Текст книги "Меч и его палач"
Автор книги: Татьяна Мудрая
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
IV. Друзья получают своего монаха
Перебирался за пустяк сквозь уйму переправ,
Гнилых подошв не замочив, тряпья не затрепав;
Мне от не знай каких щедрот вся в лен дана земля:
Я генерал степных широт, полковник ковыля.
Песня бродячего монаха
Мы в пути, снова пылит дорога под копытами наших скакунов, и я получаю возможность предаться своим не таким уж утешительным мыслям.
Ну, положим, я пригреб к нашей компании самого натурального дворянина и самого неподдельного ханифа. Первый едет с левой стороны, второй – с правой. Тоже, знаете, прибыль. Получил какой-то странноватый меч – скандинавский с подозрительно персидской надписью. Кто бы мне ее на норманнский перевел? Тоже нечто – безоружный в наше время что голый. Вот и Сейфулла оттого же спешит одеться во все стальное.
И вот еще прибавка – какое-то странное колечко. Металл недорогой, да и камень простенький, но оба со смыслом. Ободок – хитрое переплетение двух виноградных лоз, овальный камень, почти черный, но как бы светящийся изнутри, походит на щит. Христос как защита?
На ходу я поворачиваю неплотно сидящий перстень и снимаю с мизинца. Стаскиваю с шеи мой охранный талисман и продеваю гайтан сквозь само кольцо. Удивительное дело! Оно ложится точно поперек «куриного бога» и так четко, будто выгнуто по его мерке. Еще бы ладанку приобрести или сшить на одном из привалов…
А пока мы снова вынуждены искать работу по душе. По душе?
Когда мне становится особенно скверно и тошно от того, что я делаю, я вспоминаю, что до утверждения нашей гильдии с ее законами и правилами дело казнения преступника возлагалось на плечи его жертв, что по временам были такими хрупкими…
Представьте себе пожилую вдову, которая пристально изучает инструкцию по колесованию вора, похитившего из ее дома серебряную посуду и мужнино золотое распятие, – и тогда вы поймете, от какого кошмара мы избавляем приличное общество.
Становясь сами этим кошмаром.
На очередном привале Туфейлиус просит меня постругать щепки для костра моим запазушным ножичком, а сам достает из глубины своих безупречных одежд тряпку и полировочную пасту на воске. Его разнообразная снасть тоже нуждается в уходе.
Арман с некоторым отвращением берется за кремень и огниво, мешочек с крупой и мешалку. Ничего, пускай потренируется, думаю я, заправляя нитку в иглу с большим ушком, которую дал мне Сейфулла. В армии его бы живо научили пшено варить в горсти и подворотнички к кольчуге пришивать.
Сам лекарь, окончив протирать свои инструменты, берется за пояс с кармашками, который носит на голом теле, расшивает его и начинает пересчитывать золотые. Вот, кстати, почему у него всегда при себе швейные принадлежности: поясок потом обратно зашить требуется.
– Туфейлиус, – спрашивает Арман, – а для чего тебе столько денег?
– Каждый ханиф должен быть богат, – степенно поясняет Сейфулла. – Ради своих жен и детей, которые его состояние и достояние по смерти на клочки разорвут, следуя закону шариата. А вначале каждой супруге махр надо выделить – это женская доля, без которой брак не брак. Еще иногда калымом его заменяют, платой тем, кто воспитал девицу, но это не совсем по закону. Вот я мою милую Рабию и вообще дважды оплатил. Как сироту и воспитанницу выкупил у моего доброго знакомого Хасана ибн Саббаха Аламути, а потом передал ей в махр… ну, неважно что. Еще и должен остался.
– Стыдно мужчине покупать женщину, – некстати вставляет Арман свою реплику.
– Уж не более, чем женщине – мужчину, как водится в ваших краях, – парирует Туфейлиус.
На том спор затухает, потому как от котелка с варевом начинает валить густой черный дым. По счастью, ячневая каша еще не совсем пропала, только хорошенько прикипела к днищу. Ну, это дело поправимое.
Когда всё съедено, Туфейлиус, чистоплотный, как кошка, удаляется на речку для очередного помыва, а мы с моим новым помощником в некотором отдалении от него драим котелок с песочком.
– Хельмут, вы оба уже меня никому не выдадите, – вдруг говорит Шпинель, опуская голову к обгоревшей посуде.
– В жизни всегда есть место предательству, – отвечаю я. – Но ведь нельзя оттого не доверять и не доверяться никому.
– Это о причине, – говорит он совсем тихо. – То, чего все от меня домогались. Убитый законник приговор хотел подписать одной женщине… ведьме. Знаешь ведь, что церковники сами не убивают, а просят светский суд казнить милосердно и без пролития крови.
– Угм. Костром, как раньше за измену мужу.
Это, кстати, не самое худшее из терзаний – с колесованием и рядом не стояло.
– А теперь я и не знаю, спасло ее это или нет.
– Милая твоя?
Шпинель даже смеется:
– Нет. Ничья пока. Просто отец и мать ее знали. Хорошо. Отец настаивал на пожизненном церковном заключении, но он был на суде не один. Так мерзко вышло.
– Думаю, погоды твое вмешательство не сделало никакой. Я уже говорил, что в жизни всегда есть место подлости? Но и доброте тоже, знаешь ли, – иногда ее находишь не в том месте, где положено.
Он кивает:
– Говорят, ваш… брат палач на костре нередко душит или багор к сердцу приставляет, а на колесе яд дает. Милосердие на манер нашего Сейфуллы.
Тут сам Туфейлиус появляется из прибрежных кустов – чистый, намоленный, благодушный. Наша доверительная беседа обрывается.
И вот снова перед нами прямой путь на запад, а под нами – наши верховые животинки. Странное чувство: мы с Шпинелем идем, куда ведет нас путь, но вот Сейфулла как бы прислушивается к чему-то всем телом.
Дорога ведет нас сквозь лес. И вдруг кончается – такое у меня чувство – на широкой многолюдной поляне.
Нет, людей не так уж много – просто они собрались на казнь. И это совпадение с недавним разговором, с настроем наших мыслей поражает меня в самое сердце. И оттого куда меньше удивляет меня тишина…
Впрочем, как мне кажется, данное зрелище не вызывает в зрителях необходимого восторга.
А прочее выглядит как обычно. Только уж очень жёстко врезается в глаза.
Посередине лысого холма вкопан столб, обложен хворостом, под хворостом к столбу привязана женщина в белом платье: одни плечи виднеются. Вокруг столба стража, оттесняет простой народ, чтобы в самое пламя не свалился от любопытства. Рядом с кучей сухих веток палач на корточках возится в чаше с огнем, веточки, что ли подкладывает. Меня уже просветили насчет того, что для таких целей используют так называемый «вечный», негасимый огонь, что каждую пасху возобновляется в одном из франзонских храмов и оттуда разносится по сей стране. Тут же выпрямился монах в рясе почти того же оттенка, что и саван ведьмы, и с плоским сосудом в одной руке.
А рядом с самым костром на тонких, но, видимо, прочных цепях распят могучий вороной жеребец.
Это называется гуманная мера пресечения.
Ну а конь-то при чем, господа? Он тоже ворожил?
– Хельмут, – тихонько стонет Арман.
– Я бы помог, только нынешний день не я палачествую, – вяло отругиваюсь я.
– Не о том я. Хельмут, подойдем ближе. Еще, ближе, – настойчиво тянет он меня.
А кобыла Сейфуллы и в уговорах не нуждается. Однако пробиться даже к широкому основанию горы мы трое не можем.
Да, теперь-то я понял. Это та самая ведьма, которую Арман пытался уберечь своей эскападой. Если бы тогда от него добились истины – гореть обоим в одном адском пламени.
Палач выпрямляется с горящим огнем в руках. Монах принимает факел в свободную руку и начинает бормотать нечто – довольно громко, так что до меня долетают отдельные слова: «Тьма внешняя… Путы разреши телесные и духовные, Господи… Экзорцио диаболи… Огнь безгрешный и таковым делающий…» И, приблизившись почти вплотную, тычет факелом едва ли не в морду жеребца, сразу же щедро обливая его голову и холку из своей чашки.
Конь от неожиданности, испуга или, возможно, боли – почем мне знать! – делает свечу и бьет в воздухе огромными копытами. Цепи лопаются как игрушечные.
– Чудо! – пронзительно вопит монах – Дьявол оставил это создание божье, коему сковал члены наравне с цепями!
В этот самый миг за столбом ведьмы появляется тонкая фигурка в черном и с огромным как бы серпом в руке – скимитар бьет сразу по середине столба, роняя с него дрова, а с ведьмы цепи. Обе женщины бегут к жеребцу и спешно карабкаются к нему на спину: впереди белая, сзади черная. Вопли и стоны, толпа расступается в ужасе и восторге, стражники прыскают в стороны, как тараканы. Палач еле уворачивается, монах падает чуть не под самые копыта – ведьма наклоняется, поднимает его буквально одной закованной в цепи рукой и бросает поперек лошадиного хребта.
– Поворачиваем! – кричит нам Сейфулла. – Чистим дорогу, и скорее – нас уже догоняют!
Звучит как-то странно, однако я не успеваю понять – отчего. Мы прорываемся сквозь сумятицу и уносимся прочь. Нет вовсе неплохие у нас верховые животинки, думаю я почти с благодарностью, и не сказать было сразу…
Но вот мы достигаем лесной опушки и скрываемся в тамошнем глухом и заросшем бездорожье. Сразу за нами, дробно топоча копытом, проламывает кустарник вороной, очевидно, используя тело монашка вместо тарана.
Наконец, несравненная кобыла Туфейлиуса чуть замедляет ход, и только тут мы с Арманом понимаем, как устали наши почтенные верховые животинки – чуть с копыт не валятся. И как раз теперь, будто по заказу, возникает укромная полянка посреди высоких деревьев, трав и кустов ракитника, сомкнутых вершинами. Почти что пещера.
Мы заводим коней и мула внутрь, и за нами с грохотом въезжают обе амазонки на своем вороном звере. Все мы спешиваемся, чёрная дама соскальзывает со спины жеребца змейкой, стягивает монаха вниз – тот валится в траву как куль – и подает руку бывшей смертнице. Теперь мы можем хорошо разглядеть обеих: одну в узких шароварах, кожаных ноговицах и рубахе, с небольшим обмотом вокруг головы и шеи, оставляющим на воле только полосу светлой кожи с карими глазами; другую – смуглую, черноволосую и вконец растрепанную, в чем-то вроде ночной сорочки и босиком.
– Все ли хорошо с тобой, моя Рабиа-валиде? – с совершенно трепетной интонацией говорит Туфейлиус.
– Хорошо со всеми нами, – звонко говорит его жена, показывая ему скимитар, наполовину выдвинутый из ножен. При этом она слегка отодвигает материю от губ. – Какой клинок – перерубил дуб, железо и даже щербинки не получил! Недаром его кличут Забиякой.
– Оставь себе.
– О нет, слишком тяжел. Не каждый же день приходится освобождать от цепей прекрасную пленницу.
– А ты как, Йоханна? – снова говорит Сейфулла, принимая клинок и затыкая его за пояс.
– Да меня и пытать не пробовали, трусы, – отвечает бывшая ведьма густым альтом. – Боялись, я их в уме прокляну, что ли. Послушай, у вашего палачика зубило имеется – остатки оков срубить? Тяжело мне с ними, однако. И Чернышу тоже неудобно.
Вид у нее неказистый: плотна в кости, ступни как у Матушки Гусыни из сказок, широкие скулы, чуть приплюснутый нос, черноглаза, а космы-то – прямо как грива ее жеребца!
Тем временем монашек возится у ее ног, копошится в траве, силясь приподняться на колени.
– Милая, а этого зачем приволокла? – спрашивает Туфейлиус.
– А «этот» – мой личный инквизитор, – говорит Йоханна с подобием гордости. – Чуть не убило его, когда из моего Черныша бесов выгонял. И вообще он хоть и дурень, но честный и сострадательный. Возьмите его, что ли, а то пропадет или нарочно прикончат.
– Красавица, – отвечаю я, – да на что нам еще один священник, когда свой имеется?
– Это вы Шпинельку имеете в виду? Да он только «Песнь Песней» изо всей Библии и прочел.
Арман возмущенно фыркает – тоже мне, праведника состроил. Ну, ему недолго останется быть святым, если уж с нами повелся.
– Я знаю наизусть Четвероевангелие и Экклезиаста по-латыни, – вступает в спор монах. – Умею молиться и учить сему других.
– Ну покажи мне, где сейчас кыбла находится, – усмехается Туфейлиус. – И где солнце встает поутру.
– Я умею врачевать раны и внутренние хвори.
– Да таких у нас двое из трех.
– Пишу каролинским полууставом, и скондской вязью, и вестфольдским «острым углом».
– У нас такие каллиграфы, и верно, не водятся, – хватает трех простых грамотеев.
– Я как никто другой умею дать умирающему и казнимому последнее утешение, – с некоей особенной гордостью сообщает монах. И смотрит мне в глаза.
Неказистый он какой-то, невидный – грязно-белая тряпка вместо одежки, редкий венчик седоватых волос вокруг тонзуры или, может быть, лысины, деревянные сандалии с ремешками – чудом не потерялись от скачки. Лицо поцарапано, глаза припухли от усталости, губы полопались от огненного жара.
– Как тебя зовут? – спрашиваю я зачем-то.
– Грегориус Менделиус.
– В нашей передвижной казнительной бригаде, – думаю я вслух, – одного только попа-исповедника не хватало для полного счастья. И вообще, совестливый инквизитор – это нечто. Как решим, друзья – товарищи, – подберем этот ошметок жизни?
– Бери, Хельмут, – говорит мне Арман. – Не прогадаешь. Отец меня в их монастырь возил мальчиком, учителей присматривал. Ассизские братья это. Обет бедности, сострадания и учености.
А Сейфулла уже достает из-за пазухи кусок не очень сухой лепешки и протягивает ассизцу.
Тот принимает дар, отламывает крошечный кусочек, а затем запихивает в рот и его, и всё остальное.
– Только не вздумай полагать, – строго наставляет монашка Туфейлиус, – что ты тем самым избыл все свои неприятности. Аллах никогда не облегчает существования сынам Адама. Только дочерям.
Разумеется, этот церемониал принимается всеми как сигнал к всеобщей трапезе, ибо нет ничего более успокоительного для расшатанных нервов, чем добрый шматок чего-нибудь съестного.
– Эй, Йоханна, – говорит Туфейлиус, протягивая ей толстый ломоть собственноручно приготовленной баранины. – Не пойдешь ко мне во вторые жены? А то моя ненаглядная никак рядом не удержится.
– С чего бы это – лишь затем, что твоя Дюльдюль и мой Черныш друг друга за версту чуют похлеще собаки? Ведь это нынче она вас ко мне привела.
– Мужчины всегда говорят не подумав, – отвечает ей Рабиа, просовывая свой кусок куда-то под нижнюю кромку обмота. – Ведь ему и впрямь не одну тебя одаривать придется, а и твоего слона пышнохвостого.
– Слушай, Йоханна, – вспоминаю я. – А в чем там дело было? Ну, за что тебя ведьмой объявили?
– У Черныша каждую весну рог отрастает, – деловито объясняет она. – Как у оленя или единорога. И уж тогда злой делается – не приведи Господь. Всех кобыл подряд кроет, изгороди сносит, орет прям как труба иерихонская. Отец Грегор полагает, что это особое такое изменение, что закрепляется в потомстве, только себя наружу почти не кажет. Латентное, вот!
– А лет ему сколько? – поинтересовался я. – Жеребцу. Отчего раньше того не замечали?
– Да мы с ним этим апрелем засветились, – смеется она. – То есть на белый свет вышли из темноты. Рог-то вообще ма-а-сенький и легко внутри густой челки прячется. А тут поехала я в леваду кобыл выпасать, это с одного края села на другой надо было перебираться. Хлыстик в одной руке, повод в другой, старый ремень на последнюю от конца дырку затянут. Тут мне староста и говорит: «Там плотник забор чинит, вот, привези ему». И дает дряхлый такой холстинковый мешок. Ну, я еду себе, уже первые плетни показались, как вижу – торчит что-то из кулька, потому как прореху выело огромную. Достаю. Огромадный такой тесак, нагой, как у моего Черныша арбалет, и к нему острый плотницкий топор! Что делать-то? Ну, тесак за пояс, а топор уже туда не проденешь. Тесно по причине брюха. Прутик в сторону, с поводом и одной рукой вполне управишься, так я топор в руку – и вскачь. От меня всё так и шарахались, будто чума какая или норманн-завоеватель. А мой поганец еще и дам своих учуял. Вот и расклеилась эта… маскировка. Что дальше – сам видел.
– Видел, – согласился я. – Как говорят, много шуму из ничего.
Наевшись, мы повалились где лежали.
– Сейфулла, – внезапно соображаю я, – а почему никто, кроме меня самого, погони тех стражников не боится?
– Ну, это даже Арманчик влёт понял, – смеется он тихо. – Как думаешь, зачем ханифу тугой кошель потребен?
Да уж. Стыдно, однако мне всё никак не удается подзаработать своим обычным путем – не тем делом занимаюсь под эгидой нашего ожившего Меча Господня. Или как раз тем?
Нет, кажется мне, что мы чётко используем себя не по назначению…
V. Прогулки с дамским любезником
Удар меча обрушу,
И хрустнут позвонки,
И кто-то бросит душу
В размах моей руки.
Ф. Сологуб
Мы идем узкой лесной тропой, то ведя лошадок и мула в поводу, то ненадолго садясь в седло. Грегориус шлепает пешком – говорит, так ему куда привычней. Пятки и подошвы у него от ношения деревянных сандалий стали как железные, чего никак нельзя сказать о тыльной части, которую жесткое седло способно размочалить в прямой кисель.
Прекрасные дамы нас покинули. Накануне Сейфулла надолго уединился в кустах со своей красавицей по причине ранения последней – как он говорил, не очень серьезного. Йоханна с ее жеребцовым гигантом еще раньше от нас удалилась, перед этим облегчив один из внутренних карманчиков Туфейлиуса на парочку местных гольденов (каждый весит аж двадцать четыре марки): ибо хорошая обувь дорога́, а плохую здешние ухабы и каменюки сотрут в неделю. И вообще, как она сказала, – голой только на костре гореть сподручно, а верхом ехать – сплошная незадача, едкий лошадиный пот все ляжки разъест.
Как я подозреваю, блюдут нас теперь они обе – хитрющий коняга умеет рысить почти неслышно, если захочет.
Туфейлиус – хитрец каких мало. Это он, и никто иной, провел всю операцию по вызволению ведьмы и ее потворника от начала до конца.
А сейчас неторопливо шествует, ведя за собой драгоценную кохейлет, и от состояния полнейшей благодати мурлычет нечто мелодично-занудное. Когда просишь его петь со словами, выходит еще унылее: все они кончаются одинаково. Одна-единственная рифма на балладу длиной в сухопутную милю. Вот что он поет:
На стоянке лесной, где прошли мои детские, юные,
Лишь обломок стены, копоть едкая, гарь и зола;
Только пень почернелый насилу под снегом виднеется
На том месте, где раньше над прудом склонялась ветла.
Ветер зимний повеял, раздул снега белое марево —
И пресекся навеки источник живого тепла;
Он лицо мне изранил, одежду порвал, и от звезд, ниспадающих
От дыханья его, все в царапинах рек зеркала.
Вокруг стоит лес: не зимний, но совершенно летний, однако темный, нагой понизу, лишь кое-где еловые лапы касаются подушек рыжей игольчатой осыпи, зеленоватых моховых пятен на дороге. Потом ветви расступаются, и сияющим пятном проступает поляна, вся в желтых и лиловых цветах, в кустарнике, в мелкой древесной поросли.
Движемся мы каждый на свой манер. Я бездумно покачиваюсь в седле под ритм, что задает всем певучий Туфейлиус, Шпинель озирается по сторонам с таким восторгом, будто в жизни не видывал природы, а теперь перед ним открыли королевскую сокровищницу. Сейфулла будто нижет себя, как бисер, на нитку своей нескончаемой касыды. А Грегориус – о, Грегориусу вроде как всё равно, идти или стоять, верхом или пёхом, но и в том, и в другом он находит одинаковую тихую радость. В ельнике поднимает с земли полные шишки, их скелетики, что объела белка; сравнивает. На лугу набирает себе букет всяких разных травок, нюхает, потом прокладывает кой-какие листами толстой бумаги, что как-то незаметно подарил ему Сейфулла вместе с плоской, удивительного вида дорожной сумой, и в нее прячет. Пробует на зуб столько всякой дряни, что мне хватило бы семь раз отравиться. Подбирает всяких бездомных букашек-таракашек, что копошатся него под ногой, сажает на родимый листик. И что-то тихо и безголосо напевает себе под нос.
