Автор книги: Светлана Петрова
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Провинциальный педагог, много лет обучавший всех детей подряд без выбора, так поставил мне руку, что даже будь я талантлива, как жена Шумана, пианистки из меня бы не вышло. Болели плечи, немела шея, вдобавок я рано почувствовала предел беглости своих пальцев и совершенно охладела к черно-белым клавишам. Ещё и родительница взяла моду сидеть рядом, когда я разучивала пьесы или играла гаммы, время от времени неудовлетворённо хмыкая, чем приводила меня в тихую ярость. «Уйди, всё равно не понимаешь», – шипела я. В ответ мама трясла музыкальной тетрадью, где в отличие от школьного дневника стояли четвёрки и даже тройки, а она требовала только пятерок и особенно внимательно следила за графой «поведение».
Между тем занятия музыкой я часто пропускала, отправляясь с нотной папкой гулять по окрестностям, шла в кино, куда билет на дневной сеанс стоил 10 копеек, или в библиотеку – читать книги. За подобные проступки мама часами мне выговаривала, а потом неделями играла в молчанку и прощала, если только «паршивая девчонка» начинала плакать – значит, катарсис свершился. Коль скоро слёзы являлись единственным выходом из положения, я научилась вызывать их искусственно и, рыдая, вычисляла, сколько ещё потребуется влаги для убедительного раскаяния.
В конце концов моё упрямство взяло верх и, отучившись пять лет, я забросила фортепиано и увлеклась кино. У нас дома, в огромной комнате, называвшейся кабинетом, стоял звуковой узкоплёночный киноаппарат. На дальнюю стену вешали простыню и крутили фильмы. Тут были и «Большой вальс», и «Серенада солнечной долины». Много бобин в жестяных коробках осталось от Британской военной миссии в Полярном, закрытой после окончания войны, к ним прибавились немецкие трофейные плёнки с Диной Дурбин, Яном Кипурой и Джильи. Они-то и пробудили во мне вкус к оперному пению, которое услышать в Мурманске было негде, единственный театр – областной драматический.
Уже лет с четырнадцати папа брал меня на премьеры – к искусству и актрисам он питал слабость, но, возможно, лишь подражал Сталину. Всей семьёй мы восседали в первом ряду. Отец строгий, элегантный, с зализанными щёткой волосами, снисходительно хлопал в ладоши, Петька, в то время ещё курсант Мореходки, жевал мокрые губы и поглядывал наверх, где за осветительными приборами стоял его приятель Валька. Разъевшаяся на доступных харчах носатая мама, в шелках и мехах, сильно смахивала на разряженного крокодила, к тому же имела дурную привычку в кульминационные моменты пьесы громко прочищать горло, что для публики заразнее гриппа: через некоторое время весь зал начинал кашлять. Отец шипел и незаметно щипал свою половину за внушительную ляжку.
Позже, в Москве, мама позволить себе такие выходы в свет не могла. Партийные работники и их жёны не имели права демонстрировать достаток, народу не полагалось знать, что верхушка живёт иначе. Закрытые магазины, ателье, салоны для посвящённых тщательно охранялись тайной, и мама, оставив дома бриллианты, являлась в Большой театр в скромном тёмном платье с белым воротничком.
Но пока мы ещё обитали в Мурманске и, переживая происходящее на сцене, я чувствовала необоримую тягу к людям, профессия которых позволяет жить чужой жизнью, на несколько часов забывая о настоящем. Свет рампы достигает первых рядов зрителей, актёры их видят, и мне мерещилось, что я вызываю интерес. Надевала выходное шёлковое платье, серьги и пару колец из тех, что мама пристрастилась дарить мне на дни рождения. Правда, руководствуясь соображениями экономии, она устанавливала границу: ниже была мелочёвка, выше – вещи слишком дорогие. Я нащупала хитрый ход: ежегодно возвращала маме предыдущий презент и получала за двойную стоимость то, что хотела. Чтобы совсем почувствовать себя взрослой, покрывала ногти розовым лаком, который после спектакля тщательно смывала, потому что школа оставалась так же консервативна в одежде, как в мыслях, и порядки были жёсткими.
