Электронная библиотека » Сергей Малицкий » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 20 мая 2014, 15:45


Автор книги: Сергей Малицкий


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Счастье

Когда на  Заречной улице погас от старости последний фонарь и от снежных искр, закручивающих хороводы под его колпаком, остался лишь холод, Николай пошел в магазин и купил фонарик. Он долго стоял у прилавка, сбиваясь, мучительно складывал в голове стоимость фонаря, батареек, запасной лампочки и купил в итоге нечто аккумуляторное с металлической вилкой на хвосте, стыдливо прикрываемой синим пластмассовым колпаком. Чуть дороже, зато практично. Он даже несколько раз повторил это слово про себя, а когда вышел в январский морозец, то выговорил вслух: «Практично». Под черным небом слово не прозвучало вовсе, или голос у Николая был не столь звонким, как у молодого продавца, только жгучее желание немедленно вернуться и бросить фонарик в толстое лицо ударило по глазам, заныло в груди, и только кружок желтого цвета, осветивший темный переулок, остановил. Все одно домой прогоном идти, еще ноги переломаешь.


Под горой угадывалась черная незамерзающая из-за теплых сливов речка, за ней рассыпался огнями город, втыкаясь в деревянный пригород расцвеченным новогодними гирляндами мостом, а на этой стороне не было нечего, словно последний фонарь, погаснув, унес с собой в неведомую прореху четыре десятка домов на три кривых улицы, убогий магазинчик и раздолбанную автобусную остановку. Николай вздохнул, черканул по штакетникам электрическим зайчиком и пошел огородами по зимней стежке.


Девчонка сидела в снегу и негромко скулила. Николай посветил ей в глаза, увидел набухшие пьяные веки, размазанную тушь, побелевшие щеки, дрожащие губы.

– Что ж ты, дура, здесь делаешь? – вырвалось у него. – На улице минус двадцать! Где твоя шапка? Мать твою, в колготках, рехнулась девка.

Она попыталась что-то ответить, но губы ее не слушались, и из горла вместо плача доносился только сип. И все же Николай разобрал: «Холодно. Замерзла. Очень».


Он сгреб ее в охапку, завернул в ватник и понес, почти побежал к дому и только шептал горячо, когда глаза у нее начинали закатываться: «Потерпи, уже скоро, я тут рядом». Открыл ногой дверь, проскочил в темноте холодные сени, вошел на кухню, в тепло,  в тихий рокот газового отопителя, положил на диван, бросил сверху одеяло, сунул ведро в раковину, оживил газовую колонку, выдвинул ящик комода, выхватил пачку полотенец, желтую простыню, щелкнул клавишей чайника.

– Холодно. У тебя водка есть?

Сейчас. Да вот же. Плеснул в стакан. Она взяла его скрюченной ладошкой как клешней, опрокинула в горло и тут же вывернулась наизнанку. На диван, на пол, ему на руки. На себя.

Сейчас. Подожди.

Снял с нее сапоги, под которыми не оказалось даже носков. Прямо в колготках опустил ноги в таз, в который тут же налил горячей воды. Расстегнул и стянул пальто. Она, не открывая глаз, пыталась что-то говорить, но Николай, бормоча только – «хорошо, хорошо, конечно», снял кофточку, какую-то блузку, холодея, с замиранием сердца, дрожащими руками расстегнул лифчик, сглотнул что-то в горле, стараясь не смотреть на блеснувшую в кухонном сумраке грудь, нащупал молнию юбки, отчего-то стащил ее через голову, вздрогнув вместе с темными сосками, зацепил на бедрах трусы и колготы, соскоблил и все это, пахнущее мочой и рвотой, оставил в тазу.

– Ну? – она попыталась приподнять веки, но только сморщила лоб и упала на бок. Николай накрыл ее простыней, побежал в сени, приволок жестяную ванну, наполнил горячей водой, поднял с дивана ее маленькую, но отчего-то безвольно-тяжелую, посадил в воду и начал поливать на голову, плечи, на спину, на грудь, на руки. Поднял из воды колени, погонял по коже обмылок, намылил ладонь, запустил руку между ног, ощутив странно гладкую плоть, взял подмышки, поставил, опер о себя, облил, завернул в полотенце, посадил в уголок дивана, побежал в горницу, скатал с материной кровати одеяло вместе с подушкой и простыней, расправил на диване, поднял ее, уложил, хотел накрыть, замер на мгновение, впитывая удивительно красивое лицо, длинную шею, все юное утомленное изогнувшееся тело, грудь, выкинутую вперед ногу, бедра.