– Как такой добряк, как ты, Григорий, в инквизиторы попал? – не выдержав этакой идиллии, спрашиваю я.
– По разнарядке. Братцы из Ассизи обязаны поставлять рекрутов Святейшему Трибуналу: с каждой обители по одному, когда настаёт очередь и надобность. Вот и говорит мне отец настоятель: «Проку от тебя, брат, никакого: другие вон стены возводят, поля возделывают, книги переписывают и иллюминируют, на худой конец милостыню собирают, а ты, хоть и числишься в лекарях, только и умеешь, что крылышки фруктовым мушкам считать и бобы в кучки по цвету раскладывать. Иди-ка в мир, поучись хоть чему толковому!»
– И как, выучился?
– Корень учения всегда горек, – говорит он уклончиво. – А о сладости плодов пусть судит Всевышний.
В таком порядке мы следуем к границе, где тропа обращается в довольно широкую просеку и где Туфейлиусу снова приходится распускать пояс, чтобы уплатить таможенный сбор, визовый сбор и всяческие подорожные.
Теперь мы законно отмечены в пересечении границы с Франзонией.
И наша фама, наша трубная молва незримо шествует впереди нас по главной дороге страны.
Мой камень в шелковой ладанке стучит кольцом в мое сердце… То ли опасность предвещает, то ли просто свершение.
За нашими спинами раздается дробный топот, налетает железный ветер. И вот нашу маленькую и уютную компанию окружает толпа звонких всадников на тяжелых жеребцах и в тяжелых кольчужных мантиях. Двурогие шлемы с личинами, кирасы поверх стеганых рубах. Те, кто всегда воюет на одной и той же стороне – платежной ведомости. Кому платят за убой вескими солидами. Наемники и солдаты. Их командир говорит на моем родном языке:
– Эй! Это вас пропустили на границе с Вестфольдом? Полная передвижная команда палачей с их подручными?
Отвечаю им не я и не благоразумный Сейфулла – но тихонький и незаметный Грегор.
– Мы и есть они, но имя наше – лекари. Ибо, поистине, медик прозвищем Туфейлиус врачует плоть, я целю́ дух. Милорд Арман освобождает от той болезни, что называется «тяга к смерти», а мейстер Хельмут, наш предводитель, – от хвори, что именуется «земная жизнь». Как твое имя, почтенный капитан, и какая у тебя возникла надобность?
– Уж надобность так надобность, – смеется тот из своей дремучей бородищи. – Одну важнющую персону уврачевать надобно, а наш войсковой профос соскучился на этом деле и намедни удрал с поста. Говорил, надоело таскаться следом за армией без дела, переманили, вишь, в соседнюю.
– И насколько важна эта персона? – осведомляюсь я.
– Принц прямо. Муж покойной королевы, отчим нонешнего юного государя, посланник их при иноземном дворе. А теперь изменщик родине нашей и злостный бунтарь.
– Туфейлиус, – торопливо спрашиваю я по-скондски. Два-три слова могу связать, однако! – Не понимаю, о чем он, а выбора вроде как может не быть. Браться нам по добру или нет? А то, может, еще расспросишь.
Отвечает он через мою голову:
– Все мы знали благородного принца, знаменного рыцаря короны Франзонской, Олафа ван Фалькенберга, во власти и в почете. Если решит наш мейстер Хельмут, что мы должны услужить ему в позоре и бесславии, так тому и быть.
Нет, до чего мои не столь уж давние знакомцы красочно выражают свои мысли!
– Арман, – говорю, оборачиваясь к нему, – раз уж у нас вырисовывается старинная демократия, то и тебе слово.
– Мейстер, – говорит он негромким голосом. – Я тебя за мою молочную сестру так и не поблагодарил, и всех вас троих тоже. Как решите, так и я буду. Мой отец однажды видел господина Олафа во всем его блеске.
– Что же, – отвечаю я капитану. – Мы идем, куда ты нас поведешь, господин…
– Николас, капитан королевских гвардейцев благородного герцога по имени Оттокар ван Хоукштейн.
– А какую плату ты нам положишь? – встревает практичный Сейфулла.
– Главному мейстеру – десять франзонских марок в день, что составляет пять вестфольдских. Каждому из остальных – вдвое меньше. И ровно столько же за конечную процедуру, так что в день ее свершения суточная плата удваивается, – деловито и без запинки отвечает капитан.
Вот как. Значит, это долгосрочный договор, а не разовый… И почему нас так высоко оценили? Чудно́…
Выяснилось, что солдаты расположились лагерем у дороги, которую мы беспечно и незаметно для себя пересекли, продвигаясь в глубь страны.
Нас заворачивают назад (скорости ради монашка втыкают на конский круп позади здоровенного солдафона), и вскорости мы прибываем в образцовый военный лагерь.
Палатки стройными рядами, как на войсковом параде. Гигантские костры, над которыми подвешены адские котлы. Вокруг них – живописные толпы и группки солдат и маркитантов. И в самом центре стоянки – не большой светлый четырехугольник с растяжками, не шатер предводителя, а две чудовищных размеров крытые фуры, груженные доской, ко́злами и брусьями, и изящного вида зеленый домик на колесах, с закрытой внешним засовом дверью и опущенными наземь оглоблями. В таких обычно передвигаются вестфольдские цыгане, только они красят и начищают свои передвижные обиталища куда старательней.
– Вот, – с ухмылкой проговорил Николас. – Тут мы его и держим. Посреди лагеря, чтобы не сбёг далеко. Да куда уж ему! Такие франты и везунчики удара не держат. Ваше место будет при нем, а если что не так – пускай в палаческой телеге рядом с вами четырьмя валяется. Она нынче в обозе, да уж прикатим ради такого случая.
Капитан отомкнул замок на поперечине и распахнул дверь. Оттуда сразу пахнуло таким едким смрадом, что поначалу никто из нас не смог ничего разглядеть внутри. Один Грегор, занавесив глаза и нос кстати подвернувшейся тряпицей, нырнул вовнутрь, пробормотав нечто вроде «от холерных еще и не так аммиаком тянуло…». Засим со скрежетом отворились двустворчатые ставни обоих крошечных окон, и из них, а также из дверного проема, полетело всякое гнилое шмотье.
– Мейстер Хельмут, распорядитесь теплой водицы нанести из котлов, – глухо донеслось оттуда. – И скребок для пола пришлите какой-никакой.
Туфейлиус понял его слова как прямой призыв к действию и тоже залез внутрь. Капитан, иронически отдав нам честь, отбыл восвояси. Я же отправился исполнять поручение, оставив сторожить порог одного Армана, да так и пробегал некое время взад-вперед.
По прошествии получаса в домик впустили и нас.
Здесь стало почище и пахло уже не так пронзительно, ибо Сейфулла зажег свои воскурения, монашек заварил кой-какие сухие зелья и побрызгал ими вокруг, да и заключенный…
Вот он, хотя его обмыли, умыли и по возможности переодели в чистое, выглядит неважно. Как потускневшая от времени копия парадного портрета: сплошные бурые тона. Спутанные плети полуседых кудрей, закрытые глаза под кустистыми бровями, впалые, заросшие дремучей порослью щеки, нос крючковат – поистине как у хищной птицы. Держат его в кандалах: под тяжелые браслеты сейчас подложена тряпка.
– Слыхали, мейстер Хельмут, ради чего он тут? – спрашивает меня Арман.
– Его многие любят, а для многочисленных родичей он и вообще кумир. Когда король его арестовал, люди из его рода позахватили половину мелких крепостей в этой земле, И вот теперь нашего Принца Золотой Ключ возят от одного замка до другого, везде спешно сооружают эшафот и сулят отрубить ему голову, если мятежники тотчас не откроют ворота.
– Открывают?
– Да уж. Кто выдержит – смертную казнь такому герою причинить!
– А чем за то платятся?
– Знатные – ничем.
С простонародьем, значит, и так всё ясно. Чем в кого угодит с размаху, то и будет. Как говорится в моей стране: знатные дерутся, а у смердов чубы трещат.
– Вы его сообразили покормить?
– Не ест, пьет только. Тёплый кипяток с чабрецом и мелиссой, – отвечает Грегориус.
Я киваю. И на том спасибо: дворянин из катовых рук и глотка обыкновенно не примет – побрезгует. Хотя наш Мендель всё-таки монах.
Во время этой беседы Шпинель роется в сундуках и укладках, нагибаясь, будто нюх ведет его по следу чего-то невидимого.
– Его со всем почти имуществом взяли, – бормочет он. – Как благороднейшего из благородных. Это в плохих руках он поизносился да плотью поистратился…
– Вот, – с торжеством достает наш Арман мешок из ковровой ткани. – Я же знал.
Оттуда появляется музыкальный инструмент, похожий на половину груши, разрезанной вдоль. Завернули его вместе со смычком, но небрежно – колки ослабли, одна-две струны завились, точно локон красотки.
О-о. Наш живой покойник привстает со своего узкого ложа на локте, открывая налитые безумием глаза, и оборачивается к моему эсквайру, чуть подергивая уголком рта. Словно желая сказать нечто.
– Не бойся, твой ребек я мигом исправлю, – отвечает ему Шпинель. – Чему-чему, а уж этому я обучен.
Тотчас достает малые щипцы и брусок смолы из моего заплечного мешка и начинает перетягивать сорванные струны. Это ему куда более к лицу, чем кухарить, – к последнему приставил себя Грегор. Получается у него не очень ловко, куда ему до Туфейлиуса, но врач нам пока нужен гораздо больше еды.
И вот легкий ребек звенит от малейшего касания воздуха, струны прямы, как стрелы, смычок, натертый канифолью, – тетива певучего лука. Арман ставит инструмент в землю перед собой и тихо проводит по нему тугой жилкой.
– Как ты пел тогда в дороге, Сейфулла? – спрашивает он. – Ну, ту касыду, что сложила для тебя твоя валиде?
Он не торопясь подбирает мелодию, похожую на веяние одинокого ветра. А Сейфулла поет – от лица сильного и печального мужа.
То, чем я дорожил и что сердце в объятьи держало мне,
Всё ушло в одночасье, в мгновенье сгорело дотла.
Нет отныне душе оскудевшей пристанища:
Ни тревог, ни забот, ни огня, ни двора, ни кола.
Меж тобою и мною отныне простор беспредельности,
Вместо сада земного – нагая пустыня легла;
Ты глядишь на меня – и дивишься с печалью ты,
Что дорога широкая вдаль от тебя увела.
А пленник слушает. Как он слушает!
– Так ты пел ей, первой твоей любви, Олаф Сокольничий? – спрашивает Арман, отрывая пухлый юношеский подбородок от грифа. – Нет, не говори. Я за тебя скажу.
…Когда овдовела прекрасная королева, остался у нее сын, коего прижила со старым королем франгов. И заточили их враги в роскошную золотую клетку, неприступную крепость, первую на этой земле, чтобы лишить отрока престола, а ее саму – жизни. И связали обоих шелковыми путами: мальчика – матерью, мать же – сыном ее. Полагали они, что никуда не уйдет королева от плоти своей, а когда ее не станет – то и мальчик не будет им страшен. Ибо казнить или тайно умертвить ребенка не хватало у них отваги.
А вот у нее, Кунгуты Златовласой, хватило и отваги, и дерзости, и ума. Недаром была она родом из страны Рутен. Отыскала она себе друзей и в погибельной крепости Бездез, что значит «Бездна» – а в одну темную и бурную ночь бежала оттуда.
Не надо думать, что одинокой женщине только и остается, что в непроглядной тьме бросить канат с крепостной стены. Ей должны помогать и домоправитель, что носит ключи от покоев на поясе, и привратник, и сторожа, опускающие мост, и перевозчик.
А, может быть, и одной ее силы душевной хватило, чтобы отыскать и прикрепить к зубцам крепостной стены лестницу со ступеньками, к которой внизу привязаны камни. И чтобы пройти многие мили, днем прячась от чужих людей, а ночами навещая близких.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.