Коричневая форма с чёрным фартуком, туфли на низком каблуке, никаких причёсок, стрижек, только косички «корзиночкой» или «бубликами», у кого волосы погуще, носили одну толстую косу, что у плохо кормленных послевоенных детей встречалось редко. О макияже тогда не слыхивали, и самые смелые старшеклассницы пудрили нос тайком, прячась в гардеробе, который назывался вешалкой. Утренние «линейки», пионерские слёты, комсомольские собрания. Пропущенный урок требовал подтверждения законности от родителей, которые были обязаны читать замечания классного руководителя и еженедельно расписываться в дневнике. Кстати, мама тайком заглядывала и в мой личный дневник, заметив это, я стала специально писать всякую чушь, она продолжала читать, как ни в чём не бывало.
Строгость воспитания девочек не отменяла влюблённости и неуклюжих мальчишеских ухаживаний. Первое желание нравиться накрыло меня горячим туманом в пятом классе. В средине учебного года директриса привела нового ученика – усыновлённого сироту из Белоруссии, и посадила за парту позади меня. При забывчивости на имена, имя этого мальчика, как позже имена всех мужчин, с которыми у меня завязывались хоть какие-то отношения, я запомнила на всю жизнь – Рома Скалэный. С чёрным чубом и ярко синими глазами в густых ресницах – за всю жизнь ни у кого такой синевы не видела – он ходил вразвалочку, как матрос по палубе, и носил портфель, перебросив через плечо за спину. Во время уроков дёргал меня за косички и развязывал ленты. Я краснела и задерживала дыхание, внешне выражая полное равнодушие к такому вниманию, однако потуже затягивала пояс и разглаживала руками складки платья на груди, чтобы стали заметнее набухающие железы. Откуда я знала, что это привлекательно? Ведь тогда темы пола не звучали с киноэкрана, а тем более на школьных уроках, не было секс-шопов и пропаганды контрацептивов. Своё брала природа.
Нетерпение чувств выражалось в записочках, которые запихивали внутрь «вставочек». Встречаясь в назначенное время, как правило на большой перемене, мы стояли где-нибудь у окна и молчали. Пробегали любопытные одноклассники, дразня «тили-тили тестом», но нас это не смущало, смущало то странное возбуждение, которое мы испытывали, не понимая, что в нас бродит и чего хотим.
Зимой, после уроков я и Рома в полной тьме, прорезаемой лишь светом из окон, катались на портфелях по обледенелой сопке, на которой стояла школа. Мимо с гиканьем пролетали другие мальчишки и девчонки, нас это как будто не касалось. Достигнув подножия горки, мы долго лежали рядом, глядя на высокие звёзды, а если повезёт, на зелёно-малиновые переливы северного сияния. Однажды, падая в сугроб, мы оказались в объятьях друг друга. Его лицо, запорошённое снегом, приблизилось, и мокрые губы ткнулись мне в щёку.
– Дурак, – выпалила я и стукнула его портфелем по голове.
Больше Рома не дёргал меня за косы, а переменки я проводила с подружками. Потом прошёл слух, что он уезжает. Вот прямо завтра! Целый час после уроков я простояла возле школы, и все знали, кого жду. Наплевать. Один мальчишка даже крикнул: «В школе его нет!», а я всё равно ждала, дав себе слово, что поцелую на прощание. Но Рома так и не пришёл. Мне показалось, что за углом ближайшего дома мелькнула знакомая тень. Возможно, он видел меня и подобное «отмщение» вполне его удовлетворило.
Естественное влечение подростков обернулось неясными терзаниями. Где-нибудь в африканском племени, живущим относительно первобытно, где половые реакции знакомы детям с младенчества и не заморочены многочисленными табу, наверное, не существует самоубийств от неразделённой любви. Цивилизация извратила человеческую природу. У нас так давно функционирует ветвистая мораль, что мы уже не в состоянии оценить – плоха она или хороша.
Через год школы разделили на мужские и женские, что только обострило интерес учащихся разного пола друг к другу. Встречались на катке, на танцах, что устраивались по малейшим поводам. Там уже дозволялись обжимания во время популярного фокстрота и поцелуи в тёмных пустых классах. Иногда, возмущённые педагоги как приговор выплёвывали слово «любовь» – о сексе не знали даже взрослые, а девушки, выходя замуж, приносили мужу в качестве обязательного подарка девственность.
В том неразвращённом времени была своя прелесть. Милый XX век, самая серединка!
Теперь принято считать, что это страшная эпоха. А я думаю – не хуже других. Всегда были войны, эпидемии, землетрясения, бунты, нищета простого народа. Нужно только набраться терпения, чтобы посмотреть издалека. Сидя внутри своего времени ничего не разглядеть.
26 июля.
На ежегодном заключительном школьном балу, в июне, когда в Заполярье ночью можно читать при солнечном свете, курсанты Мореходного училища – самые завидные местные кавалеры, лучшие из которых будут ходить в вожделенную «загранку», – крутили в танце хорошеньких и бойких девиц.
У меня за спиной восемь классов, но успехом у сверстников я не пользуюсь и подпираю стенку, пытаясь замаскировать обиду выражением брезгливой независимости. На мне новое платье из красной шерсти, вышитое ёлочным стеклярусом, его сработала закутанная в старые платки тётка с больными толстыми ногами, её по мере надобности мама выписывала из Ленинграда, и она жила у нас месяц, обшивая на трофейной ножной машинке Vfaff всю семью.
Так я стояла в своей дорогой одёжке, ещё не зная, что красный цвет мне не к лицу, и никто не обращал на нас с платьем внимания. Заиграли вальс, а вальса я не любила из-за слабого вестибулярного аппарата, как вдруг меня крепко схватил за руку высокий спортивный десятиклассник Боря Полуботко и, не спрашивая, потащил в круг. К счастью, объявили танго, потом па-де-катр – в моде были бальные изыски. Мы продолжали танцевать, а по окончании вечера гуляли по улицам, перешли через железную дорогу и спустились в гавань, где в призрачном свете ночного солнца, в сонной тишине густо стояли рыболовецкие корабли, плавучие краны и буксиры.
Прежде я видала Бориса лишь на катке – краснощёкий, быстрый, с клюшкой в руках, он не вызывал у меня никаких эмоций, тем более я понятия не имела, что нравлюсь ему. В общем, далеко заполночь, первый в жизни кавалер проводил меня домой и в подъезде, став на два ступеньки ниже, чтобы сравняться ростом, поцеловал. Поцелуй тоже был у меня первым. Долгожданный и загадочный: что можно выразить, тычась друг в друга носами и ртами, и не от этого ли появляются дети? Поцелуй не произвёл на меня впечатления.
Не зная, как реагировать и что говорить, я насмешливо бросила:
– Ну, зачем так бесповоротно влюбляться!
И повзрослев, в моменты эмоциональных контактов с мужчинами я всегда несла чушь, такой уж у меня недостаток. Кто мог тогда знать, что мои глупые слова сбудутся?
Полуботко, парень безискусный и прямой, озадачился:
– Почему бесповоротно?
А я не знала, что ответить. Вернувшись домой, жмурила в постели глаза, чтобы воображению не мешал свет, пробивающийся по краям «затемнения», и представила, как сильные руки сжимают меня, а крепкие губы пытаются разомкнуть мои, обморочно безвольные, чужой язык ищет щель между зубами, потом… ничего. Потом я всё прокручивала сначала. И так много раз.
Наяву целоваться нам больше не пришлось. Борис получил аттестат, уехал в Ленинград и поступил в Кораблестроительный институт. Каждый месяц я получала письма, которые начинались «Моя любимая» и заканчивались «Целую». Я их прятала от мамы в книгах, часто забывая в каких. Когда переехала в Москву, письма разделили судьбу брошенной домашней библиотеки.
Сама я влюблена не была, но приятно, что кто-то влюблён в меня, ждёт, когда я закончу школу, чтобы вместе гулять по Ленинграду, обниматься на мостах через Неву и в конце концов пожениться. Так писал Полуботко. Письма влюблённого Бориса меня изменили: появилась раскованность в отношениях с мальчиками, ощущение своей новой силы. Тут же возник хвост поклонников, из которых я выбрала Толика Анисимова, самого симпатичного, послушного и не болтливого. С ним удобно упражняться в поцелуях и решать задачки по тригонометрии, которые навсегда остались для меня загадкой. Толик любил меня безответной любовью, не скрывая её ни от одноклассников, ни позже – от жены.
Я уже училась в московском вузе, когда Борис разыскал меня и спросил без предисловий:
– Почему перестала писать? Какая муха тебя укусила?
– Любовная, – ответила я.
Тогда в моей жизни уже появился студент-румын, отношения с которым держали меня на мушке, не развиваясь.
– Это всё ерунда, раз между вами ничего серьёзного нет, – упрямо произнёс Борис. – А угар пройдёт. Я подожду.
И он ждал, и даже явился снова, чтобы стать причиной моей ссоры с первым мужем. Потом приехал ещё раз, после смерти Дона, видно, каким-то образом отслеживал мой путь. Сам он по-прежнему строил корабли, подолгу жил в Дании и Германии, женат и детей двое, но впервые открыто сказал, что стоит мне пошевелить пальцем – ляжет у ног. Я не пошевелила и вышла за Кирилла, зная, что это решит все проблемы, да и жене Бориса не будет больно.
Последняя встреча, виртуальная, произошла уже после смерти Кирилла. Болтаясь в интернетовских «Одноклассниках», я обнаружила своего бывшего воздыхателя по редкой фамилии. Обменялись короткими письмами и фото. «Ты всё ещё хороша! Не думал, что женщина за шестьдесят может так потрясно выглядеть!» – откликнулся Борис. У самого вместо густой шевелюры блестели огромные залысины на неожиданно круглой голове, глазки заплыли жирком, но выправка осталась спортивной и заморский лоск прибавился. Сейчас на пенсии, осел в Петербурге, с женой развёлся, дети разбежались по заграницам, там им привычнее.
Тоска моего одиночества, которая вроде бы уже притупилась, тут же задрала хвост, под ложечкой засосало. Наконец-то вполне приемлемый мужчина, умный, сильный, с таким хорошо коротать старость. Я забросила крючок, отстучав на клавиатуре:
«Приезжай в Хосту. Покупаешься, позагораешь. Обещаю не покушаться на твою восстановленную свободу.»
Чёрт меня дёрнул за язык.
«Тогда не приеду, – написал Борис. – Какой смысл?»
Прочитав, я долго смеялась до слёз, хотя, что смешного? Действительно, смысла мало. Он и не приехал. Прошлого не вернёшь.
Натура рациональная и самодостаточная, Борис в конце концов предал забвению свою первую любовь, а вот трогательному мальчику Толику я, походя, покалечила жизнь. Неразделённое чувство имеет много оттенков, но это всегда трагедия. Он упорно звонил, говорил, что не может забыть. Работал на заводе рядовым инженером без желания к совершенству и перемене судьбы, получал гроши, не ходил ни в театры, ни в кино и умер от инфаркта в 38 лет. До конца любил меня огромной жертвенной любовью, в которой я не нуждалась и которой не стоила.
27 июля.
По мере взросления мои дружеские отношения с отцом крепли. Многие годы я в прямом смысле слова его обожала, для меня, комсомолки, он был прежде всего героем Гражданской войны и соратником известных революционеров, непререкаемым авторитетом и добрым домашним богом. По молодости я не могла оценить, но интуитивно чувствовала отцовский артистизм, и мне это нравилось. Понимая, что так никогда не сумею, всё же пыталась жестами и интонацией подражать своему кумиру. Иногда внезапно просыпалось опасение, что стоит переступить какую-то неведомую черту, как меня проглотят без сожаления. Впрочем, поводов для предчувствий не было никаких, кроме инстинкта самосохранения, который мы получаем вместе с жизнью.
Обременённый скелетами в шкафу, отец, по-видимому, испытывал зуд, сопровождающий неразделённые тайны. Любящая дочь казалась ему подходящим объектом для откровений. Я млела: такой замечательный взрослый человек мне доверяет. Он доверял, но обсуждал главным образом слабые и дурные стороны мамы. В его изображении она представлялась карикатурной Анкой-пулемётчицей из анекдотов про Чапаева. Мы даже придумали для неё подпольную кличку «Крокодилица».
Надо признать за отцом образное мышление – прозвище ей подходило. Кроме грубой внешности, мама имела массу неприятных привычек. Со скрежетом выгребала остатки еды из кастрюль и, не стесняясь, поглощала на кухне объедки с тарелок. Готовила плохо, позже, в Москве, еду нам доставляли из спецстоловой в судках – вставленных одна в другую трёх алюминиевых кастрюльках с общей съёмной ручкой – первое блюдо, второе и третье. В «распределителе» на улице Грановского по талонам выдавали «сухие пайки» – в огромных пакетах из крафт-бумаги, аккуратно перевязанных бечёвкой, лежали свежайшие куры, мясо, рыба, копчёности, сыр. Соблюдая правила игры в большевистский аскетизм и социальную справедливость, отец даже платил за этот набор какой-то мизер. В магазине покупали разве что деликатесы вроде икры и осетрины горячего копчения, которые всегда имелись у Елисеева по ценам, недоступным среднему москвичу. Но при всём продуктовом изобилии, даже в Филипповской булочной нельзя было найти куличей – этого поповского наследия прошлого, и неверующая Крокодилица обязательно пекла их сама на 1 мая – выходной день и весна ассоциировались у неё со светлой Пасхой. Куличное тесто требует умения и тонкого обращения, оно то буйно всходило, вываливаясь из формы, то не пропекалось, проседая в середине. Часто печиво подгорало, и мама с остервенением скребла на тёрке чёрные куличные бока, громко вопя и матерясь, чего отец себе, между прочим, никогда не позволял. Он морщился:
– Не может забыть нищего детства. Эту дрянь стряпала в Одессе моя тёща, которая была ещё глупее и бездарней, что представить довольно сложно.
Другая мамина страсть – толстые романы. В большой квартире не было ни одной стены без книжного стеллажа. После войны появилась мода на дефицитные собрания сочинений классиков, которые выдавались по мере выхода, по одному тому, счастливым держателям «подписки» и демонстрировали возможности обладателя. Маму привлекали не только сюжеты, но красивые корешки, и она расставляла издания по росту и цвету.
Ванной мама брезговала: «В одну воду лицо и ноги?!» Душ тоже отвергала: «Что за мытьё стоя!» Каждое воскресное утро жена первого секретаря обкома КПСС – безраздельного хозяина отведенного ему в управление большого куска земли за 69-й параллелью, на карте схожего с толстой собачьей ногой – отправлялась в баню с эмалированным тазом подмышкой. В одежде мама предпочитала красный цвет, считая его священным знаком революции, которой она была обязана всем, что имела, в том числе мужем.
Между тем отец пережитого когда-то унижения не только не забыл, но и не простил, но если он маму не любит, то почему не разведётся? Мы бы миленько зажили с ним вдвоём. Однако бросить революционную подругу отцу сначала не позволяли маленькие дети – он их любил и чувствовал ответственность, потом партийная дисциплина и угроза скандала, который неминуемо разразится. Чтобы сделать личную жизнь сносной, папа, как позже выяснилось, по полной отрывался на стороне, изображая дома послушного кролика. Он во всём попустительствовал жене, лишь незаметно скатывая глаза в мою сторону: мол, мы-то с тобой знаем, что так задумано – не обращать внимания. Свои любовные похождения отец умело скрывал, его можно было подозревать, но поймать – никогда.
Крокодилицу терзали подозрения. Ей не исполнилось и пятидесяти, и отсутствие мужских ласк при наличии бешеного темперамента вконец загубило характер. Чтобы не унижаться перед приятельницами, она изводила вопросами меня:
– Как думаешь, папа гуляет?
– Нет, – безмятежно отвечала я, предательски подёргивая веками.
– Странно. Спит отдельно, объясняет – сердце шалит. Умереть, что ли, боится? В молодости не был таким пугливым.
Подсознательно мама ревновала меня к отцу, но не сомневалась, что я, как существо женского рода, останусь на её стороне, тем более не предам. И оказалась права.
Отец часто разъезжал по Кольскому полуострову: то он в Апатитах, то в Оленегорске, то в Кировске, это позволяло ему тайно вершить интимные делишки. Каждый местный князёк после напряжённого трудового дня устраивал высокому начальству застолье, само собой не без женщин, специально вышколенных, со ртом на замке.
Проколы, конечно же, случались, тем более чего-чего, а «доброжелателей» всегда и во все времена хватает. Однажды Крокодилица, возбуждённая слухами, не выдержала и решила вспомнить молодость. Явилась в Мурманский обком, беспрепятственно прошла в кабинет первого секретаря и вынула из сумочки дамский браунинг. Такого оружия после войны по рукам ходило бесчисленное множество.
Помахивая перед папиным носом маленьким никелированным пистолетиком, заряженным вполне серьёзными пульками, мама потребовала выгнать молодую секретаршу, в противном случае пригрозила застрелиться прямо тут, на месте. Она не блефовала, и отец это знал. За подобные делишки Сталин своих клевретов по головке не гладил. Пришлось бы проститься с должностью, а то и со свободой. Отец повёл себя сдержанно и разумно, позвонил в кадры и велел девицу уволить. Но вечером, дома, разразилась гроза. Сбросив пальто на пол, он пошёл грудью вперёд и свирепо заорал:
– Ещё раз позволишь что-то подобное, удавлю собственными руками!
В таком гневе мы его никогда не видели. Мама от неожиданности лишилась дара речи. Накануне она посвятила меня в суть конфликта и хвасталась, что «прижала изменника к ногтю». И вдруг такой обвал. Я заревела.
Отец взял меня за плечи и увёл из комнаты. Шепнул тоном заговорщика:
– Не волнуйся. Просто надо было её припугнуть. Совсем обнаглела.
– Это правда? – спросила я сквозь слёзы.
– Что?
– Про любовницу?
Он запнулся.
– А. Нет, конечно.
Я вдруг поняла, что он лжёт.
Для него это была и игра, и опасность, и восхищение собственной ловкостью. Он получал удовольствие и прилив адреналина, которого ему, холерику по натуре, не хватало в нудной партийной работе. Одно дело махать шашкой, гоняясь за беляками по сибирским просторам, совсем другое – сидеть допоздна в кабинете у «прямого провода», ожидая звонка, потому что вождь был «совой» и любил работать по ночам. Папа тоже научился подминать под себя природу людей, заставляя окружающих бодрствовать в отведенное для сна время. С подчинёнными был строг и резок, мотивы чужих поступков зрел в телескоп, всё держал, как теперь принято говорить, под контролем, проверяя даже помощников, в которых, казалось, был уверен. Но только казалось. Полностью он полагался на одного себя, поэтому беспорядки случались редко, а если и случались, то о них знали лишь те, кому знать положено.
Отношение отца ко мне, несмотря на показное панибратство, становились сложным. Между нами существовала невидимая дистанция, которую я боялась нарушить. Он как бы играл в доброго тигра с мягкими лапами, в густой шёрстке которых не видно острых когтей. Помню случай, – хотя случайного не бывает ничего, просто мы не всегда улавливаем в случае закономерность, – когда в нашу доверительную связь неожиданно ворвался сквозняк.
Я сидела за ужином, не сняв школьной формы. Облокотилась на руку, и ткань, вытертая о парту, натянулась и лопнула у локтя.
– Это ещё что? – удивился папа.
Я засунула в дырку палец и выдала машинально, не подумав:
– Потихонечку идём к коммунизму.
Отец отложил вилку. Голос дрожал от напряжения:
– Повтори…
Я испугалась. И чего особенного-то сказала? Идём к коммунизму – слова эти так часто повторялись по любому поводу, что потеряли высокий смысл.
Выговор длился нескончаемо долго, с экскурсом в труды Маркса и Ленина, с бытописанием сталинской ссылки. Были подробно разобраны все мои предыдущие, даже самые мелкие проступки, о которых я сама уже позабыла, а папа, оказывается, помнил. Гнев его казался неподдельным, хотя был ли на самом деле искренним, не возьмусь утверждать. Возможно. Большинство из нас верило в советский строй, хотя бы потому, что ничего другого не видело и понятия не имело об истинном положении вещей. Но папа-то знал? Впрочем, он был не столько умён, сколько опытен, это его естественная среда, она его сформировала, и он в ней плавал, как рыба в родном пруду.
Теперь я прихожу к выводу, что над чувствами отца к близким, к людям вообще и даже к миру возвышалось восхищение собой. Отношение к жене, к детям, были частью его личной жизни, как он её разумел и как под себя устроил. Когда мы выпадали из этой схемы, то делались не только нелюбимы и не нужны, но враждебны.
В общем, влетело мне по первое число, а заодно и маме за плохое воспитание дочери. Плов застыл в тарелке, я отправилась спать на голодный желудок, зарёванная. Но это лишь эпизод, который не слишком нарушил привычное течение семейной жизни. Я не могла сказать «мамочка», но долго говорила «папочка», радовалась похожести на него, не замечая, что он признавал за мной право быть лишь его отражением, притом действовал не требованием беспрекословного подчинения, не криками, как мама, а обаянием, сделав из меня маленькую злую сообщницу. Было ли это местью нелюбимой жене или естественным движением души с гнильцой, не суть, но, когда двойная жизнь его раскрылась во всём безобразии, меня пронзило горькое чувство соучастия в предательстве.
28 июля.
После десятого класса, перед поступлением в институт, нас с мамой пригласила на всё лето в свой дом на Кубани жена генерала армии в отставке, который сам происходил из тех мест и после войны построил на окраине большой казачьей станицы просторный двухэтажный дом с современными удобствами и широкими террасами. Генеральша, сельскую жизнь терпеть не могла и искала спутницу, с которой можно вспоминать весёлую и разнообразную городскую жизнь.
Мама, которой надоели санатории, согласилась. Нам отвели красивые комнаты – мне внизу, маме наверху, поскольку она боялась воров, которых называла жуликами, а спать из-за духоты приходилось с открытыми окнами. В гостиной стоял рояль: генеральша, бывшая пианистка, часами музицировала, её сестра, старая дева, готовила еду и занималась уборкой.
На участке в два гектара, который спускался к холодной горной реке, раскинулся старый фруктовый сад и молодой виноградник. Бесхозные фрукты валялись и гнили под деревьями. Никто не знал, что с ними делать, банками с вареньем и так были заставлены в подвале все полки, компотов тогда на зиму не закручивали – ни крышек, ни машинок для них ещё не выпускали, да и сахар надо было возить из Москвы, на месте не купишь.
С раннего утра мама ставила в саду шезлонг и хрустела яблоками, вспоминая Одессу. Яблоки я не любила, только сливы и абрикосы, и те скоро надоели.
– Ешь, дура, – командовала Крокодилица. – Бесплатно.
Глядя на неё, я не могла избавиться от мысли, что природа великолепна, а человек в ней заноза. Как говорится, никакой пользы кроме вреда. Человеческая сущность хуже звериной, зверь не измывается над природой, он к ней приспосабливается. Белка ест орешки, заяц капусту, лиса предпочитает зайчатину, но чаще ей достаются мыши, личинками комаров кормиться рыба, рыбу ест медведь и так далее. Человек наравне со свиньёй жрёт всё подряд, а кого не может съесть, убивает из-за шкуры или из охотничьего азарта. Ради удобства гуляющих в парках Вселенной человек массово уничтожает клещей, не заботясь о том, какие механизмы запускает. Он беззастенчиво ковыряет землю, добывая природные дары и ничего не оставляя взамен. Трудно даже представить, на какие ухищрения пойдёт это двуногое животное с компьютерными мозгами, когда земные ресурсы закончатся. Душу ему придётся загнать поглубже, чтобы не вякала, не мешала. В конце концов душа отомрёт. А что останется? Мразь.
Зачем природе человек? Непонятно.
Я целый день торчала на реке и загорела, как головешка. Там и познакомилась с капитаном кавалерийского полка, расквартированного неподалеку от станицы. Звали капитана красиво – Вадим, и романтическая фамилия Чижевский мне тоже понравилась. Лет тридцати, кряжистый, с бугристыми мышцами и выбеленными солнцем волосами. Глубоко провинциальный, правда, любил стихи, знал на память Есенина, напевал приятным голосом городские романсы. Без цветов на свидание не приходил, случалось, ночью бросал букеты в открытое окно девичьей спальни. А мне – шестнадцать, мне это нравится, и однажды, погружая лицо в полевые ромашки, я впервые подумала, как много впереди неожиданных открытий и поразительных встреч.
Задушевные разговоры на галечной полосе шёпотом, голова к голове, вселяли неясное чувство сладостного томления и женской силы, потому что капитан быстро влюбился, царапал острым камушком на большом голыше нежные признания, такие непривычные и возбуждающие. Я их читала, а потом возвращала камни в реку. Голубые армейские трусы бугрились, заставляя меня стыдливо отводить глаза. Вечерами мы встречались в прилегающей к имению роще, где Вадим впервые поцеловал меня взасос, что оказалось так непохоже на неловкие мальчишеские тычки. Генеральша, вспоминая бурную молодость, меня не просто покрывала, но подстёгивала, придумывала разные предлоги, чтобы устроить свидание и отвлечь родительницу. Ей хотелось, чтобы я вышла замуж за военного. Знала бы Крокодилица – голову ей оторвала.
От «настоящих» поцелуев, которые отвращали меня своей избыточностью, от поглаживания твёрдых юных грудей я ёжилась, уворачивалась, однако распоряжаться судьбой взрослого человека для молоденькой девочки – большое искушение. Любая власть сладостна! Однажды Вадим признался: «Я мог бы взять тебя, но хочу, чтобы ты полюбила меня так же страстно». Взять?! Слово царапнуло незнакомостью, а мысль заставила покраснеть. Ничего себе! Пусть бы только попробовал! Он думает, я влюблена. А я влюблена? Понятия не имею. В общем, хорошо, что уезжаю.
Чижевский обещал писать до востребования и ждать, когда я закончу учиться и созрею для счастья. Галифе меня не вдохновляли, я мечтала об оперном певце, пусть некрасивом, как Джильи, но с таким же магическим голосом. Однако перспектива любовных посланий от взрослого мужчины будила воображение. Чем они будут отличаться от писем Бориса?
Итак, я уехала. Когда двое расстаются, всегда грустнее тому, кто провожает. В голове или душе путешественника уже блуждают новые образы, тогда как оставшийся вдруг осознаёт глубину потери. Но не всё так однозначно. У покинутых есть хотя бы надежда, что они ещё насладятся. А что ждёт счастливых? Несчастье за углом. А как иначе: равновесие природы, благословен и тьмы приход. Только мечты Вадима не сбылись.
В первом письме он сообщил, что не смог вовремя вырваться из части, загнал лошадь, но к поезду опоздал, увидел лишь два красных удаляющихся огонька, похожих на глаза дьявола, который увозил меня от него. Не забыл ни единой черточки моего лица, моего запаха, даже сломанного ногтя на мизинце, и то, что я не носила лифчиков. Верит – мы обязательно будем вместе и готов отдать за меня жизнь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?