Электронная библиотека » Сергей Малицкий » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 20 мая 2014, 15:45


Автор книги: Сергей Малицкий


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Неудачная попытка

Малыш стоял у края проезжей части. В пяти метрах от него начинался пешеходный переход, на котором  то и дело повизгивали тормоза. Реагируя на переключение светофора, машины дергались с места и распугивали пешеходов. Малыш стоял на краю тротуара и удивлялся, почему взрослые не обращают на него внимания? Почему они не оттаскивают его от дороги, как это всегда делали папа или мама, не читают ему утомительных нравоучений? У них озабоченные лица и  рассеянные взгляды. Наверное, они очень заняты или куда-то спешат.

Ему было чуть более трех лет. Он только-только научился говорить и теперь готов был взахлеб рассказывать о чудесах, которые открывал для себя каждый день. Он был замечательным ребенком, и знал об этом, потому что и папа, и мама, и все окружающие постоянно твердили ему это. Он был счастлив. Но не теперь.

Последние несколько дней родители словно забыли о нем. Никто не пичкал его кашей, не уговаривал съесть свежее яблоко, не поправлял придирчиво костюмчик. На него не обращали внимания. Вечерами он слонялся по квартире, почти натыкаясь то на отца с потухшими глазами, то на молчаливую бабушку, то на лежащую ничком в спальне мать. Горе черным куполом накрыло семью. Малыш подходил к маме, гладил по плечу, целовал, но она плакала, плакала, плакала, не обращая на него никакого внимания.  Тогда малыш уходил в свою комнату, подолгу сидел на кроватке, или ложился и смотрел в потолок, не в силах заснуть. Иногда глаза его наполнялись слезами, и тогда, свернувшись калачиком и зажмурившись, он повторял про себя – «мама, мама, мама» и забывался.

В какой-то миг малыш решил, что он всем надоел. Подумал, что жизнь навсегда превратилась в кошмарный сон. Он даже почти смирился с этим, тем более что детство как будто начало ускользать от него. Он все еще оставался маленьким трехлетним мальчиком, но чувствовал, что многое изменилось за последние дни. Он перестал бояться темноты. Стал более спокоен. Едва ощутимая отстраненность повисла в воздухе, окутывая его непроницаемым коконом и спасая сердце от взрыва. Ему все чаще казалось, что он только притворяется маленьким, а на самом деле живет на этом свете уже огромное количество лет. Просто ничего не может вспомнить, потому что его сегодняшнее состояние это весна, а бывшая перед этим зима занесла память снегами, и ему опять, в тысячный раз приходится все начинать с начала. И ощущение близкой разгадки наполняло его спокойствием и покорностью.

И еще был человек, который ходил за ним. Человек подошел к малышу в тот день, когда бабушка замолчала, папа перестал улыбаться и разговаривать, а мама ничком упала на кровать. Человек взял малыша за руку и повел по улице, что-то рассказывая ему ровным голосом. Они шли очень долго, может быть, не один день, а потом пришли к малышу в дом. Человек провел мальчика в детскую, уложил на кровать, сел рядом и стал гладить по голове. Малышу казалось, что человек плакал, но слез он рассмотреть не мог. Не мог разглядеть лицо. Он не смог бы даже ответить на вопрос, мужчина это или женщина. А странный человек между тем поселился в их квартире и теперь всегда сидел на кровати возле малыша, ходил за ним по комнатам или молча стоял в коридоре. Он был одет во что-то белое. Ослепительно белое, но не утомляющее глаза, а как бы не существующее до того момента, пока не попытаешься рассмотреть. Но малыш почти не думал об этом. Ему было плохо, и только взгляд или что-то еще, исходящее от странного человека, останавливали истерику, перехватывающую горло.

Иногда малышу становилось хуже, чем обычно, и он приходил сюда, на край проезжей части, чтобы стоять близ проносящихся машин. Человек шел следом и стоял рядом, тоже не делая никаких попыток оттащить его от края дороги.

Малыш стоял на сером тротуаре  и пытался вспомнить, что же он видел на этом самом месте тогда, несколько дней назад. Иногда ему казалось, что это вот-вот удастся, но воспоминание ускользало. Как и в этот день. Малыш обернулся и увидел маму, папу и бабушку, стоявших позади него. На мгновение ему показалось, что сейчас мама очнется, но этого не произошло. Она смотрела сквозь него. Так же как и бабушка. Так же как и отец, который стал намного старее и ниже ростом, и теперь стоял и растерянно потирал свою правую руку, которая, наверное, и подвела его. Лишила его жизнь смысла. Лишила смысла жизнь его семьи. Малыш смотрел на родных и чувствовал, как уходит тоска, и любовь  переполняет сердце. И он захотел подбежать, обнять маму за ноги, уткнуться носом в живот и жаловаться, жаловаться, жаловаться на что-то. Он захотел подбежать и не смог. Человек подошел и взял его за руку.

– Я хочу к маме, – сказал малыш.

Человек покачал головой.

– Почему? – спросил малыш.

– Нам пора, – ответил человек и повел его прочь от перехода, от пластмассовых цветов, прикрученных к столбу, от исчезнувших пятен на асфальте, возле которых бился о землю несколько дней назад его отец. Прочь от убитой горем матери и умирающей бабушки. Туда, где светящейся дугой вставали ворота. Ворота, превращающиеся в тоннель. Тоннель, упирающийся одним концом в маленькие фигурки мамы, папы и бабушки, а другим уходящий за горизонт.

– Я люблю их, – сказал малыш.

Человек кивнул.

– Я всегда буду любить их, – сказал малыш.

Человек снова кивнул.

– Я хочу быть с мамой, – приготовился заплакать малыш.

И тогда человек обнял его, прижал к себе  и, уже отрываясь от земли, прошептал:

– Ты будешь с мамой. Но не теперь. Позже. Подожди.

И малыш, наконец, заплакал, но его слезы были чисты и невесомы. Как и он сам, улетающий по светящемуся тоннелю, на одном конце которого остались все те, кого он любил, а на другом  было что-то прекрасное, но незнакомое и поэтому пугающее.

– Не бойся, – сказал человек, прижимая малыша к себе.

– Я и не боюсь, – солгал малыш.

– Попробуем еще раз, – сказал человек.

21.12.1999 г.

Не люблю

Шахматные фигуры вырезаются из дерева. Дерево получается из деревьев. Деревья растут из земли. Зимой из снега. Из земли расти легче, поэтому летом на деревьях есть листья. Зимой листьев нет. Стволы стоят как кривые колонны. Кастрированные тополя у моего дома напоминают пародию на Парфенон. Тополь плохое дерево. Гнилое и слабое. Зато растет быстро. Все, что растет быстро – гнилое и слабое.  Для резьбы не годится. Только на дрова. Дрова – это те же самые поделки, только еще до собственного рождения приговоренные к смерти на костре. Или в печи. Но печи у меня нет. У меня обычное паровое отопление, хотя вряд ли оно паровое, потому что пар не бывает холодным. Если в мороз дышать на улице, то изо рта вылетает пар. Он ведь холодный? Или теплый? Во рту – теплый, а когда выдыхаешь, сразу становится холодным? Или не сразу? Попросить, что ли, кого-нибудь подышать? Только не в лицо. В детстве мама отправляла меня к парикмахеру. У старика имелась ужасная ручная машинка, которая нещадно драла волосы, но страшнее всего был запах изо рта. От него так воняло, что я жмурился, пытался дышать ртом, не дышать вовсе. Приходилось нелегко. Долго не дышать – трудно. Дышать же ртом в парикмахерской было нельзя, в рот попадали волосы. Нет ничего ужаснее, чем волосы на языке и в горле. Даже твои собственные. А уж если чужие, совсем плохо. Стрижка превращается в запланированную пытку. С детства не люблю волосы на языке.

Я даже не знаю, зачем мне дались шахматные фигуры? Я в шахматы не играю. Не вижу смысла. И нож в руки мне лучше не давать. Обязательно порежусь. Буду искать бинты, пластырь, вымажу кровью лестничную площадку. На лестнице от этого хуже не будет, там и так все заросло грязью. Соседи хотят видеть мое имя в графике уборки лестницы. Я вежливо улыбаюсь – вносите. Но убираться не буду. До тех пор, пока ваши детишки продолжают гадить, сорить, плевать на пол. Я вообще не люблю соседей, даже хороших соседей, плохих я ненавижу. В моем представлении ад – это тесная коммунальная квартира. Когда я считался маленьким или не очень большим, я жил в коммунальной квартире. Наш сосед напивался до такой степени, что мочился на стену прямо в коридоре, а я прятался за тонкой картонной дверью и ждал маму, чтобы пожаловаться ей. А еще мстил этому соседу, подглядывал за его некрасивой женой в окно ванной комнаты, поджигал обгорелые спички в стеклянной пепельнице на кухне, пока от нагрева эта пепельница не развалилась на части. Не люблю себя в прошлом. Все мое прошлое отличие от соседских ублюдочных отпрысков в том, что мой идиотизм был направлен только на самого себя. Самого себя не люблю. Ненавижу.

Когда волосы попадают в рот это очень неприятно. Если рвотный рефлекс на саму жизнь, что уж говорить о волосах? Я даже толком рот прополоскать не могу, когда чищу зубы, а уж волосы… Будь на то моя воля, я бы ввел моду на всеобщую эпиляцию. Постепенно мода обратится привычкой, и обнажение станет действительно полным. И я уже не буду корчиться в спазмах у твоих ног. Или и это тоже только моя фантазия? Где та женщина, нежная кожа на внутренней стороне бедер которой заставляет меня скоблить щеки одноразовым станком? Где она?

Желание близости сочетается с пониманием – главное, что женщина может предъявить мужчине – это ее душа. Но мужчина смотрит на тело. Поэтому глаза важны. В них – все. Не отводи взгляд. Не спеши прикрыть его ресницами. Твоя душа рискует не прозвучать. Хотя порой кажется,  что лучше бы она не звучала. Достаточно тела. Но красивое тело само по себе годится только для совместной мастурбации.

Желание женщины, чтобы ее любили такой, какая она есть, скрывает нежелание трудиться над собственным телом, лень и обиду на мужчин. Обида понятна, сказанное мужчинами слишком явно расходится с ощущениями. Мужчины склонны ко лжи в силу собственного статуса. Быть честным с женщиной невозможно. Честность с женщиной предполагает ее оскорбление. Впрочем, женщина и не хочет такой честности от мужчины. Зачем ей такая честность? Она согласна, чтобы мужчина недоговаривал или лукавил, предполагая, что он не врет в главном, в желании. Однако эрекция ни о чем не говорит. Эрекция –   это спасительная палочка, с помощью которой мужчина пытается выпутаться из щекотливой ситуации. Мужчина врет женщине из мести. Раздев женщину, он опять чувствует себя обманутым. Но даже прекрасное тело не главное. Невозможно не смотреть в глаза. Невозможно смотреть в глаза, в которых ничего нет. Больно смотреть в глаза, если нет ничего заслуживающего внимания, кроме самих глаз. Безответность напоминает пропасть. Кому нужен вкус пропасти?

Женщина думает, что она приносит себя в жертву и хочет ответной жертвы от мужчины. Мужчина с ужасом думает, что жертвоприношение может стать ежедневным.

Меня раздражают женщины, которые играют роль жертвы. Не люблю женщин, которые играют роль жертвы. Ненавижу женщин, которые играют роль жертвы. Боюсь женщин, которые не играют.

Если женщина не знает, чего она хочет, это значит, что она не хочет тебя.

Я вырезаю из дерева фигуры, чтобы расставить их на шахматной доске. Королеву вырезать не буду. Вырезать мечту – невозможно. Я просто поставлю деревянную  плашку в угол доски, окружу ее непроходимым редутом коней, ладей, слонов и пешек. А короля пожертвую в самом начале партии. Противник сразу потеряет ко мне интерес, и я смогу дать отдых изрезанным пальцам, сдвину фигуры в ящик, возьму в руки заготовку и представлю, какую королеву я мог бы вырезать. У нее была бы стройная фигура, гармонично сужающиеся к ступням ноги, не слишком большая грудь, длинная шея. Я бы не стал делать ее сутулой, но вот шея должна чуть склоняться вперед. Но только так, чтобы позвонок  над плечами не выпирал отдельным холмиком. Я допустил бы легкий прозрачный пушок у нее на коже. Я много чего допустил бы. И ее капризы, и срежиссированную глупость, и светящийся ум в глазах. Даже неэпилированный пах. Какая разница. Все перестанет иметь значение в то мгновение, когда понимаешь, что весь мир сузился до размера ее зрачков. И становится еще уже от вспышки спички, когда она попросит закурить, голая и потная, пахнущая моим запахом и слегка удивленная, что я опять готов ее целовать там после того, что только что сделал с ней.

Где ты?

Я беру в руки деревянную плашку и понимаю, что сдавливаю собственные виски.

Где ты?

В следующей жизни? Или в прошлой?

Я оборачиваюсь и думаю, что единственное, чего бы я не хотел,  так это того, чтобы она смотрела сквозь меня. Прозрачность – это опасная штука. Она накапливается. В этом и есть главное различие между мужчиной и женщиной. Нелюбимый мужчина становится прозрачным, а нелюбимая женщина горькой на вкус.

Когда я был маленьким, я очень боялся упустить любовь. Поэтому каждый день я задавал себе вопрос – влюбился ли я уже или нет? Я перебирал в голове всех знакомых девчонок и с разочарованием убеждался, что и в эту я не влюбился, и в эту тоже не влюбился, и в эту. Предполагаемая любовь начиналась с рассматривания ног. На школьной линейке девочек в белых фартуках и коротких платьях ставили в первый ряд, облегчая соученикам обзор ног противоположной шеренги. Половина отбраковывалась сразу из соображений кривизны, худобы или полноты. Особо уничижительным откликам подвергались ноги, расходящиеся от паха на ладонь, затем сходящиеся к коленям или даже к носкам. Затем следовала отбраковка по коленям, по наличию талии, груди, лицу. К финалу осмотра выяснялось, что во всей школе нет ни одной безупречной девчонки. Со временем некоторые из нас уверятся, что приличные ноги изредка попадаются, и не только в телевизоре. Остальным будет на это наплевать. Один мой знакомый, который ничего не понимал в любви, поскольку утверждал, что после каждой своей измены любит жену еще больше, однажды сказал, что влюбился в ее икры.  Она пробежала перед ним в каком-то учебном заведении, он присмотрелся к ее икрам и сказал себе, что их обладательница станет его женой. А потом я плакался ему про свою непутевую семейную жизнь, и этот плейбой терпеливо меня выслушивал вместо того, чтобы послать нахрен. А еще позже он врезался в какого-то негодяя, выехавшего на встречную полосу на своем уазике, и погиб.  И я пришел на похороны, смотрел на его лицо, собранное из кусков мяса, разбросанных по сплющенному салону, смотрел на его кричащую мать, отчего-то сокрушающуюся, что погиб такой красивый сыночек, словно о некрасивом она жалела бы меньше, и на жену. Она почти превратилась в старуху. Ее кожа позеленела. Она пошатывалась у гроба, а я пытался рассмотреть ее икры и думал, будет ли у меня эрекция, если я останусь с ней наедине?

Я думаю так о каждой женщине, которую встречаю, вижу, слышу, представляю. Большинство отвергаю сразу, остальных выбраковываю при ближайшем рассмотрении, некоторые заставляют меня остановиться, замереть. Чего уж там говорить, они меня не видят вовсе. Я человек невидимка. Низкорослый тип с носом картошкой, хриплым голосом и забинтованными пальцами. Я отвратителен даже самому себе.

Мне снится, что я вырезаю шахматные фигуры из собственной руки. Я  правша – значит из левой. В голову приходит мысль, что если я вырезаю их из руки, значит, они уже не деревянные, а костяные. Или костно-мясные. Я пытаюсь вырезать на подушечке пальца упрощенное лицо, но мякоть срывается и падает на пол, где моя собака радуется каждой крошке. С досадой я рассматриваю  выскобленную кость, вновь смотрю вниз и вдруг понимаю, что моя собака умерла уже лет десять назад. Я наклоняюсь, чтобы ее погладить, она вдруг зевает и говорит мне: – Отстань.

Мне плохо.

И в этом виноват только я сам.

И все же когда трещина в отношениях с женщиной превращается в пропасть, я пытаюсь негромко сказать ей:

– Мне плохо.

Но она не слышит. Ей кажется, что она слышит, она даже пытается отвечать мне, выкрикивая:

– Ты думаешь, что мне хорошо?

На самом деле она не слышит. Так же как не слышу ее я. Но я не пытаюсь кричать. Может быть из-за того, что она хочет до меня докричаться, а я уже нет? Или она кричит кому-то другому?

Скорее всего, ее раздражают шахматные фигуры, которые я продолжаю вырезать. Я вырезаю их из стульев и детской кроватки, из деревянного кухонного молотка и разделочных досок. В довершение я приношу домой сучья, корни, куски дерева. У нас всюду щепа, стружки и опилки. Опилки попадают в пищу, в глаза, на одежду. Или это перхоть? Как от нее избавиться? Моя учительница географии не могла похвастаться привлекательной внешностью. Все, что у нее было – тяжелая коса. Она довольно странно смотрелась на ее бесформенной фигуре. Учительница хвасталась, что моет ее настоем корня репейника. Вот и я теперь мечтаю о корне репейника, только вряд ли он мне поможет, я лысею. Когда я целую женщину, мне все время кажется, что она рассматривает мою лысину, поэтому и я поглядываю на нее, скашиваю глаза, волнуюсь. И думаю о том, что кто-то вот так же целует ту женщину, которая считается моей. Иначе как она выдерживает все это?

Если бы люди могли читать мысли друг друга, я бы умер. Потому что невозможно.

2004 год

Ничего

– Можно я тебя поцелую?

Валька смотрит на Серегу удивленно. Он знаком с ее мужем. Васька отличный парень. А Серега так себе. Точнее, он хороший, но непутевый. Не однажды она промывала ему косточки с Иринкой, женой его, своей лучшей подругой. Однако занес ее черт к нему в мастерскую, не могла сама что ли сходить Иринка за шампурами? Вот они, в руке у Сереги. Он высокий, смотрит на нее сверху, и она не маленькая, но вынуждена поднимать голову, чтобы широко раскрытыми глазами изображать удивление и выдерживать паузу, которая ничего кроме – «Да! Да! Да! Да!» обозначать не может.

Неужели вино ударило в голову?


Ничего нет в Вальке особенного. Только губы. Еще года два назад, когда Васька позвал их с Иринкой на день рождения, и Валька суетилась в тесной прихожей, принимая куртки, раздавая стоптанные тапки и встречая каждого гостя торопливым чмоканьем, Серега столкнулся с уголком ее рта. С ее губами. Они оказались мягкими и податливыми. В уголке ее рта оказалось больше нежности, чем во всей пышущей страстью спортивной Иринке.  Впрочем, он не сравнивал. Он не сравнивает. Он просто едва не захлебнулся. Сердце оторвалось и упало. Никакой любви. Никакого увлечения. Ничего. Только жажда. Голод. По этому уголку рта. По мягкости и беззащитности, смешанной со встречной жаждой. Поэтому так отчаянно и вдруг – это:

– Можно я тебя поцелую?


И пусть потом рука скользнула по груди и бедру, главным остались губы. Разве напьешься за три секунды? Голос Васьки в коридоре. Помада к губам. Серега к машине. Нырнул под днище, проглотил, запомнил вкус. Замер, задыхаясь.

– Ну, где вы там?

– Да здесь мы. Серега, ну ты найдешь шампуры или нет?

– Ну, вы даете. Шампуры под машиной прячете?

Ушли. Надо вылезать, мыть руки, сбрасывать робу и идти в сад, где играет музыка, дымятся угли, и Васька не замечает, какие губы у его жены.


Ничего нет в Сереге особенного. Только голод в глазах. Обжигающее желание. Именно к ней, не к кому-то. За всю вечеринку один взгляд бросит – хватит. Васька так не смотрит. Куда она денется, вся своя, домашняя. Даже если он будет приходить поздно, еще позднее, когда не только сын, но сама она не выдерживает, клюет носом. И все у него проблемы – то спина болит, то вымотался на работе, то не до нее сейчас. И запахи витают в прихожей. Чужие запахи. То сладкие, то прозрачные, то терпкие. Убила бы, если бы не верила ему. Если бы не боялась одна остаться.


Года два прошло. Так и не срослось. Только шепот горячий на шумной вечеринке в ответ на Серегино молчание – «Да ты что, она подруга моя, понимаешь?» Потом как-то засиделись за полночь, не все Иринке по подружкам мотаться, надо и дома девичник устроить. Серега не успел масло с рук смыть, жена загрузила девчонок на заднее сиденье, попросила развезти. У Валькиного дома Серега остановился последним. Посмотрел молча. Не попросил разрешения. Ждал. Валька вдруг изменилась в лице. Хлопнула ресницами. Наклонилась. Подалась вперед. Плечами, руками, грудью, всем телом. Подставила губы. Чашей обратилась. Бездонной и мягкой.  Выскочила из машины через минуту, смахнула что-то с лица и побежала домой.


И еще год. Пробежал, как страница книжная прошелестел. И опять ничего.

2005 год

Ботинки

Секрет в ботинках. В них все. И первое впечатление, и чувство собственного достоинства, и связь с землей. Не дай бог износить их до непотребства. Жизнь в страдания превратится. Встретишь, к примеру, на улице красивую или просто ладно сложенную, привлекательную девушку, сразу вспомнишь о том, во что вставлены ноги. Беда, если носы ободраны, вставки-резинки измочалены, задники стоптаны, каблуки стерты. Хорошо еще если подошвы не видны, так ведь и то, если стоять. Степанов поэтому и застывал соляным столбом, чтобы не сверкнуть при неуклюжем шаге дырой в подметке, в которой и по цвету не поймешь, носок ли там или босая ступня. Была б его воля, в землю бы порой врастал на ладонь, только чтобы ботинки спрятать. Казалось Степанову, что каждая немедленно замечает его штиблеты и либо торопливо проходит мимо, пугливо косясь в сторону, либо поднимает глаза и брезгливо вглядывается в степановское лицо, словно видит и там вместо носа потрескавшийся язычок, вместо глаз позеленевшие медные люверсы, вместо обвислых усов – распущенные оборванные шнурки. Хотя шнурков на ботинках Степанова не было, потому как не любил он нагибаться лишний раз, да и не доверял он узлам собственного изготовления – что на ботинках, что в жизни всякий повязанный им бантик немедленно обращался в двойной узел, который либо рвать приходилось, либо распускать, стиснув зубы. К чему лишняя забота? Куда как лучше потратить время на то, чтобы присесть в тесной прихожей на галошницу, подхватить с половичка стоптанную обувку и щедро умаслить ее влажным кремом. Вроде и расход невелик, а на короткое время словно молодость возвращается к обуви, возрождается почти забытый блеск новизны. Одно огорчало Степанова, не мог он по причине узости коридора отойти на положенное расстояние от зеркала, чтобы увидеть в нем самого себя в полный рост от макушки до сверкающих толстым слоем грима престарелых ботинок, никак обувка в поле зрения не попадала. А без зеркала ее разглядывать было несподручно, небольшой, но объемный животик начисто перегораживал обзор. Впрочем, этот самый животик не слишком огорчал Степанова, потому как в зеркале он помещался полностью и даже частично скрывался складками голубой синтетической рубашки, достоинство которой заключалось в ее незастирываемости и удачном сочетании со слегка потерявшими форму, но все еще крепкими брюками. Так или иначе, но, дождавшись, когда обувная кожа впитает в себя крем, пробежавшись по морщинистым изгибам сначала мягкой щеткой, а потом и бархоткой, Степанов выходил на улицу и, старательно обходя лужи, спешил по выщербленному тротуару к зеркальной витрине универмага, чтобы на короткое время вспомнить, каково оно – ощущение блаженного ношения новой обуви. Именно тут, среди  таких же, как он, праздношатающихся мужчин среднего возраста и торопливо спешащих куда-то женщин, Степанов ловил мгновения неги. Минуты, когда туманная дымка пыли еще не успевала опуститься на глянцево-поблескивающие носы ботинок, были самыми счастливыми в его жизни. Он довольно жмурился, косил глазом на отражающиеся в витрине ножные солнечные искры и ненароком выставлял вперед то правую ногу, то левую. Вот одна девушка недоуменно поднимала глаза к довольной физиономии Степанова, другая, вот уже и тень улыбки скользила по незнакомым губам, и тепло, которое зарождалось от этой улыбки в груди Степанова, как обычно бежало к ушам и скулам, локтям и потным ладоням, в низ живота и через чресла к коленям, лодыжкам и ступням. Степанов прикрывал глаза и млел.

Неизвестно, сколько бы еще продолжалась престарелая обувная идиллия, только однажды ей пришел конец. Упитанная мамаша, вставляя у выхода из универмага розовощекого карапуза в прогулочную коляску, неловко повернулась, потеснила Степаныча мощным бедром и, придавив напомаженный носок ветхого ботинка острым каблуком, в одном мгновение превратила сверкающего старичка в разодранного на части мертвеца. Потрясенный Степанов еще возмущенно хватал ртом воздух, а мамаша уже пробормотала что-то извиняющее и резво укатила в неизвестном направлении.

Домой Степанов добирался полдня. Кривясь от позора, он медленно брел в сторону родного подъезда, скрывая истерзанную обувку в косматом газоне и выжидая редких пробелов в пешеходном потоке. В голове было пусто, и каждый шаг отдавался в этой пустоте невыносимой болью.

Дома Степанов присел на галошницу, стряхнул с ног ботинки, мгновения рассматривал их, поворачивая в дрожащих  руках, и, наконец, пошатываясь как в тумане, опустил в мусорное ведро. Жизнь была закончена. Степанов вернулся в прихожую, посмотрел в зеркало, в котором не помещались его теперь уже несуществующие ботинки, и захотел умереть. Возможно, он так и умер бы в собственной прихожей, но сама мысль, что его так и найдут – босого, в драных носках, без обуви, заставила Степанова вздрогнуть, судорожно повести плечами и приступить к поискам денег. Выкряхтывая какой-то похоронный мотивчик, он поочередно  переложил стопки белья в объемистом гардеробе, пересыпал из банки в банку крупы на кухонных полках, пошуршал альбомами и конвертами, обнюхал все углы и закоулки своей бедной, напоминающей все те же истерзанные, но тщательно отлакированные старые ботинки квартиры, пока в совершенно неожиданном месте – внутри рулона непочатой туалетной бумаги не обнаружил две синеватых купюры. Находка Степанова почти не удивила, он растерянно пошуршал бумажками, почти тут же сковырнул с антресоли пакет со смятыми зимними войлочными башмаками, обулся и отправился в обувной магазин.

Идти далеко не пришлось, обувных магазинов в последние годы случилось столько, что куда не иди, а все одно рано или поздно уткнешься в один из них. Степанов потянул на себя холодную металлическую скобу прозрачной двери, с досадой поймал через резиновую подошву квадрат пластмассовой травы на входе и замер. Ботинки всех фасонов и форм словно парили вдоль стен на хромированных кронштейнах. Поблескивали тупые, острые и квадратные носы, бархатились витые шнурки, жаждали упереться в твердую землю уверенные каблуки. Тянуло запахом новой кожи.

– Вы что-то хотели? – привычно моргнула юная продавщица и брезгливо изобразила радушную улыбку.

Степанов отмахнулся от нее как от надоедливой мухи и медленно двинулся вдоль стендов. Упиваясь обувным великолепием и вожделенно шевеля ноздрями, он прошел один раз, второй, третий, четвертый. Наконец, когда взыскательный глаз выучил наизусть каждую стежку шитья на сверкающей поверхности каждого ботинка, Степанов осторожно снял со стены вожделенную пару.

Он поднес ботинки к лицу и вдохнул нетронутый потом восхитительный запах. Запустил пальцы в носки ботинок и выудил бумажные комочки. Тщательно осмотрел обувку со всех сторон. Удовлетворенно кивнул кожаным подошвам и каблукам, покрытым тонким слоем вязкого черного материала. Улыбнулся крепкому шву, скрепляющему клеевой край. Согласился с сухой прохладной стелькой над вправленными в прохладу каблука сплющенными концами гвоздей. Принял на веру прочность кожаного верха и усиленного вставкой задника. Довольно оттянул прорезиненный язычок. Присел на дерматиновую банкетку и, вооружившись пластмассовой ложкой, сунул в ботинок левую ногу.

Выдержал паузу, шевельнул пальцами в новом жилище, прикрыл глаза, на ощупь поймал второй ботинок и обул правую ногу. Медленно встал, перекатился с пяток на носки и обратно, повернулся, сделал один шаг, второй, повернулся, еще раз повернулся и, медленно приоткрывая блаженный прищур глаз, уставился на сверкающие чудесные носы.

– И как вам? – зевнула за плечом продавщица.

– Беру, – презрительно процедил Степанов.


Бывают такие мгновения, которые и есть внезапное самородное счастье, но понимаем мы это только через долгие-долгие годы, когда внезапно дыхнет нам в лицо цветочная отрыжка минувшей жизни. Понимаем поздно, потому как золотой песок удачи не оседает в быстром течении, а уносится, и остается только вспоминать заветный хруст бесценных крупинок под бесчувственными ногами. Только человек, умеющий проникать в полноту жизни, заныривать в самую ее глубину, способен переживать по отдельности каждую крупинку выпавшего ему счастья.

Именно таким счастливчиком был Степанов.

Прижимая к боку картонную коробку, в которой нашли временное пристанище его войлочные убожества, Степанов прошагал восемьдесят пять счастливых шагов от обувного магазина до центральной улицы. Добавил к ним  четыреста счастливейших со скрипом шагов по главной магистрали города. Разменял тысячу шагов радости на чистых микрорайонных тратуарах, пока не громыхнул веселым ключом в двери собственной квартиры.


В коридоре, поставив на пол тяжелые сумки, стягивала с ног обшарпанные туфли-лодочки жена. Она поняла все с первого взгляда. Исказила лицо, словно обожгла у плиты утомленные непосильной работой пальцы. Заткнула за ухо прядь седых волос. Метнулась к туалетной комнате,  загремела дверцей шкафчика и медленно вернулась в коридор с выпотрошенным Степановым тайником. Проговорила сипло:

– На что же я теперь буду Сережке школьную форму покупать? Учебники? Тетради?

Спросила с затаенной надеждой:

– Когда же ты сдохнешь, урод?


Степанов продолжал улыбаться. Он не понимал ни слова.

2006 год

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации