Текст книги "Легкие миры (сборник)"
Автор книги: Татьяна Толстая
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Антинародное
Каждый раз поражаюсь, какие в Нью-Йорке – в больших магазинах – классные специалисты работают. Как будто они где-то обучались (а так, наверно, и есть). Типа сомелье, но сомелье колбасный, например, или сырный – не знаю, есть ли для них специальный термин.
Стою у сырного прилавка, смотрю на сто сортов. Вижу новый: небольшое такое лубяное лукошко, и в нем под розовой коркой как бы просевшее болото. Заволновалась! Больше всего на свете я люблю французские полужидкие сыры, чтобы как гной, и запах чтобы тоже отпугивал некрепких духом. Но тут вам не Париж, тут они, как правило, сыр камамбер в каком-нибудь Висконсине, прости господи, изготавливают, да еще и из пастеризованного молока, тут боятся зараз и эпидемий, см. Доктора Хауса: «а пациент выезжал за пределы Соединенных Штатов?!» – как будто бациллы страх как пугаются визового режима; как будто тифозным баракам помогает окуривание таможенными декларациями.
Вот продавщица заметила меня с моим волнением и спрашивает:
– Вас что-то заинтересовало?
– Да, – говорю, – смотрю вот на этот розовый и думаю: это то, что я думаю?..
– Это именно то, что вы думаете, – говорит она, и у нее тоже глаз блестит.
– Такой текучий?..
– Да!
– И такой вонючий?..
– Да! Да!
– И вот прямо такой оглушительный?
– А то!
И мы с ней прямо как танго станцевали вокруг этого сыра.
Я уж не говорю о том, что ткни пальцем в любой – они тебе точно опишут все оттенки вкуса – ореховый там, или терпкий, или какой еще; и с каким мармеладом (айвовым или инжировым) надо есть вон тот козий, трижды сливочный, и все такое головокружительное, утонченное и очень, очень вредное, недопустимое для тех, кто сел на Дюкана и предпочел тонкую талию пищевому оргазму.
Но это Нью-Йорк. Тут Америка встает с колен. А ведь есть еще штат Техас, где я в свое время тоже пришла в большой красивый супермаркет, где играла никому не мешающая «эскалаторная» музыка и приятно пахло ароматическими специями. Тоже там постояла в сырном отделе – одна на весь огромный магазин. С обратной стороны прилавка, тоже одинокий, стоял продавец – дылда такая, парниша с крайней степенью застенчивости, с вулканическими прыщами по всему несчастному лицу, из тех, кто не знает, куда девать руки.
Вот я выбрала свой бри – а больше и брать-то нечего, – и он вдруг густо так покраснел и решился:
– А можно вас спросить, вот почему вы ЭТО берете?
– Как? – говорю. – Это сыр бри. Вы разве не пробовали?
– Нет, – говорит. И головой так затряс-затряс.
– Так попробуйте! – говорю. – Вы же тут стоите, торгуете. Вы давно тут?..
– Три года…
– И не пробовали?..
– Нет.
И на лице его изобразился ужас. Можно подумать, я привела чистого препубертатного малютку в бордель, или внезапно показала ему картины Люсьена Фройда, или толкаю его в чьи-то сифилитические объятия.
– А вот вы попробуйте – и узнаете, – сказала я и пошла себе, вертя хвостом. Обернулась – он стоял там не шевелясь, с красным лицом, и смотрел в пустоту.
Так, возможно, я погубила одну чистую техасскую душу.
* * *
Не смогла удержаться, купила в Нью-Йорке вонючего сыру, любимого. Круглый, с розовой корочкой, в лубяном лукошке. По консистенции и цвету – словно зачерпнули из таза в отделении гнойной хирургии военно-полевого госпиталя в 1915 году. По запаху тоже. Очень хороший сыр.
А лететь мне надо было в Москву через Хорватию с остановкой там на пять дней. Стала я сыр изолировать от окружающего пространства.
Сначала завернула его в фольгу. Потом запихнула обернутый фольгой сыр в пластиковый, почти герметически закрывающийся пакет. Пакет замотала в полиэтиленовый мешок одного типа. Потом положила сверток в полиэтиленовый пакет другого типа. Запах все еще напоминал о мусоропроводе и вызывал неуместный аппетит. Подумала и завернула весь снежный ком еще в один полиэтилен, тройной обвертки. Содрогаясь, уложила это в чемодан.