Посмотрел на себя в зеркало и тут только понял, что так и не разулся, не снял даже шапку.


Она пришла в себя часа через два. Приподнялась, пьяно потрясла головой, сбросила со лба прядь волос, скользнула глазами по развешанной тут же на веревках одежде, хрипло спросила:

– Ты кто?

– Николай.

– А я Дарья. Даша. Даша, – повторила она. – Воды.

Он протянул ей стакан, она медленно выпила, провела ладонью по его вздувшейся ширинке.

– У тебя резинка есть?

– Жвачка? Сейчас! – хрипло выдавил из себя Николай.

– Дурак, – она криво усмехнулась, неловко откинула одеяло, раздвинула ноги, посмотрела ему в глаза:

– Ладно. Иди сюда. Разденься. Да. Не бойся, я таблетки пью.


Он разбудил ее рано утром. Прошептал настойчиво в ухо:

– Даша!

Она открыла глаза, переспросила недоуменно: «Что?», села, оглянулась, протянула руку к одежде, скривилась, глядя на стол.

– Не буду ничего, воды.

Жадно выпила, кое-как оделась, не проявляя ни малейшего интереса ни к нему, неуклюжему и большому, переминающему с ноги на ногу, ни к убранству деревенского дома, подсвеченному зимним сумраком из окон.

– Мне на работу надо, – пожаловался Николай.

– И мне… в институт, – она наклонилась над раковиной, выдавила на палец зубную пасту, кое-как умылась, выпрямилась.

– Ну, пошли.


Выйдя на улицу, она оглянулась, увидела огни моста, город, матерно выругалась и заторопилась по указанной стежке. Николай шел сзади и не мог оторвать глаз от угадывающихся под пальто очертаний молодого тела, которые вот только что несколько часов назад он просеивал через собственные пальцы.

– Один живешь? – спросила она, обернувшись.

– Да, мать умерла.

– Работаешь?

– На мебельной, третий год.

– Отслужил что ль уже?

– Отслужил.

– Хорошо.

«Хорошо», – сладко отозвалось в голове Николая.

– Здесь что ль? – она остановилась возле истоптанного сугроба, подняла фонарик. – Твой?

– Мой, – он пощелкал клавишей, лампочка еле светила. Ничего. Зарядится. Аккумуляторный практичнее.

Она принялась разгребать снег ногой, наконец нагнулась и выволокла маленькую сумочку.

– А все не так уж плохо, – улыбнулась, глубоко вдохнула, чуть закашлялась. – Вот ведь как бывает? С чего это я с моста налево пошла? Общага же направо! Пить надо бросать! Вот ты пьешь?

– Бывает, – промямлил Николай.

– А зря, – погрозила она ему пальцем и поспешила дальше по тропинке.

Остановилась уже у моста, обернулась, стряхнула снег с его воротника, изогнула уголок рта:

– Тебя как зовут?

– Николай.

– Ну, Коля, пока.

Приподнялась на цыпочки, чмокнула в губы, побежала на мост. Так и ему на мост, на фабрику же! Только какое-то оцепенение появилось в ногах. Словно там, за мостом была чужая страна, для прохода в которую ни документа, ни права у него не имелось. Николай стоял, смотрел ей вслед и ждал. Обернется или не обернется. Обернулась. Помахала рукой. Он вздохнул, передернул плечами и зашагал на свою фабрику.


Николай пришел к институту через неделю, когда бесплодное ожидание неведомо чего стало невыносимым, а пустота в чреслах, которые он ежевечернее истязал, закрывая глаза и вспоминая ее тело, свела с ума. Она стояла вместе с подружками на углу главного корпуса. Он подошел, окликнул ее с пяти шагов.

– Даша.

И еще раз.

– Даша.

Обернулась подружка, недоуменно нахмурилась, толкнула ее:

– Никак тебя? Ты теперь Даша? Это что за чучело?

