. Пушкин сознательно никогда не ставил перед собой подобной задачи. Гоголь же ставил. К концу жизни Николай Васильевич был человеком глубоко верующим. Он ездил по монастырям, посещал Гроб Господень в Иерусалиме, незадолго до смерти, в 1848 году, написал «Размышления о Божественной Литургии». Он и умер перед иконами, и творчество свое, тексты свои страстно хотел сделать христианскими. Да только логика жизни, логика русского духа, русского менталитета, к которому он принадлежал и которому он служил, не позволили совершить этого. Не получилось соединить внешне несоединимое, но соединимое лишь глубоко внутренне. Оттого и умер Николай Васильевич несчастным, с душой, расколотой надвое, что для русского человека дело обычное и естественное.
Ранняя проза Гоголя, вначале писателя малоросского, с «хутора близ Диканьки», жизнерадостная, сказочная, мистичная. Здесь язык творит пространство, ему все подвластно, им все решаемо, им создается счастье и несчастье, он находит выход и вершит приговор. Это мышление счастливого ребенка, погруженного в собственную сказочную мифологию, и оттого обладающего полной свободой. Тема смерти, – глубочайшей и безвыходной пропасти человеческой души еще не ведома писателю, она лишь на подходе, лишь только угадывается в «Тарасе Бульбе», в «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».
И уже совсем другой Гоголь, трагический, ведомый уже не языком, но жизнью, оказывается в столице, в Петербурге, городе, который завоевывает писателя, затягивает его в свои темные глубины, так похожие на мистические лабиринты человеческой души.
В Гоголе «петербургском» уже умирает язычник и начинает рождаться христианин, христианин «внутренний», трагический, чувствующий пропасть разверзающуюся в человеке. Гоголевский герой уже раздвоен, уже мечется между желаниями и реальностью, которые перестают совпадать, потому что сказка кончилась и началась другая история, совсем иная, чем прежняя детская жизнь. Эта новая история уже ведет человека своими таинственными дорогами, или лучше сказать тащит его уже помимо его собственной воли. Как Чарткова из «Портрета», талантливого художника, с ужасом увидевшего изнанку мира, двойное, темное дно жизни, откуда взглянул на него живыми глазами сатана, ростовщик, нашедший бессмертие в картине, случайно купленной Чартковым на свою же собственную погибель.
Чартков первый из гоголевских героев вступил на путь городской «экономической жизни», пытаясь превратить священное искусство в производство, коммерцию, бизнес. Гоголь с великим знанием дела, как художник не только слова, но и как профессиональный живописец, шаг за шагом медленно спускается вместе с Чартковым в темную, безвидную пропасть человеческой души, разверзающуюся только у людей отмеченных талантом, божьим даром творца. Ведь Гоголь из той же породы, что и его художник Чартков, похоронивший себя сначала заживо среди своих пустых бизнес-картин, а затем вдруг обнаруживший себя уже в заколоченном гробу собственной бессмысленной жизни и умирающим в страшных муках сумасшествия.
Впоследствии идея быть похороненным заживо станет кошмаром и для самого Гоголя, уже прочувствовавшего эту идею, воссоздавшего ее собственным воображением и пером, и бегущего от этой идеи всю свою оставшуюся жизнь. Жалок человек у Гоголя, нищ, наг и глуп. Это уже больше не пушкинский герой, со взглядом, устремленным вдаль и витающий где-то в заоблачных высотах, но Акакий Акакиевич Башмачкин, вечный титулярный советник, который, «видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в виц-мундире и с “лысиной на голове”».
Печать безысходности лежит на лицах петербургских гоголевских персонажей, словно проступая на них от сырости, от холодного балтийского ветра, ранних сумерек, промозглых ночей, а еще, от самого пространства этого города-вампира, питающегося своими жителями, от бесконечного лабиринта каналов, улиц и переулков, которые, в общем-то, никуда не ведут.
Петербургские повести Гоголя мрачны, ему самому тяжело, хочется на волю, в деревню, на бескрайние просторы России, подальше от этих угрюмых мест. Ради этого и затевается великое и далекое путешествие, пусть за «мертвыми душами», но в кибитке, на птице-тройке, чтобы мелькали за окном верстовые столбы да избы и проплывали мимо леса и озера, чтобы куда-то ехать, мчаться, к какой-то, пусть еще непонятной, но обязательно цели.
Гоголю казалось тогда, что если нестись, если мчаться, то обязательно куда-нибудь приедешь, дорога сама приведет, не спросясь, но непременно в места обетованные, ибо все дороги ведут в Рим, к Храму, на Небо. Его письма друзьям в этот период радостные, светлые, наполненные предчувствием скорых перемен, даже не то чтобы собственной жизни, но в чего-то гораздо большего, чем жизнь реальная. Ему нужна была жизни вечная, осмысленная, которой живет, или пытается жить человеческая душа, следуя своему уникальному пути, на котором больше нет ни «портретов», ни «шинелей» ни «записок сумасшедшего».
Правда Николаем Васильевичем были произнесены и другие слова, о том, что велика Россия, по ней «хоть три года скачи, все равно никуда не доскачешь». Они-то и оказались пророческими. Уже зараженный духом города, духом экономики, денег, реальности, обыденной жизни, Гоголь путешественником назначает человека «нормального», естественного, обыкновенного, вовсе не романтика, а словно бы как все мы, как каждый из нас. Эту принадлежность Павла Ивановича Чичикова ко всему миру, ко всем людям, к народу, выразил Николай Васильевич в удивительно тонком и точном пассаже, который впоследствии затерялся, растворился во времени, потому что родом он словно бы из ниоткуда, из вещи исчезнувшей, вернее считающейся исчезнувшей, из сожженного, а потому словно бы не существующего второго тома «Мертвых душ». Только ведь, как сказал другой классик русской литературы, – «рукописи не горят», второй том остался, а из него и Павел Иванович Чичиков никуда не делся, как и удивительные гоголевские слова не только о Чичикове, но и о каждом человеке.
«Павел Иванович как-то особенно не любил выпускать деньги из рук. Если настояла крайняя необходимость, то все-таки, казалось ему, лучше выдать деньги завтра, а не сегодня. То есть он поступал, как все мы!».
Эти слова оказались приговором не только ненавидимому автором (сколько желчи и ненависти излил Гоголь в письмах на своего героя), но одновременно, любимому своему герою, жулику Чичикову (ведь главный же герой!), но и всему народу и самому себе. «Как все мы» – относится ко всем.
Одновременно Николай Васильевич Гоголь в «Мертвых душах» способом чисто литературным, а потому провидческим, решал одну из главнейших задач русской жизни. Задачу о счастье человеческом. О возможности такового, о том, что счастье это делается вот здесь, на земле, трудом и богатством, крепким хозяйством, хорошими дорогами, чистотой и порядком, предпринимательством, наконец.
Разъезжая с Чичиковым по российским просторам, Николай Васильевич Гоголь искал человека, в котором бы воплотилась основная, глубинная идея романа, в самом романе не высказанная, но обещанная писателем лишь в многочисленных письмах. Хотя и там эта идея не названа, но лишь обозначенна, как тайна, которая еще никому не ведома, но в ходе повествования должная раскрыться и явить миру все величие человеческой души.
Гоголь сам свято верил в эту идею, в то, что она действительно существует, только пока еще скрыто ото всех, даже от него самого. Оттого и путешествовал он по своему роману, как первопроходец по неведомым землям, как Одиссей, по островам бескрайнего океана, не зная, что ждет его впереди, но надеясь на долгожданную обетованную землю.
Гоголь сам строил дорогу, по которой шел, сам возводил лабиринты, где блуждала его душа, надеясь на волшебную силу влекущего его языка и пространства. Однако лабиринт оказался непроходимым. Впущенные в сюжет романа «Мертвые души» деньги, торг, нажива, постепенно силой своей внутренней логики вытеснили из него все остальное, неотвратимо сужая, упрощая, опошляя выстроенный автором мир, превращая его в коллапсирующее, гибнущее в хаосе и лжи пространство.
Совмещение экономической, капиталистической идеи, запущенной Гоголем в «Мертвых душах», с русской душой, привело к гибели и души, и идеи, следуя странному, почти таинственному закону несовместимости русского сознания ищущего счастья, и одновременно, экономически упорядоченной жизни. Запущенная в русскую душу и общество эта, в общем-то, естественная человеческая идея, рождает у Гоголя тотальную ложь, воровство, хаос, сумасшествие, и в конечном итоге призывы к террору и топору.
Тайна, обнаруженная Гоголем, оказалась не благостной, но страшной. Второй том «Мертвых душ», словно писания сатаны, неумолимой рукой инквизитора отправляется в огонь. Работа совмещения экономической идеи и русской души была продолжена, но страшная печать дьявола проступила на ней вновь, словно подтверждая непреложный закон этой странной несовместимости.
Гоголь не пережил тягостного поражения. Через несколько дней после повторного сожжения второго тома романа «Мертвые души», стоя на коленях перед иконами, он умирает. Литературное поражение, духовный тупик, оказались для него острее и сильнее воли к реальной жизни. Как античный герой, Гоголь бесстрашно вышел на битву с законами жизни, но проиграл ее. Своей жизнью и своей литературой он прошел удивительный путь исторического человеческого сознания, восходящего от детского, наивного, языческого, сказочного, оптимистического восприятия мира к постижению страшных бездн и ничтожества человеческого бытия. Этим путем шли древние римские и греческие язычники к христианству, неся на этом пути тяжелые поражения, терзаясь разочарованиями и унынием, но внутренне, все равно, надеясь на победу и освобождение.
Смерть Гоголя была величественна, ибо она сама стала литературным феноменом, частью классической русской литературы, не только написанной, но и прожитой писателем. Второй том «Мертвых душ» силою исторической памяти ныне так и считается сожженным, то есть не существующим, хотя, собранный по черновикам, он вышел в свет уже через два года после смерти автора.
Подобно древнегреческому Икару, Гоголь попытался взлететь внутри экономической реальности человеческого бытия, но рухнул в пропасть трагически раздвоенного русского сознания. И как один из ликов этого сознания, Николай Васильевич Гоголь навечно принадлежит русской культуре, ибо его жизнь и его тексты– эта культура и есть. Найденная, а потому предсказанная Гоголем несовместимость русской души и естественного экономического капитализма еще всплывет в русской истории. Но позже.
Федор Михайлович Достоевский считал себя продолжателем дела Гоголя. Его слова: «Мы все вышли из гоголевской шинели», – относятся не только к абстрактному русскому человеку, но, прежде всего к самому Достоевскому. Достоевский чувствовал преемственность русской литературы, как одной длинной истории, создающейся множеством людей, подобно единой библейской истории, написанной множеством пророков.
Так же, как и Гоголь, Достоевский искал счастья для человека, но уже не на бескрайних просторах России, а в глубинах человеческой души. Темный, прежде «Петербург Гоголя», а теперь уже «Петербург Достоевского» вновь воссоздается писателем как пространство коллективного русского сознания, где проходит и уходит жизнь, где совершаются преступления и воздаются наказания. Герои Достоевского – духи этого города, имеющие такие же мрачные, безрадостные лица, как и его темные, кривые улицы.
Петербург Достоевского выписан, как особое состояние человеческой души, как «темная пропасть Иова», откуда можно выбраться лишь верой и чудом. Но и чуда в городе нет, настолько замкнуто его каменное пространство. И Родион Раскольников хотел освободиться без чуда, но лишь при помощи топора, да денег старухи-процентщицы, которые вынесут его на волю, на воздух, на свободу. Только не вынесли. Старуха убита, а город этот, мрачный, запутанный, бесконечный, все равно остался, ничего в нем не изменилось, все те же унылые улицы, да обшарпанные переулки. И в душе самого Раскольникова ничего не изменилось, не всколыхнулось, не расцвело. Евангельского преображения не произошло, как был он «тварью дрожащей», так и остался, а ведь света хотел, свободы, порыва, оттого и пошел признаваться да каяться, не из-за старухи вовсе, но из-за свободы.
Освобождение от мрачного мира состоялось лишь после покаяния, словно держал Раскольников окружавший его тягостный и серый мир в себе, внутри, в душе, а затем отпустил его, и тот рассыпался мгновенно, исчез, словно мираж, создаваемый воображением и тягостными человеческими мыслями. А сам человек скорее вон из города, на каторгу, на свободу.
И вот уже князь Мышкин появляется в самом сердце России, издалека, из-за границы, из Швейцарии, как с того света. Это человек «новый», без биографии, без грехов, Достоевский писал о нем, что он словно Христос, без отягощающей истории, как безгрешное дитя. Чтобы своим примером, своим присутствием, своим словом… Только такой человек сможет восстать против мрачного мира, восстать без злобы, по-доброму, по-христиански, чтобы все изменилось по его же собственному подобию.
И как будто сначала так все и происходит, его все любят, рядом с ним все зло, вся ложь, словно бы отступают. Но оказывается лишь временно, и вскоре мир вновь погружается в мрачную, еще более густую тьму, потому что человек этот добрый и безгрешный, сам того не желая, оказывается причиной несчастья множества людей. Ведь жили прежде люди в темноте духовной и словно бы привыкли, словно бы не замечали ничего ужасного. А как свет увидели, так словно бы взбесились, отчего всем стало еще хуже, как слепым, которым вернули зрение, но от яркого, брызжущего солнечного света они ослепли вновь.
А князь Мышкин, изгнанный мессия, оставляет свою родину и вновь отправляется на тот свет в Швейцарию, чтобы закончить там свои дни в больнице для сумасшедших, единственном на земле месте, подходящем для странствующих мессий.
Этаже тема– исчезнувшего, убитого Бога, является и в «Братьях Карамазовых», в Легенде о Великом Инквизиторе, написанным братом Иваном, когда является Христос на землю вторым своим пришествием, но рано, не вовремя и оказывается никому не нужным, ибо разрушить старый мир легко, да только вот, что взамен его будет– пустота. Потому предается Бог инквизиторскому костру, ради спасения мира, который пока жив еще, хоть и лежит во зле.
И другая тема романа– тоже религиозная, но уже не из христианства, а из древнего архаического язычества– тема отцеубийства, уничтожения истока, причины рожденного во зле и грехе человека, убивающего своего ненавистного родителя.
Незаконнорожденный холоп Смердяков, наученный Иваном Карамазовым, что Бога-то нет, убивает своего отца, Федора Карамазова. А убийство это приписывается старшему сыну Карамазова– Дмитрию. И никто, ни младший сын, монах Алеша, ни монастырские старцы, не могут остановить этот обязательный к исполнению закон языческой жизни, по которому сын должен убить отца. Из этого же закона, много позже, Зигмунд Фрейд выведет одну из основных тенденций человеческое жизни– Эдипов комплекс.
И, наконец, другой роман «Бесы», апофеоз ницшеанской темы «смерти Бога», когда человек уже один, уже сам по себе, когда идеи спасения исходят не с небес, не из священных книг, но рождаются в головах людей от тоски, пустоты и безысходности. Идеи здесь тем и страшны, что человек без них уже не может, они становится смыслом, целью, они уже больше человека, больше жизни, за них можно умереть или убить, они оправдают все…
Неправедный мир должен быть разрушен, разрушение становится великой целью, карнавал смерти– жизнью, ложь– истиной, сумасшествие– мудростью… Тема свободы исчерпана. Её больше нет. Борьба за нее ее лишь уничтожает.
В романах Достоевского появляется человек, доселе неведомый русской литературе и русской жизни. Человек удивительный, породивший впоследствии в русской истории множество чудес. На смену трагическому гоголевскому «человеку с деньгами» у Достоевского является трагический «человек с идеей». Федор Михайлович, как великий мифотворец, примеривает на человека, на человеческую жизнь, человеческую судьбу великие идеи свободы, спасения, счастья, Бога, оставляя своих героев один на один с этими идеями, позволяя человеку довести их до конца, до логического завершения, в итоге ужаснуться результатам, отречься, отказаться и снова искать.
Это брожение идей на уровне коллективного сознания, которое остро чувствовал и безупречно выстроил Достоевский, идет не только в России, но во всей Европе. Человек ищет, моделирует, конструирует свою жизнь в надежде выбраться из темного лабиринта бессмысленного и неправедного существования. Время идей Достоевского еще вернется, придет уже к 1917 году, когда одна общая идея захватит миллионы людей, но пока еще рано, пока поиск продолжается.
В литературе Антона Павловича Чехова прежний идеологический огонь уже гаснет, от него остается только далекий отблеск, отсвет, светлое, расплывчатое пятно на темном фоне жизни. Тема Чехова – ностальгия, поиск утраченного, исчезнувшего смыла, когда-то видимо существовавшего, но увы, забытого.
Ситуация «чеховской жизни» печальна, потому что жизнь человеческая– ненастоящая, она словно бы еще не началась, или уже закончилась, однако однозначно утверждать что-либо трудно, потому что, в сущности, не началась она или уже закончилась– неважно, важно лишь, что ее нет.
Один из ярчайших чеховских рассказов, остро и страшно раскрывающий эту тему ненастоящей жизни– «Спать хочется».
Рассказ этот не о взрослом рефлексирующем человеке, а о маленькой Варьке, девочке-прислуге, которая никакими вопросами не задается, а просто хочет спать. И лишь во сне у нее начинается настоящая жизнь, перед ее глазами проплывают далекие образы ее деревенского детства, она видит своих родителей, а затем людей, которые идут куда-то по грязному шоссе. Как выясняется, люди идут спать, и, наконец, ложатся здесь же на грязной дороге и засыпают.
Все люди в Варькином сне могут заснуть, кроме нее самой, потому что ей постоянно мешает плачущий хозяйский ребенок, который кричит надрывно и монотонно, которого все ночи напролет ей надо качать. От этого мерного покачивания и детского крика Варька впадает в сонное оцепенение с туманными видениями, прерываемыми хозяевами, которым постоянно от нее что-то надо. И пока Варька чем-то занимается, пока она работает, пока она живет, она не живет вовсе, но лишь существует насильственно, ненужно, неинтересно, все время преодолевая сон, с одной лишь надеждой вскоре заснуть, ибо только тогда и начинается ее настоящая жизнь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?