Свой чемодан на транспортной ленте в аэропорту Загреба узнала бы и с закрытыми глазами: от него тихо несло бомжом. Хотя пилот клялся, что за бортом минус 56 градусов, но сыру было нипочем. Я немного встревожилась: теперь надо было ехать три часа на машине. И правда, сыр в багажнике немного, я бы сказала, расцвел.
Немного неловко было перед портье, который донес мой чемодан до номера. Он, боюсь, решил, что я привезла мешок застарелого нестираного белья мотоманевренной группы пограничных войск. Мало ли, русские.
Номер мне достался чудесный, не номер, а апартаменты: гостиная, а из нее три двери: в ванную, в спальню и в кухню, а в кухне – холодильник, значит, можно труп за окно не вывешивать. Положила сыр в холодильник.
Ночью встала – пойти закрыть дверь на кухню, в которой стоял холодильник, в котором лежал сыр. Сначала-то мне показалось, спросонья, что прорвало фановую трубу в ванной, но ванная была справа, а кухня слева. С помощью двух полотенец заложила щель под кухонной дверью.
На следующую ночь выключила тепло и распахнула окна. Немножко боялась, что все-таки вызовут полицию, но мой корпус стоял на отшибе.
Перед отъездом осторожно вошла в кухню. Достала сыр, завернула дополнительно в холщовую сумку, которую всегда выдают на книжных фестивалях и которой никто никогда не пользуется, а потом еще в один пакет. Итого на сыре было семь оберток, а если считать слои, то все двенадцать. Но запах переменился. За пять дней в сыре что-то надломилось и умерло.
Последним броском довезла его до Москвы. Держу на балконе. Сегодня пила кофе и ела его ложками. Божественно! Божественно!
Кофточка
О женском.
Вот купила я себе в Нью-Йорке красивую шелковую кофточку. Темно-зеленая с черными какими-то оторочками, дорогая, видно, что непрочная, – не жилец. Но тем более купила и унесла домой, целуя ее и обнимая.
Привожу ее в Москву, смотрю – какая-то она промокшая, что-то на нее вылилось в чемодане, причем только на нее, а все остальное совершенно сухое. Да и выливаться у меня в чемодане нечему. А чемодан при этом подвергался выборочной проверке, как это случается в американских аэропортах: залезают в него и все там ощупывают, а тебе оставляют бумажку: сорри, мы ваш багаж вскрыли и просмотрели. Привет от службы безопасности.
Омерзительная манера; лучше бы произвели ощупывание при мне, а не так-то. Кстати, иногда вещички пропадают, так что класть компьютер в чемодан никому бы не посоветовала. Тащите на себе.
В общем, я решила, что неведомые таможенные насильники совокупились, что ли, с моей дорогой, любезной сердцу кофточкой. Дома я кофточку немножко отмыла водой, но на ней остались разводы, как это всегда бывает с шелком. А мне в ней сниматься.
Ай, думаю, разводы на спине, никому не видно. Снялась в «ШЗ», собрала вещички, прихожу домой – вообще какая-то мистика. Из шести кофточек только одна, только вот эта зеленая, измазана каким-то жиром, которого на три метра вокруг не было и быть не могло.
Пригорюнилась девочка, а делать нечего. Принесла кофточку домой, залила все пятна специальным пятновыводителем, строго ориентированным на всякое масло и майонезы, средство немецкое, хорошее. Да, пятна поблекли, но тем более выделялись на роскошном темно-зеленом фоне.
Еще пуще пригорюнилась девочка. Стала судить да рядить: как быть с несчастной кофточкой? А тут пришлось внезапно снова ехать в Нью-Йорк по делу, вот я там ее в химчистку, подумалось мне, и сдам. Так и сделала.
Химчисточный китаец свою работу выполнил, пятна вывел. Немножко переусердствовал с утюгом: черная оторочка, и без того не очень прочная, словно как бы поблекла и оторвалась, но можно считать, что это такая мода. Как будто какая-то буря страстей немножко поваляла меня по лесному бурелому. Подчеркнула природную хрупкость, тыкскыть. О которой мало кто знает, ну двое-трое, и те не родственники.
Хорошо, везу мою ненаглядную, один раз надёванную и уже столько претерпевшую блузочку (или считать ее кофточкой? вот вопрос) прямо на проволочных плечиках в чемодане. По дороге в Москву заезжаю в город П. в стране Х.
И Х. радует душу, и П. не отстает. Так что на вечерний прием встоячку – с канапе и вином – рассчитываю я надеть свой прекрасный, темно-зеленый, свежеочищенный какими-то отравляющими веществами блузончик. И вот уже снимаю его с плечиков, и вот уже почти; но что-то торкнуло меня, и надевать я его не стала. Вот не стала, и все. Повесила назад в шкаф. Женщины меня поймут. Мужчины считают такие внезапные перемены прихотью, капризами и женской логикой, но мужчины вообще несколько спрямляют кружева наших земных путей, и все эти тонкости, все эти перелеты теней в сумерках, все эти шепоты и перешептывания гардероба проходят мимо их сознания. А женщины меня поймут.
Надела свитер, тоже хороший дизайнерский, сверху еще накрутила шарф, тоже бешеных денег стоил. Пошла есть канапешки и псевдопирожки и пить вино. И что же? Какая-то дама в толпе размахнулась рукой от плеча, как будто пришла физкультурой заниматься, и выбила бокал с красным вином у меня из рук, так что облила им с ног до головы не только меня, но и стоящего поодаль любезного друга Сашу Гениса. С ног, повторяю, до головы.
Тут масса непроясненного, непонятного для науки на современном этапе ее развития. Как могут полстакана вина залить двоих людей, причем не находящихся в объятиях друг у друга? Как может хватить этого ничтожного количества на такое количество одежды? Дама – она же Рука Судьбы – после нанесения ущерба, кстати, исчезла, испарилась, словно ее и не было. Сашкина рубашка, видимо, погибла, а я, разглядывая в своем номере свою облитую одежду, не нашла ни на свитере, ни на шарфе вообще никаких следов. Как будто это была особая виноотталкивающая спецодежда.
Но мне понятно было, что этот удар предназначался для зеленой кофточки. Это за ней судьба бежала «как сумасшедший с бритвою в руке», это ее – за что? за что? – должна была изничтожить, погубить неведомая сила; у них там, у кофточек, в их, казалось бы, мирном шелковом мире тоже страсти роковые и от судеб защиты нет.
Я никогда не узнаю, что за карма такая у моей прекрасной, измученной, больной страдалицы. Я не знаю, сколько ей жить осталось. Я ее еще больше люблю, чахоточную мою. Может, и не носить ее теперь вовсе? А укладывать вечером спать, петь ей колыбельные, тушить свет и тихо выходить на цыпочках.
Сумочка
Шли с Иркой по улице в Сохо. Видим – в витрине сумочка. Остановились посмотреть. Сумочка такая красноватая, рисунок – «собачий зуб», но текстура другая. Всмотрелись – рисунок выложен тончайшими пайетками, красными и светлыми, размером куда меньше спичечной головки. И цепочка темно-бронзового цвета, сдержанно поблескивает. И в сумочке – тайна.
Говорим с Иркой друг другу: «Да, это, наверно, 700 долларов, не меньше». Еще всмотрелись – еще больше сумочка начала нравиться. Я говорю: «Нет, Ирка, она на все 1200 потянет. Давай я зайду и посмотрю. В ней, точно, тайна». Зашла. Какой-то аюрведический красавец продавец любезен без подобострастия, но в глазах у него читается: «хрен ты на эту сумочку взойдешь». Делаю индифферентное (по Зощенко) лицо, подхожу ощупать сумочку. «Ручная работа?» – спрашиваю. Как будто в этом дело. «Ручная», – говорит.
А магазин такой – у нас этого пока не понимают, – полы дощатые, стены тоже не ах, потолок как бы в вечном ремонте, – все признаки дикой, нечеловеческой роскоши. Вытащила из сумочки ценник, все еще на что-то надеясь. Вдруг там – 500. Тогда возьму, и пусть смерть нас разлучит.
Авотхуй. 4450 долларов просили за эту сволочную сумочку. 4450! Как за подержанную машину.
Конечно, я могу вот прямо взять и заплатить эти четыре с полтиной. Могу. Где-то после полутора тысяч наступает притупление, вроде некроза кошелька. Вот триста баксов – это больно. Шестьсот – ужасно. Девятьсот – жаба душит до астмы. Полторы – это предел, это пальто от Макс Мары. А потом уже наступает скорбное бесчувствие. Две, три – какая разница?
Да, я могу купить сумочку. Но к ней мне нужно еще будет два пальто (притом что у меня их пять), три платья, две новых пары сапог и ну хотя бы три пары обуви, притом что дома дюжина ненадёванных туфель, приобретенных в аналогичном припадке женственности. А к такому количеству обуви, с другой стороны, разве можно одну сумочку? – нет, минимум три сумочки потребует эта комбинация. И это только в этом сезоне. К следующему сезону дизайнеры, суки, еще что-нибудь придумают. Во что же мне это обойдется? А если принять во внимание, что те люди, на которых я могла бы надеяться произвести впечатление, либо подслеповаты, либо ничего не понимают в одежде и сумочках, либо вообще считают, что покупать надо только книжки, а остальное все никому не нужно, – если это учесть, то почему я должна разориться дотла и пойти по дорогам босая и с картонкой «помогите собрать на билет до Челябинска, украли все документы»?
Через окно витрины я глазами сказала Ирке, ждущей снаружи, что жизнь опять посмеялась над нами, обогнула нас и унеслась вперед шумящим потоком, смеясь и шелестя. Что наша юность погублена, что люди – звери, что не для меня придет весна, не для меня Дон разольется, что сердца наши разбиты навсегда и отчий дом – в дымящихся руинах. Сказала и вышла вон в ущелья Сохо с обугленными от горя глазами и незарастающей дырой в Х-хромосоме.
Шли с Иркой сгорбившись, поддерживая друг друга. Прохожие смотрели сочувственно и расступались.
Про дружбу народов
Есть палочками меня научил Аркадий Ваксберг, писатель, в Канаде. Казалось бы? – а вот же. Иногда, чтобы научиться восточной премудрости, нужно поехать далеко на запад. Правда, после Канады, еще западнее, снова начинается как бы восток – Китай и Япония.
У меня есть красивые темно-коричневые палочки с серебристыми наконечниками, которые подарил мне японский славист Нумано. Раз в год все японские эксперты докладывают императору о состоянии дел в их области знаний. Нумано – главный по русской литературе, так что почетная обязанность доложить Его Императорскому Величеству, в частности, о моем романе «Кысь» досталась ему. А так как простой смертный, пусть даже и славист, не может просто так лицезреть священную особу Императора, Нумано делал доклад из-за ширмы, кланяясь там в нужном направлении.
Так и вижу эту картину: сидит задумчивый Император, и из-за расписной, в птицах, ширмы журчит почтительный голос, пересказывающий сюжет «Кыси». «Какую же херню сочиняют эти западные варвары с коровьими глазами…» – думает Небесный хозяин.
Без разницы
Как-то я нашла в сети словарик полинезийского языка. Коротенький: там были только совершенно необходимые слова. Ну, 90 % лексики означало «ловить рыбу сетью», «ловить рыбу на креветку», «ловить рыбу утром», «ловить рыбу без отдыха» и прочее; остальные же слова описывали всю прочую жизнь полинезийцев.
Вот что я вам скажу: ничем их тревоги и разговоры от наших не отличаются! И полутора десятка слов вполне хватает, чтобы описать их (и нашу) жизнь.
ahirega – смена правительства
anuanu – постоянно сплевывать
anaaga – суетиться, дергаться, беспокоиться, подозревая, что другие сплетничают про вас за вашей спиной
hakage’ige’i – без конца перекладывать что-либо с места на место
hakagogorova’a – проводить жизнь в праздности
hakahere – сообщить сенсацию, например, обнародовав чье-либо имя или действия
hua – тестикула
huira – сверкать, сиять
hakahikohiko – бандит
ka-ka-ka – частица, означающая, что нечто делается либо постоянно, либо повсюду
katikati – выдумывать ложные новости
okooko – забрать все, ничего не оставив
rahuga – остатки, объедки – ma’u mai au te rahuga mo tooku matu’a – «заберу недоеденное для своей матери». Речь всегда идет о небольших количествах, отмечает составитель словаря
uruga – пророческое видение
uru manu – понаехавшие; чурки; те, что не принадлежат к племени Miru и потому не заслуживают уважения
Единственное понятие, нам чуждое, – это maki’iki’i – быть покрытым с головы до ног крошечными предметами, например семенами или чем-то подобным.
Ну, какая-то разница между нами и ими должна же быть?
Фу
Я не люблю, когда говорят: «вкусно написано», «вкусный текст» и т. д. Просто содрогание это у меня вызывает, и я знаю, что не я одна этого не переношу.
Задумалась: почему.
Это не потому, что слова не похожи на съедобные вещи, а текст – на хорошо приготовленное блюдо. Иногда похожи. Более того, листая краем глаза тексты, претендующие на литературность, как-то сразу видишь: это супы, а это – торты. Например, плохие стихи часто похожи на торты, такие навороченные, с масляным кремом, розовым и зеленым. Но это если совсем плохие.
А в детстве хотелось этого ужасного масляного крема, постыдно хотелось, и взрослые говорили: «фу!!!» – и таращили глаза. А продавалась сахарная трубочка с этим кремом, такой кулинарный твердый кулек из особого сахарного, хрусткого и ломкого теста, и внутри – это сладкое мягкое масло, обещавшее, как теперь выясняется, всякие серотонины и эндорфины.
Так же хочется иногда и плохой литературы – немного, но совсем плохой, мне только откусить; и многие подсаживаются на вредное, а коварство в том, что быстро возникает внутренняя бессовестность и безоглядность. А мне нравится, мне нравится, а отвалите от меня все!.. Результат – внутреннее, невидимое ожирение, мутные глаза, тяжелая походка и душевное плоскостопие.
Но это крайний случай, а вообще, конечно, тексты пахнут, имеют тончайшие привкусы, а если у автора устойчивая стилистика, единая, так сказать, манера письма, то и сам автор в сознании читателя словно бы пропитывается этим запахом. Так что, если происходит какой-то сбой, какое-то отклонение, какое-то не то, – так страдаешь, словно что-то пригорело.
Я – про себя, не знаю уж, кто как чувствует.
В Фейсбуке, например, есть авторы, чьи тексты мне обычно нравятся, а ведь хорошо написанный текст – вещь сложная, ощущение от него в двух словах не передашь. Там и запах, и цвет, и криволинейные разные объемы, плавающие, как прозрачные нити в поле зрения, или мотающиеся на ветру, с рваными краями, или это ночное небо с хором невидимых мелких существ: не кузнечиков, нет, не кузнечиков. Или чудесные живые многозубчатые шестеренки, как в часах, когда отколупнешь крышку, сломав ноготь.
А время от времени они мне не нравятся. По разным причинам. Прочтешь – и привкус технического, искусственного ванилина. Или пластмассы. Резины. Мыла. Латуни. Сырой печенки. Гвоздичного масла, которым в былое время пахли зубные врачи; сейчас не пахнут.
И не отплюешься, и это вообще-то целая драма. Иногда одно слово может испортить весь текст (для меня; а для вас, например, нет).
Это все личная идиосинкразия. Аллергик съест одну клубничину – и тебе сыпь, и тебе удушье, и отек Квинке, и привет. А другой тарелку съест – и хоть бы что.
Что я хочу сказать? Я хочу сказать, что, несмотря на вот эти все тонкие ассоциации с вкусами и запахами, я совершенно не выношу, когда говорят: «вкусно написано». И наверно, поняла почему.
Одна женщина мне жаловалась на своего горячо любимого мужа. Она ему супчик сварила, чудо совершенства, все в этом супчике было тщательно продумано, трепетно спассеровано, с пониманием и в нужном порядке вброшено; органный концерт, а не супчик! И она налила и подала, и он с аппетитом съел и похвалил ее:
– Вкусный суп. Теплый!
Вот потому.
Му-Му и Фру-Фру: исчезновение Больших Смыслов
Давно и привычно раздражаюсь при виде конфет «Му-Му». Изображена корова. Но никто и никогда не передает мычание коровы как «му-му». Так же как блеяние овцы не обозначается звукоподражанием «бе-бе». Не принято это по-русски, по-крестьянски, по-деревенски. Городские жители, плохо представляющие себе живую корову, могут, конечно, заблуждаться, но все-таки все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь и уж рассказ-то Тургенева читали. По-моему, все знают, что глухонемой Герасим утопил собачку Муму по приказу злой барыни, конец рассказа.
Но вот какой-то двоечник и лоботряс не знал. Только слышал что-то такое. И корова его мычанием своим не будила. Так что конфету он решил назвать «Му-Му» (раньше она же, или похожая, именовалась «Коровка»).
А теперь появились конфеты (леденцы, что ли? не пробовала) под названием «Фру-фру». (Я знаю, что появились они давно, но по моим мафусаиловым меркам это недавно.) То есть новый, хуже прежнего, двоечник полагает, что так надо называть фруктовые бомбошки на неизвестном иностранном языке. Я не знаю такого языка, разве что, может быть, это эсперанто.
Фру-фру – значит оборки или их шуршание, шелест на французском. Юбки, бантики-кружавчики. В русской литературе Фру-Фру – имя лошади Вронского, той лошади, которую он погубил по ошибке, на скачках, неловко опустившись ей с размаху на круп и переломив спину пополам (там дефис хрустнул; где тонко, там и ломается; господи, какой гениальный писатель, почитайте, кто не читал), – это, конечно, предвестие гибели Анны Карениной. Любил и убил. Там вообще много всего прекрасного.
Полтораста лет подряд это были собачка и лошадь. Две невинные жертвы людских страстей. Милые такие имена, и за обоими судьба и гибель.
Теперь это кривая корова и недофрукт.
Глупеем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.