– Это? – она прищурилась, лениво отмахнулась.

– Даша, – повторил он.

Она поморщилась, шагнула к нему навстречу, прошипела чуть слышно:

– Ты, урод, вали отсюда!

– Вадик! – раздраженно заорала подружка.

– Ну? – детина под два метра ростом отделился от компании, стоявшей неподалеку. – Чего хочешь?

Холодом пробежало по коже. Стальное кольцо стиснуло затылок. Губы высохли. Разожглось в груди. Руки скрючило спазмом. Взглянул на Дашу, мелькнуло что-то в ее глазах или показалось? Поднял глаза на Вадика-добровольца. Свалить – нечего делать. Вырвать кадык двумя пальцами из-под сытого подбородка. Ладно.

– Ничего.

Развернулся, пошел, не торопясь, сунув руки в карманы китайской куртки. Только дома заметил, что оторвал их до половины.


Он дождался ее в начале февраля. Видел и раньше, но то не одна шла, то слишком рано. Окоченел на морозе, хотел уже домой идти. Она появилась за полночь. Едва переставляла ноги, худенький паренек, сам далеко не трезвый, с трудом тащил ее. Николай подскочил сзади, оглушил его подвернувшейся льдышкой, спихнул с высокого берега под откос, подхватил ее, ничего не соображающую и повел в темноту. Вытащил из кармана бутылку водки, влил половину в приоткрытый рот, встряхнул, чтобы не захлебнулась, хлопая ничего не понимающими глазами, понес. Дотащил до того самого места, толкнул в сугроб, махнул ногой, присыпая снегом, побежал домой, на ходу проглотил остатки водки, а дома опрокинул в себя еще одну бутылку, пока кухня вместе с пустым диваном не поплыла в сторону и не закрутилась, сливаясь в размытую карусель.


Через неделю приехала бригада электриков и после долгих мучений половину фонарей на Заречной оживила. Но зима уже близилась к концу, поэтому освещению не обрадовалась, стыдясь заплеванного и изгаженного снега. Бабки судачили на автобусной остановке, что надо было человека убить или в снегу спьяну замерзнуть, чтобы власти за освещение взялись. Николай добрел до дома, сбросил ватник, поужинал, переоделся в новое, открыл сундук и, переворачивая старые альбомы, какие-то стоптанные туфли и затхлые коврики, выудил ружье. Спилил ножовкой стволы, зарядил, сунул под куртку за пояс и пошел в город. Включил на мосту фонарик и бросил в черную воду, надеясь разглядеть со дна отсвет. Не получилось. Свернул к общежитию и долго бродил вокруг, стараясь держаться в тени ожидающих весну кустов. Наконец через освещенные окна столовой заметил паренька с перевязанной головой, остановился и дождался ее с парой подружек. Она прихрамывала, но шла улыбаясь. Сунула руку под свитер, поправила лямку лифчика, что-то сказала, сморщила нос, чихнула, потерла глаза, достала пачку сигарет, заговорщицки оглянулась… Николай смотрел на нее, вспоминал ее голос, тело, грудь, мягкость лона, податливость спины и жадность рук и думал, что все самое лучше в его жизни уже было. Он смотрел на нее, беспричинно улыбался и беспрерывно шептал:

– Господи, хорошо. Как же хорошо! Хорошо-то как!

Потом достал из-под полы обрез, вставил его в рот и выстрелил сразу из двух стволов.

2004 год

Томик

– Тамара!

Чуть вздернутый подбородок, чуть прикрытые глаза. Ресницы удлиненны чем-то черным и шероховатым, покрыты как крылья бабочки пыльцой, не тронь, а то не полетит. Под ними блестят глаза. Колькин приятель подбирает живот, хлопает по карману, где лежит расческа, которая славно фыркает и визжит, когда он продувает ее после безуспешной попытки пригладить волнистые вихры.

– Василий, – хрипло  заменяет он всегдашнее «Вася» и смотрит на протянутую руку. Тонкие пальцы девушки вытянуты и чуть расслаблены, словно между черной кожанкой Васьки и белой вязаной кофточкой Тамары вот-вот должна материализоваться арфа.

– Лопух, – коротко шипит Колька и, не дав парню опомниться, подхватывает Тамару под локоть. – Сюда, Томик. Васька! За руль. Или я твою машину поведу?

Колькина Машка ждет компанию в ресторане. Васька пару раз едва не проезжает на красный цвет, держится скованно, то и дело зыркает в зеркало и без нужды хватается за рычаг коробки передач.

– Спокойно, – уже на парковке щекочет ему ухо усами Колька. – Обычная телка, только с выкидоном. Подыграй!

– Я что, руку ей должен целовать? – все-таки достает расческу Васька.

– А что? – щурится Колька. – И не только руку.

Тамара стоит в светлом проеме входа. Ждет. Черная юбка – белая кофта. Черные сапоги – белая сумочка. Черные волосы – белое лицо. Только губы красные. И где-то там влажные глаза между ресниц.

– Красиво стоит, – причмокивает Колька.

Васька прячет расческу в карман и прокашливается.

– Ну? – рядом с Тамарой появляется цветной шарик толстушки Машки. – И долго я должна ждать?

– Пошли, – хлопает по спине Ваську Колька.


Уже ночью Колька инструктирует приятеля:

– Всегда открывай ей двери. Дверь машины, подъезда, квартиры. Не откроешь, будет стоять, как дура, и ждать. А в остальном – нормальная баба, насчет фигуры моей Машке так вообще сто очков форы даст. А руку целовать не обязательно, ты не подтормаживай, главное. Будь проще. Понял?

– Куда уж проще? – тоскливо бормочет Васька. За темным стеклом девятки сидит стройная девушка в черно-белой одежде. Она смотрит ровно перед собой и вообще похожа на механическое существо.

– Интересно, получится что или нет? – закуривает Колька, когда девятка скрывается за поворотом.

– Ты про кого сейчас? – спрашивает Машка, прижимаясь к другу.

– Про себя! – ржет Колька.


– Обычная баба, – бубнит Васька через месяц.

– Все они одинаковые, – с готовностью поддерживает разговор Колька.

– Двадцать два уже, преподает английский, стройная и ухватиться есть за что, – продолжает Васька.

– Наверное, – осторожно поддакивает Колька, который уже знает через Машку от ее подруги, что Васька сопит в постели, боится есть в присутствии Тамары, потому что не умеет управляться с ножом и вилкой, и пугается ее родителей.

– Предки нормальные, – добавляет Васька. – Батя – бывший мент, все время на даче. Мамка – детский врач. Ест все время, а не толстеет. Значит, и Тамара не потолстеет.

– Ага! – оживляется Колька. – Это тебе не моя Машка, по килограмму прибавляет на каждый укус. Ты чего скис? Боишься, что не прокормишь?

– Нет… – мнется Васька. – Не тот я, понимаешь?

– Нет пока, – хмурится Колька. – Двери что ли задолбался перед нею открывать?

– Да плевал я на двери, – машет рукой Васька. – Перед такой можно и пооткрывать, не переломился бы. Не тот я. Она смотрит на меня своими глазищами, а видит не меня.

– А кого же? – не понимает Колька. – У нее, правда, зрение так себе, очки раньше носила, но так она ж в линзах.

– А, – кривится Васька и хлопает дверью.


Через месяц он женится на другой подружке Машки, такой же округлой и веселой, прибавляющей по килограмму от каждого укуса.

Тамара выйдет замуж через пару лет. Очарует несуществующей арфой темноволосого красавца в дорогом костюме. Не говоря лишних слов, поблескивая глазами, уведет его от  жены и маленькой дочки. Да не просто так уведет, а вместе с квартирой, машиной и сытной должностью на государственной службе. Уведет, да не удержит. И сына ему родит, и улыбаться научится, и брови вскидывать на каждое его слово, а все одно – не удержит, словно выдала ему какой-то секрет, который знать тому не следовало никак. Потом снова найдет кого-то,  опять потеряет, словно каждый следующий ее мужчина рано или поздно примется мстить за предыдущего. Так и будет сверкать глазами, пока вдруг не столкнется у магазина с Васькой. Тот откроет дверь дорогой машины, сунет на заднее сиденье пакеты с покупками, оглянется и зажмурится, онемеет, примется ерошить ежик уже тронутых сединой волос. Она окажется все той же, не изменится нисколько, разве только не протянет ему руку, а просто подойдет, прильнет, прижмется, запустит руки под полы пиджака, втянет тонкими ноздрями запах дорогого одеколона, заплачет тихо и безнадежно.

Васька вывезет ее за город, остановит машину в березовом перелеске и, откинув сиденье, помолодев на пятнадцать лет, станет наслаждаться ее телом, на которое не подействовали ни сладости, ни годы. Тамара будет улыбаться и с закрытыми глазами, и с открытыми, и даже позволит себе пискнуть несколько раз, и соединить на крепкой Васькиной спине не только руки, но и ноги. А когда он подъедет к ее дому, чтобы она смогла переодеться, и уже станет прикидывать, что жена вернется с юга только через неделю, сын у бабки, и что все у него как-то в жизни на самом деле наперекосяк, и может еще измениться к лучшему, потому как все Васькино нутро будет захлестывать какая-то то ли музыка, то ли почти уже забытый хмель,  она остановится у дверей подъезда.

За секунды перед этим Васька выпустит ее из машины, чуть ли не возьмет на руки, поцелует и, прошептав на ухо, – давай быстрее, – будет поправлять разбросанные по салону пакеты, как вдруг она остановится у подъезда. Остановится и будет ждать. Ждать, что Васька метнется к ней и откроет дверь. Васька вытрет со лба пробивший его холодный пот, покачает головой, сядет за руль и уедет.

2009 год

Сю-сю

Обыкновенная жизнь состоит из обыкновенного детства, обыкновенной юности, зрелости, старости и смерти. Обыкновенное детство состояло из маминых рук, теплой печки, клена у калитки, который превратился из хилого ростка в дерево несмотря ни на что, кучи песка с навсегда погребенными в ее глубинах оловянными солдатиками, мамкиных слез, еще чего-то, но главное – из любви. А проходило это детство на деревенской улице  в девять домов по одной стороне и девять по другой, которая двумя стежками и непролазной колеей бежала от изгаженной церкви и заброшенного кладбища к речке. И две колонки торчали на концах улицы как две застежки. За водой ходили к церкви, чуть дальше, зато обратно под горку. Легче под горку. Сначала следом за мамкой. Затем и самостоятельно с жестянками по десять литров. Потом по пятнадцать. Летом от ведер оставались синеватые полосы на ладонях, зимой ледяные круги на санках. Постиранное белье везли к речке. Мамка натягивала вязаные перчатки, поверх них резиновые и бултыхала белье в проруби. Взбивала подсиненной тканью ледяную воду и торопливо отжимала прополощенное. Потом сдергивала с пальцев перчатки и начинала дышать на ладони, пытаясь выгнать из суставов ледяные искры.

Красивые у мамки были руки, сильные. Ногти коротко подстрижены, пальцы короткие, твердые. Мозолей почти не было, только на подушечках пальцев желтоватые бугорки. Они слегка царапали Колькину щеку, когда мамка прижимала сына к себе. Мамка работала на фабрике, где стояла у грохочущего станка и то и дело ныряла в его урчащие недра, подхватывала оборванную нить основы и подвязывала, сучила пальцами. Красивые у мамки были руки.

Это потом, через много лет Колька узнает, какие руки, в самом деле считаются красивыми. А тогда он смотрел не только глазами. Еще чем-то. Тогда он еще был целым. Или ему так казалось.


Маленький Ленин был похожим на ангела. Колька прибежал из школы счастливый и радостный. Сбросил пальтишко и торжественно показал звезду октябренка. Мамка еще была на работе. Бабушка радости не выказала.

– Ба! Смотри. Видишь?

– Вижу.

Она даже не улыбнулась. Она очень редко смеялась. Сколько Колька не морщил лоб, он так и смог вспомнить ее улыбающееся лицо, когда бабушки уже не стало. И в то же время разве был кто добрее ее?

– Бабушка. Я теперь октябренок!

– Ну и что?

В показном равнодушии таилась досада.

– Ну, как же…

Колька растерялся. Хотя, что было теряться? Родная, милая, строгая, но любимая бабушка всегда была существом непонятным и обескураживающим.

– Бабушка! Ты веришь в бога? Почему? Бога же нет! Вот у тебя на иконе бог на облаке сидит. Не может он сидеть на облаке. Облако это пар. И за облаком тоже бога нет. Там же космос!

– Бог должен быть в душе, а не в космосе.

Ну, разве можно было с ней спорить?

– Бабушка, а что ты делала в семнадцатом году?

– Служанкой ходила у барыни одной в Москве.

– Так ты и Ленина видела?

– Дался мне твой Ленин, – бабушка помолчала, отодвинула шитье, подняла на лоб очки, заговорила куда-то в сторону. – Я от барыни ехала. Она мне кошелечек свой подарила. Бисером вышитый. Я в тамбуре стояла, рассматривала и уронила его. Он в щель так на шпалы и упал. Жалко…

Во дворе надрывно запел петух, бабушка словно очнулась, затем глубоко вздохнула и снова подвинула к себе шитье.

– А до революции как вы жили?

– Хорошо жили, – бабушка говорила спокойно, словно отчитывалась. – Дом большой был. Лошади, коровы, овцы.

– Так вы кулаками были?

Бабушка повернула голову и посмотрела на Кольку через толстые очки с болью. Колька молчал. Когда приезжали бабушкины дети, Колькины тети и дяди, он слышал их вечерние разговоры, в которых до сих пор всплывала давняя обида, кто и что у кого украл в дикое время. Больше чем полвека минуло, а память как татуировка. Морщится, но не выцветает. И расходясь на деревенской улице, до сих пор бабушка с некоторыми встречными не «здравствовалась». Обида перешла на детей обидчиков, пожухла, но не рассыпалась. Не исчезла, потому как, к примеру, украденный самовар так и не возвращен, пусть он уже и сгнил десять раз.

– Кулаками? – голос бабушки задрожал. – Какими же кулаками? А знаешь, сколько человек в семье-то нашей было? Восемнадцать. А знаешь, в какие годы меня в работу отдали? В пятнадцать. А отец мой управляющим имением у помещика был. Так тот, чтобы пенсию ему не платить, за год до срока уволил его. А знаешь…

Колька знал этот дрожащий голос. Помнил. На пасху ходил с бабушкой на заброшенное кладбище за разоренной церковью. Сначала крошил крашеное яйцо на могилу дедушки, которого давно уже «зарезали доктора». Потом разыскивал вместе с бабушкой могилы детей. Двоих из восьми. Шестеро выросли. Колькина мамка младшая. А старшие двое здесь. Две сестры. Полиомиелит. Еще что-то. И вот таким же дрожащим голосом бабушка вдруг начала говорить в пустоту, поскольку никого, кроме Кольки рядом не было, а Колька-то по причине своего возраста считался еще существом безмозглым.

– Когда Варенька умерла, я в поле была. Пришли, сказали. Одна даже прошипела, дочь померла, а у нее ни слезинки. Убиваться, наверное, надо было, по земле кататься, волосы на себе рвать. А я как лежала в борозде, так и лежала. И ни сказать ничего не могу, ни заплакать. Ни вздохнуть.

Шесть рублей пенсии получала бабушка за эту борозду. Потом двенадцать. Перед самой смертью – двадцать пять. А на пожелтевшей фотографии перед Колькой стояла высокая статная деваха с черной косой до пояса, и Колька все никак не мог понять, почему эта красавица – бабушка? И если все-таки это бабушка, то куда же делась вся ее красота?


Когда Колька вступил в комсомол, он уже никому об этом не рассказал. Но даже тогда он был еще целым. Почти целым.


Мамка сбросила отжатое белье в таз, раздула наконец розовый цвет в окоченевших пальцах, подхватила горсть снега и принялась оттирать Кольке щеки. Закричал Колька, вырвался, побежал к дому. Лучше к теплой печке прижаться, пощиплет немного и отойдет. У мамки руки красивые. А вот у бабушки – коричневые словно куриные крылышки. Скошенные от большого пальца назад. Изуродованные.

– Бабушка, почему у тебя такие страшные руки?

– Больные у меня руки, Коленька. Ревматизм.

– Какой такой ревматизм?

– Вот такой. Белье зимой полоскала. Зимы холодны были. Соседка и присоветовала, ты возьми с собой полведра кипяточку. Пополощи-пополощи, руки-то в теплую воду и окуни. Отогреешь, опять полощи. Вот я и докуналась.

Бабушка поджала раздраженно губы, замолчала. А Колька заснул, успев подумать, что надо мамке сказать, чтобы не грела руки она в кипятке, а то и у нее они тоже станут страшными как у бабушки…


Мамка любила поесть и похныкать. Она на всю жизнь осталась маменькиной младшей дочкой. Не избалованной, но и не повзрослевшей. Уже когда и сама стала бабушкой. Зато умела утешать и потчевать других.

– Мама, ну сколько можно?

– Сколько хочется, столько и можно. Разве я виновата, что я наесться не могу? В детстве не больно-то объедалась. И лепешки, и суп из крапивы помню, и картошку гнилую, и болтушку из муки. Все помню. Я даже немцев помню!

– Мама, не можешь ты немцев помнить, тебе только год был, когда немцы в вашу деревню пришли.

– А вот помню. Знаю, что не должна, а помню. Мама меня на руках держала, а немцы по полю шли.

– Мама, это ложная память.

– Зато правильная. Год мне был. Как сейчас помню, поле белое-белое, а немцы черные. Представляешь? Поле белое, а немцы черные.

Колька представил. Немцы в его представлении проваливались в снег, проклинали промокшие ноги, в любом случае двигались навстречу собственной смерти. Только жалеть их не хотелось, потому что за спиной у них на снегу лежала Зоя Космодемьянская. Как на фотографии из пионерской комнаты. В разорванной рубашке, с петлей на шее, красивая до помутнения в глазах.

– Представляешь? – шептал Колькин сосед по парте. – Ее немцы заставляли керосин пить.

Колька в ужасе зажмуривался и старался думать о чем-то другом. Керосин пить нельзя. Пару раз, когда Колька где-то на улице подхватывал вшей, мамка намазывала голову керосином и держала его, пока кожа не начинала гореть пламенем. Только тогда смывала, вычесывала гнид, оставляла в покое. Волосы становились похожими на бархат. На синий бархат толстого мамкиного альбома, который Колька любил листать и спрашивать:

– А это кто? А это? А это кто?

– А это наша бабушка.

– Красивая!

– Красивая, – о чем-то задумывалась мамка.

Колька знал, о чем она задумалась. О том, что отец носил в бумажнике не ее фотографию, а фотографию красивой артистки Натальи Фатеевой. К ней он, наверное, однажды и уехал. Или не к ней, но в ее направлении. Вот только была ли в его бумажнике Колькина фотография? Этого Колька так никогда и не узнал.


Детство состояло из любви и из страха. Из постоянного и выматывающего страха. Колька не помнил, откуда взялся этот страх. Может быть, он перешел к Кольке в наследство от мамки, может быть, от бабушки, может быть просто витал, закручивался в воздухе над деревней и всей страной, а может быть, отец, уезжая от маленького Кольки, увез с собой не только фотографию красивой артистки Натальи Фатеевой, но и всю причитающуюся Кольке смелость. И остался Кольке в наследство один только страх, поскольку страх воспитания не требовал, он был от природы, выползал, выбирался по ночам из каждого угла избы, проникал в сны, схватывал за суставы в мгновения любой драки, которая немедленно превращалась в избиение.

Уже потом, когда Колька вырос, повзрослел, поистаскался и погрузнел, он почти догадался, что ему не давало во всех этих передрягах на улице, в школе, в армии воспитать в себе смелость, отыскать хотя бы ее крупицы, корешки, пусть даже ямку, из которой она была выдрана с корнем.

Удивление.

Именно удивление.

Удивление, которое обращалось шоком и столбняком. Потому что так было нельзя. Нельзя бить человека. Нельзя унижать. Нельзя причинять боль. Даже за дело.

За всю Колькину обыкновенную жизнь за дело его ударили два раза. Первый раз он попробовал чужих кулаков на собственных скулах, когда не по умыслу, а случайно назвал воспитателю имя маленького негодяя-сорванца. Второй раз, когда от скуки вышиб доску из ограждения хоккейной коробки. Трудяга парень отбросил в сторону фанерную лопату, не раздумывая, разбил Кольке губу и вновь взялся за лопату.

Зачем? Он бы понял и так. Он бы понял слова. Или слов и не могло быть? Их всегда не хватало. Зато вдосталь было беспричинной ненависти. Злобы. Странного, бесчеловечного порядка. Потому что так принято. Потому что ты – никто. Потому что заступиться за тебя – некому. Потому что даже отойти в сторону ты не можешь, нет такой стороны, куда можно было бы отойти. Потому что везде или ты, или тебя. Чтобы мало не показалось. Чтобы знал. Что знал? Что  он должен был знать?

Вот уже и удивление куда-то делось. Стало привычкой. Бабушки не стало. Мамки – не стало. Остался только сам Колька. Остался ли?

– Ударь! – орал ему в ухо старослужащий, который вот только что принес с почты присланную Кольке матерью посылку и сожрал ее содержимое сам. Мерзавец и скотина, которого смертным боем били в первый год службы, и который теперь отыгрывался на других. Рядом с ним стояли его погодки. Они все были мерзавцами. Все. Без исключения. И хотели, чтобы мерзавцем стал и Колька. Вот только что мерзавец прапорщик вызвал из строя Кольку и заставил разорвать снятый со старослужащего «вшивник». Вот только что Колька ходил в увольнение сдавать кровь, чтобы заплатить за этот вшивник оскорбленному солдату. И вот снова. Снова его сталкивают в пропасть. Было бы кого сталкивать. Он уже и так летит вниз.

Он ударил. Не сильно. Но сделал это. Чтобы не оказаться избитым и растоптанным самому. Ударил и кончился. Обрушился изнутри. Мгновенно. Вместе с удивлением, страхом и любовью. Не сталось ничего. Пустое место. Потом этот солдатик, жизнь которого тоже закручивалась в спираль, выловит Кольку за столовой, чтобы отомстить, и вдруг почувствует, что мстить некому. И они будут сидеть на краю арыка съежившиеся и уставшие, как выпавшие из гнезда птенцы.

– Вот так, – скажет Кольке этот солдат.

– Вот так, – кивнет Колька, сжимаясь.

Сжимаясь и съеживаясь. Становясь меньше и незаметнее. Чтобы однажды почувствовать, что уменьшается и в самом деле. Нет, это было не с ним. Он не мог так поступить. Ведь он не мог даже представить себе, как это – ударить человека по лицу.


К окончанию школы он уменьшился на половину.

К приходу из армии от него осталась едва четверть.

А потом он и вовсе исчез.

Мгновенно.

В трамвае ехали только женщины, и когда двое молодых и крепких, пьянея от собственной безнаказанности и еще от чего-то, стали издеваться над молодой девчонкой, Колька, которого уже давно звали уважительно Николай, втянул голову в плечи, вжался в кресло и стал таять, таять под возмущенными взглядами женщин, пока те не ринулись толпой на обезумевших уродов и не выкинули их из трамвая вместе с Колькой. Исторгнутые из транспорта выродки попинали случайную жертву ногами по ребрам, размолотили губы, нос, вдавили каблуками в мерзлоту затылок, а он, лежа в снегу, впервые в жизни чувствовал облегчение. Нет, он уже давно знал, что боль исчезает после первого удара. Когда бьют – не больно, боль приходит потом, но теперь все было иначе. В груди ничего более не схватывало, не захлестывало ни волнами стыда, ни отчаяния. Теперь там царила пустота. Пьянящая и сладостная пустота. И понеслась, раскручиваясь, катушка жизни обратно, к грязной улице, почерневшей церкви и вытоптанному кладбищу. К тяжелым оцинкованным ведрам с водой и замерзшим маминым рукам. К непонятной ненависти в детских глазах и отчаянной дрожи в коленях. Почему так? Зачем его ломали? Почему ему не дали просто жить?

– Эй, – донесся чей-то голос. – Ты живой хоть?

«Живой?» – удивился Колька…

– Вставай тогда, нечего валяться, чай не лето, – послышалось в отдалении. – Вставай, бедолага.

«Встану», – подумал Колька и зажмурился. Сейчас мамка обернется, подхватит горсть снега и будет оттирать Кольке щеки. У мамки руки красивые. А вот у бабушки – коричневые словно куриные крылышки. Скошенные от большого пальца назад. Изуродованные. Все из-за кипятка.

2005 год

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации