Текст книги "Пепел"
Автор книги: Стефан Жеромский
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 52 страниц)
Тем временем у портьеры гостиной послышался шелест шелкового платья. Тихо скрипнула под легкой ногой дощечка тополевого паркета. Оба приятеля не обратили на это внимания. Шелест утих. Снова воцарилась тишина. Только мраморные часики весело отсчитывали блаженные минуты…
Вдруг Кшиштоф не выдержал и воскликнул:
– Послушай! Послушай! Это нечто феноменальное… Ведь я это тысячу… что я говорю!., сто тысяч раз думал…
– Что, что ты думал? Не кричи!
– Я думал то же самое!
– А именно?
– Это мои собственные мысли!.. Рафал! Если бы я мог передать словами, какое это счастье найти подтверждение своих мыслей, как бы открытых, извлеченных из мрака!
– Что же это за феноменальные мысли?
– Наконец я обрел самого себя! Мне всегда казалось, что я почти безумец, когда я думал такие вещи, а он уже давно высказал те же мысли! Он уже все объял своим неизъяснимым умом. И как он это говорит! Послушай только… О, Руссо… Руссо… Послушай!
Кшиштоф поднял на Рафала глаза и вдруг сразу опустил книгу. В смущении он с изящным поклоном отступил на два шага назад. Рафал, заметив его замешательство, встал и обернулся.
Перед ним стояла княжна Эльжбета.
Нет, не прежняя княжна. Перед ним стояла пани Оловская, вдвое, втрое, в десять раз более прекрасная как женщина, но уже не прежняя княжна Эльжбета. Это была двадцатишестилетняя красавица, пышная, расцветшая, как самый прелестный цветок в конце весны.
Рафал не мог наглядеться на нее, не мог надивиться этой перемене, этому превращению одной формы красоты в другую, еще более пленительную. Пани Оловская была одета в длинную, доходившую до колен модную блузу светло-красного цвета и в белую, довольно короткую юбку. На открытую шею и плечи была накинута зеленая шаль с богатой узорной каймой. Прическа у нее теперь была другая: лицо обрамляли локоны, а на затылке волосы были собраны в пышный узел.
Прежде чем ответить на поклон, пани Оловская с минуту смотрела на гостей довольно высокомерным, хотя и лукавым взглядом. Наконец она любезно приблизилась к Кшиштофу и, ответив на его поклон, проговорила:
– Очень рада видеть вас у себя, господа…
Рафала пани Оловская приветствовала несколько иначе, не так, однако, как в Грудно.
Она напомнила ему полунамеком, что уже имела удовольствие когда-то с ним встречаться. Слушая ее голос и глядя на ее фигуру, Ольбромский считал минуты, оставшиеся до отъезда. Он радовался, что их осталось уже немного. Камень лежал у него на сердце. Он уставился глазами в землю и, пока Кшиштоф занимал хозяйку учтивым разговором, предался докучным мыслям. Блуждая в их хаосе, он остановился на одной, которая сразу его утешила:
«Иду в армию, и конец! Буду храбрым солдатом. Что мне! Нет пана выше улана, оружия лучше пики!»
Он поднял глаза с былой грудненской дерзостью и встретился со взглядом пани Оловской.
Взгляд этот тоже не был прежним. Долго, спокойно и смело глядели ему в лицо эти чудные глаза, те же как будто и все же не те. Они не померкли и не подернулись облаком от пылавшего в душе огня, не заволоклись стыдливою дымкой от роя тайных чувств. Нет! Они смотрели испытующе и вызывающе. Порою в них сверкали дикие, грозные искры, как молния в туче. Пани Оловская расточала улыбки Цедро. С уст ее слетали любезные, исполненные благосклонности слова.
– Меня предупредили, – говорила она, – о ваших планах, и все складывалось как нельзя лучше, но сейчас явились неожиданные препятствия… Ах, как это неприятно, – недовольно продолжала она, читая записку родственника Трепки. – В деревне солдаты. В соседней тоже. К тому же их ужасно много, целые орды… На посту солдат видит солдата, чуть не касается его рукой. По ночам они все время жгут костры и кричат так, что спать невозможно.
– Да, мы слышали об этом, когда шли сюда к вам, – проговорил Цедро с поклоном.
– Это не вынудит вас отказаться от рискованного предприятия?
– Нет, ни в коем случае.
– Да… это по-рыцарски. Признаюсь, Я' восхищена… вашим мужеством.
При этих словах она смерила Рафала насмешливо-вызывающим взглядом.
– Если так, – сказала она, помолчав, – надо действовать дальше…
– Сударыня…
– Сказано – сделано. Но предупреждаю вас, что сейчас это действительно опасное дело. В случае захвата перебежчиков власти шутить не будут. Я слышала от весьма осведомленных лиц, что перебежчикам без всяких церемоний просто надевают на шею петлю и вздергивают их на виселицу, а нет виселицы, так вешают на балке в первой попавшейся риге.
– Мы уже имели случай видеть эту расправу австрийцев, – проговорил Кшиштоф и безотчетно подогнул колени.
– Они вешали на балке, в риге?
– Нет, на виселице.
– А тут еще, как назло, мой муж не возвращается из Вены. Он должен был уже вернуться… Правда, из него плохой помощник в этом деле, так как он придерживается других взглядов, а Наполеона до сих пор не признает императором, – прибавила сна с легкой иронической улыбкой. – Однако в случае крайней необходимости он мог бы пустить в ход свои обширные связи и знакомства, которых я…
– Сударыня, будьте с нами совершенно откровенны, – сказал Цедро. – Если наша переправа может повлечь за собой какие-нибудь неприятности для вас…
– О нет, нет. Я люблю преодолевать препятствия и люблю такие неприятности. Надо же хоть раз в жизни испытать в сочельник немножко сильных ощущений. Без этого жизнь замерла бы и кровь перестала течь в жилах.
– Разве в ваших краях так мало приходится переживать сильных ощущений?
– Женщинам не только в наших краях, а везде и всегда редко приходится переживать тревоги, которые потрясают мир. Нашему управляющему, который взялся за это дело, я уже дала все указания. Намечен, вернее – намечался, следующий план: в день святого Щепана к нам на бал съедется много гостей. Вы, как проезжающие, погостите у нас на праздниках, а на балу будете танцевать до упаду. Ночью же, по данному знаку, вам надо будет украдкой уйти и, не раздумывая ни минуты, тотчас же последовать за проводником и в темноте переплыть на лодке Вислу… Согласны ли вы?
– О сударыня… – привстав, промолвил Цедро.
– Пока еще не о чем говорить, так как дело не сделано. Висла здесь не широка, но легко через нее все-таки не перескочишь.
– Мы себя чувствуем так, как будто уже очутились на том берегу. Значит, послезавтра мы уже воюем! – проговорил он, наклоняясь к Рафалу со своей восторженной, открытой, почти детской улыбкой.
– У вас, сударь, я слышала, были в Вене такие перспективы, такие большие надежды, а вы избираете опасное поприще изменчивой Беллоны! Без сожалений и упреков совести вы покидаете одного императора ради другого…
– Сударыня! Я поражен разговорами о моих венских успехах… Ведь это все больше слухи. Что же касается императора, то я преклоняюсь только перед одним. Да здравствует император!
– Я слышала о ваших успехах от мужа, который знает все, что делается в Вене, он знает, о чем там башмаки скрипят, фраки шепчутся и двери визжат. Может быть, это ваш товарищ увлек вас на поле славы? – спросила она, помолчав.
– Право, не знаю. Мне кажется, что нас обоих зажгла одна искра. За Пилицей весь край садится на конь!
– Да… Я слышала. А вы, когда нужно садиться на конь, всегда первый? – проговорила красавица, обращаясь к Рафалу.
– Да… – ответил он твердым и каким-то не своим голосом. – Мне кажется, что я создан кавалеристом.
Произнеся эти слова, Рафал от одного их жесткого тона почувствовал глубокое удовлетворение. С минуту он любовался мысленно своей силой. Ему показалось, будто он мужает и крепнет духом. Теперь он уже на был шляхтичем-мальчишкой, на которого все смотрели свысока. Он гордо поднял глаза, готовый уступить из своей воинской твердости и кичливости ровно столько, сколько необходимо для соблюдения светского этикета. Ни тени давнишней робости.
По необъяснимому сродству душ пани Оловская как будто почувствовала его состояние. Она была почтя побеждена. В движениях и тоне, в наклоне головы, когда она повертывалась, чтобы послушать, что он скажет, сквозило уважение, желание загладить вину. В то же время все повадки, все ее движения стали неизъяснимо прелестны, пленительны, естественны, прекрасны, лишены всякой принужденности и натянутости. Выражение глаз смягчилось, хотя в первые минуты пани Оловская сверкала взорами.
Рафал вперил взгляд в ее глаза, насколько это позволяли приличия. Не успел он опомниться, как очутился в опасной власти этих глаз, глядевших покорно и не» смело. Все дольше и дольше становились минуты, когда он не мог отвести взгляд от этих глаз, оттененных голубой тенью чудных ресниц, от этого взора, в котором слилось все обаяние утреннего неба и все очарование цветущей весны. Любопытство его было возбуждено, как при виде внезапно открывшегося широкого моря, пустыни или цепи снежных гор. А вслед за этим стихийным чувством в сердце заструились благоуханные волны непреодолимого восторга. Теперь только он скорее почувствовал, чем увидел, несравненный точеный лоб, сверкавший белизной снега или каррарского мрамора, лоб, таивший незнакомые, неведомые мысли, тонкие, прекрасные, как музыка, плывущая из ночного безмолвия, живые, как струя родника. Теперь только он обнял взглядом, охватил нежный румянец щек, незаметно переходящий в белизну, как утренняя заря переходит в дневную лазурь. За минуту до этого он не видел почти ничего, кроме единственного жестокого воспоминания. Теперь от его взора не ускользнули ни чудесная игра света и тени у прелестных губ, ни коса, которую он не смог бы, наверное, обхватить своей солдатской рукой. Каждое движение холеных, почти прозрачных от безделья рук было полно томительного обаянья. Эта красота подавляла, от нее занималось дыхание в груди и туманилась голова. Чем больше Рафал изумлялся, неотступно глядя на пани Оловскую, тем большим восторгом кипела его грудь. Особенно очаровала его ее естественная грация, без малейшего следа манерности, кокетства, желания понравиться, и та легкость, с какой можно очаровывать сердца всех вокруг самой утонченной, недоступной, царственной прелестью. Кроткий ласковый взгляд, два-три мягких, как будто задушевных слова – и Рафала охватила вдруг такая же тревога, как в самые трудные дни его жизни. А когда он чуть не сходил с ума, не понимая, что с ним творится, он услышал спокойные, милые речи, полные невинного веселья и натуральной безмятежности. В жилах его закипела и заиграла какая-то иная, словно чужая кровь, та, которая бьет из вечного ключа наслажденья. Выражение лица его, должно быть, очень изменилось в эту минуту, так как красавица несколько раз надолго останавливала на нем свой взгляд.
Вошел слуга и задернул окна плотными шторами. Шум ветра доносился теперь из-за окон заглушённый, приятный, как шум одобрения, похвал, рукоплесканий. Приятный желтый свет восковых свечей озарял гостиную. Явился другой слуга и доложил хозяйке, что ее ждет управляющий. Пани Оловская велела просить его. Через минуту вошел высокий мужчина в польском костюме, со светлыми усищами. У него было здоровое, жирное, красное от ветра лицо и блестящие глаза навыкате. Управляющий пыхтел и отдувался, как в поле, мало обращая внимания на присутствующих.
– Пан Кальвицкий, наш дорогой покровитель, – проговорила пани Оловская. – А это – два изменника. Назвать вам их?
– Называются они поляками, а на лицо – ничего, приятные… Зачем же мне знать их фамилии?… – пропыхтел усач. – Когда меня поведут пытать, я по крайней мере смогу сказать, что не знаю их фамилий, и слово чести зря не стану давать.
– Очень рад познакомиться… – поклонился Цедро. – Ваше покровительство и содействие…
– Гм, гм… содействие! Вот тут-то и трещит по всем швам. Очень приятно познакомиться… Я еще со вчерашнего вечера все раздумываю, раз уж наша пани выразила… гм!.. готовность помочь вам. Ведь с нашей пани не легко. «Мне скучно, мне скучно!..» А потом делай, что хочешь… Упрямство…
– Пан Кальвицкий, пан Кальвицкий, будьте добры, не выходите из границ!
– Молчу, молчу. Держу язык за усами.
– Держите его за зубами, а то отрежу, и будет больно.
– Вы, сударыня, не хотите принять это во внимание, а ведь дело пахнет виселицей. Мы можем с вами так влопаться, что не то что сапоги – и ноги увязнут.
– Ну и пусть увязают ваши ноги и сапоги вместе с ними…
– Я хочу сказать еще одно…
– Я больше ничего не хочу слушать.
– Да ведь должен же я доложить вам, что мне удалось наконец пригласить на бал этого офицерика. Ну и намучился я с этим чучелом!
– Отлично. За это хвалю.
– Я и сам думаю, что отлично.
– Что еще, старина? Только живее, без красноречия!
– Ну вот, сразу и старина! Куда это годится…
– Что еще? Отвечайте, господин управляющий?
– Ну, а тут сразу по-княжески! Должен еще прибавить, что драгунам придется поставить по крайней мере бочку пива. Господи, меня того и гляди удар хватит, как подумаю…
– Поставьте им бочку…
– У меня, пани, волосы становятся дыбом, как только подумаю, что будет, когда приедет пан?
– Мне-то что за дело до ваших волос!
– Выходит, что на старости лет я должен подставлять под пули если не грудь, так спину, потому что немчура, надо прямо сказать, шутить не любит. Я сам повезу вас ночью… Но, что из этого получится… – прибавил он шепотом, подходя к Кшиштофу.
Он стал разговаривать вполголоса с Кшиштофом, а пани Оловская отошла в сторону, мимоходом она поправила красивый экран à la Psyché и вдруг остановилась перед Рафалом. Минуту она стояла потупившись, на губах ее играла прелестная улыбка.
Медленно подняла она голубые глаза и остановила их на лице гостя. Улыбка не сходила с ее губ и становилась все лучезарнее, одухотворенней. Ноздри ее трепетали. Цедро взял под руку старого шляхтича и стал расхаживать с ним по комнате, оживленно разговаривая, а пани Оловская подошла еще ближе к Рафалу и, не спуская глаз с него, произнесла, стиснув зубы, так что только он один мог ее услышать:
– Ищу… следа… моего хлыста…
Ольбромский с места не двинулся, хотя покачнулся, услышав эти слова. Краска бросилась ему в лицо, залила шею. Как свист стального прута, прозвучали у него в ушах эти слова. Кровь медленно прихлынула к сердцу.
Когда Кшиштоф с управляющим, продолжая разговаривать, подошли к столу, пани Оловская открыла с улыбкой альбом с рисунками и, показывая Рафалу пейзаж за пейзажем, проговорила с холодной любезностью:
– Грудно.
Она листала страницу за страницей, присматриваясь к гамме красок. Когда открылся пейзаж с аллеей, Рафал придержал его рукой и спросил:
– Можно узнать, кто рисовал этот пейзаж?
– Можно.
– Кто же?
– Кто рисовал весь альбом. Ведь это видно.
– Кто же это?
– Это я рисовала.
– А можно ли спросить, почему вы выбрали эту аллею? В Грудно были места гораздо более красивые.
– Потому что это был мой самый любимый уголок. Сюда я чаще всего ходила.
– Ах, вот как…
Во время ужина, за который они сели вчетвером в одной из соседних комнат, Рафал очутился рядом со стариком управляющим и вынужден был начать с ним пространный разговор de omni re scibili.[430]430
Обо всех познаваемых вещах (лат.).
[Закрыть] Тем временем хозяйка беседовала с Кшиштофом так весело и оживленно, как будто они с давних пор были друзьями. Рафал слышал весь этот разговор. Он подавил в душе бешеную ревность, безжалостным усилием воли скрыл ее в самом тайнике души. Был один такой момент, когда он подумал с непреклонной решимостью: «Задушу молокососа!» Потом он уже мог свободно продолжать разговор. Ни на одну минуту, ни на одно мгновение не повернулась к нему царственная голова, отягченная пышным узлом волос. Ни разу взор ее не обратился на него.
Теперь только он понял, что это та же княжна Эльжбета, которая заставила его испить чашу страданий и от чар которой он освободился при помощи хорошо действующих средств. Та же самая. Она глядит и не глядит, слушает и не слушает, знает, что он здесь, и не знает… Так, обойдя столько краев, он пришел на прежнее место. Он дивился про себя течению событий, закону, вслепую управляющему их ходом. Ненасытная жажда вновь познать прежние страдания поднималась в его душе, как неистовая буря. Он вызывал княжну на бой, силой воли принуждал повернуться к нему. Как бывало, он стал следить исподлобья, из-под низко опущенных век за ее прелестным лицом, за тайной ее дивной груди. Глаза соглядатая с отчаянием возвращались с этого кружного пути, убедившись в том, что красота ее не поблекла, а расцвела еще больше, до беспредельности. Хуже всего было то, что она сейчас сознавала свою силу и владела ею, как полководец владеет мечом. Ум его мутился от этого так, что он с трудом отвечал на вопросы управляющего Кальвицкого. Глаза, когда он обращал их на красавицу, пылали огнем от сжигавшей его страсти, которую он не в силах был подавить.
Равнодушие пани Оловской доводило его до исступления. С радостью Рафал встал из-за стола и через какой-нибудь час отправился спать. Как лунатик, поднялся он по лестнице вслед за лакеем, который светил им, и, миновав анфиладу зал, вошел наконец в небольшую натопленную комнату. Рядом с ней находилась другая, где должен был спать Кшиштоф. Рафал разделся и бросился на кровать. Он тотчас же уснул. Поздно ночью он проснулся и присел на постели.
Его обступала благоуханная гирлянда мыслей, что вот он в одном доме с княжной Эльжбетой, что после стольких лет он нашел ее стократ красивей, только красота ее стала еще более роковой. Эта главная мысль бродила вокруг его постели тихой стопою дьявола. Она была так безгранична, так разнообразна и многогранна, что он не в силах был объять ее умом. Она принимала все новые и новые формы, повертывалась к нему тысячью граней и плоскостей. Она то являлась пленительным соблазном, рисующим воображению такие явственные картины, что он видел бессмертную красоту устремленных на него глаз у своих пылающих губ и касался ими уст и жадной рукою обнаженных плеч. То она представлялась сладостной надеждой, словно на крыльях мотылька уносившей его через пространство и время в лазурные края, каких нигде нет, то невыносимою тоской, как часы, отсчитывающей потерянные бесценные минуты, которые, торопливо шепча непонятные и грозные слова приговора, канули в темную пропасть ночи. Он дал увлечь себя мечтам. Он пребывал в блаженстве и свергался, отверженный, в глухую бездну, где адский вихрь исторгает из струн лютни жалкий стон. От быстрой смены чувств весь мир порою пропадал у него из глаз. Как неведомые доселе ключи, пробивались из тайников души решения, чтобы через минуту исчезнуть в подземных глубинах и недрах, откуда нет больше возврата. Долго и страстно мечтал он о том, что останется здесь любой ценой. На каких угодно ролях! Он перекинется на сторону австрийцев, пруссаков, чертей, станет простым солдатом, наемником – ему все едино! Только бы остаться поблизости от этого приюта блаженства, где всякий предмет обихода словно врастает в душу, каменеет и становится ее достоянием, где шероховатые стены – это полог, за которым таится наслажденье, где каждый шелест может стать благословенным вестником любви.
Он услышал сонное дыхание Кшиштофа и вот уже второй раз ощутил в сердце ненависть. Веселый смех, который он услышал несколько часов назад, поразил его прямо в грудь, взоры, полные томной неги, ранили в самое сердце. Кшиштоф одержал здесь победу. Кто знает, быть может, завтра, послезавтра он и в самом деле будет торжествовать победу? Что если это случится!.. Он вскочил с постели, пораженный внезапной мыслью… Разве это трудно? Обстоятельства ему благоприятствуют. Они выйдут ночью. Направятся по кружным тропам к реке. Там короткий выстрел в ухо глупцу, а труп в воду, под лед. И тогда – вернуться, вернуться… Ах, и сейчас было бы нетрудно схватить этого рыжего парня за горло и навсегда прекратить его жизнь. Чего бы он не сделал за одно объятие, за одно свидание наедине! За одну улыбку, которых она столько расточала тому!
Но зачем это делать? Зачем это делать? Ведь можно еще раз попытаться перейти в атаку. Заметен ли на лице след твоего хлыста? Вглядись, змея! Опять поднимешь руку для удара? Ну что ж? Коснуться тебя устами, прежде чем ты оттолкнешь, прижать к груди и на мгновение ощутить на губах золотые волосы. А там пусть стреляет в голову кто хочет – немец или француз, муж или любовник!
Безотчетным движением он протер ночной иней, запушивший окно, и посмотрел на мир. Луна то и дело выплывала из-за несущихся туч. Вдали, за вершинами обнаженных деревьев парка, лед на реке то сверкал в лунном сиянии, то меркнул во тьме. На берегу, уже погасая, горели кое-где костры; длинные трепетные полосы света ложились от них на реку. Рафал рассмеялся, глядя на эти огни. Он должен идти туда… На эти огни… Тысячью пуль встретят его, если он когда-нибудь захочет вернуться в этот дом. Он совершит это по доброй воле, чтобы никогда не иметь уже права вернуться. Никогда! Он снова рассмеялся. Последний батрак имеет право жить в этой обители счастья, каждая собака имеет право положить голову на этот порог – только не он, а ведь он за это право готов отдать полжизни, нет, всю свою жизнь! Охваченный безумием и бурным порывом страсти, ослепший от ее зарниц, страхов и непобедимых обольщений, он как шальной заходил из угла в угол тихим, неверным шагом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.