Текст книги "Легкие миры (сборник)"
Автор книги: Татьяна Толстая
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Кремлевские сценарии
Почитала про инаугурационный прием; ну что, скучища и гламурный официоз. Зачем потратили 26 миллионов рублей на «традиционные блюда русской кухни» (морской гребешок, кокос, рататуй)? Если считать, что там была тысяча гостей, то получается, конечно, не так уж дорого: по 900 долларов на рыло, это же не только на кокос и «Абрау-Дюрсо», но и на поваров, стирку и глажку белых скатертей, а еще потом пылесось после них. Охрана опять же: хоть гости вроде личности проверенные, но лишний снайпер никогда не помешает. На каждого дуло надо наставить. А то он сделает вид, что за мобилой полез, а сам как плюнет отравленным шипом в президентско-премьерскую сторону.
Но вот скучно, скучно. Поели и разошлись, ну что это за событие. И людям скучно, и государю. Инаугураций-то больше не будет, теперь это навсегда.
А ведь можно было приготовить по-настоящему здоровский сценарий, театрализованное представление. Вариантов куча.
1. Допустим: только сели, вилку в руку, потянулись ткнуть в рыбную нарезку – вдруг шум за дверями, крики, чей-то долгий болезненный вопль. Свет, допустим, гаснет. Двери Георгиевского и Андреевского залов распахиваются, врывается ОМОН. Крушит столы, сшибает с ног испуганных, повскакавших с кресел гостей, с громким чпоканьем лупит по ребрам банкиров, депутатов, олигархов там или, например, работников поп-глам-культуры: Марину Юденич, Стаса Михайлова, – зубы в крошку, силиконы полопались, потеха! Доктор Елена Малышева визжит как резаная – это же любо-дорого послушать.
Хорошо отвалтузив гостей, ОМОН рассыпается и улетучивается. Свет зажигается, входят смеющиеся хозяева – Президент и Премьер, с бокалами, с бутербродиками типа канапе на тарелочках. Это шутка была! Сейчас отсмеемся – и снова за еду! Прибегают официанты, быстро перестилают скатерти, вносят новые блюда. Гости оценивают юмор, облегченно вздыхают, приглаживают волосы и поломанные ребра, тоже заразительно, громко смеются. Вытирают кровь с разбитых лиц салфетками с российским гербом. Ничего такого не произошло, а некоторые сразу же говорят, что даже и не заметили, все как обычно. Ну или Прохоров, к примеру, громко заявит, что даже приятно было косточки размять.
П&П, смеясь, обходят столы, чокаются с ранеными, шуткуют по-доброму. Д. Пескову так: «А что печеночку на тостик не намазываете? – свеженькая». Другим тоже что-нибудь индивидуальное.
Это сценарий чем хорош: хозяева сразу легко проверяют холопов на лояльность. Если кто будет ворчать (Лукин, например), то его и переназначить можно.
Другой сценарий еще лучше.
2. Опять-таки шум, крики за золотыми дверьми, стрельба; некоторым чудится дизельный выхлоп. Рев моторов, треск лопающегося паркета, свет мигает. Двери распахиваются. Врывается толпа с Болотной. Впереди на танке – Навальный (конечно, это загримированный Сергей Безруков), на мотоциклетках – Удальцов, Яшин; на белом жеребце – Лимонов, весь в кожаном черном. Кто-то лысый – на тачанке с пулеметом.
Повара, официанты сдаются, поднимают руки, шеф протокола машет белой скатертью как флагом. Пулеметные очереди сшибают со столов копченые морские гребешки и прочие киви, но соленые огурцы остаются неприкосновенными: у пулеметного гнезда Прилепин.
Крики, смятение; гости путают Удальцова с Прилепиным, мечутся; затем внезапно начинается братание и переход на сторону восставших. Боятся отстать, отталкивают П&П (изображающих притворный испуг), кричат: «Мы всегда были против частной собственности!», «Эгалитэ, фратернитэ!», «Вы жертвою пали в борьбе роковой!» Руководители центральных каналов жмут руку Лимонову, хлопают по плечу, заглядывают в глаза. «Весь эфир ваш, круглосуточно». Кто-нибудь тут же доносит: «А Игорь Иваныч бежал через кухню, не упустите его!»
В зал врывается толпа оппозиционеров с цветами в руках и – да, внезапно цветы преподносятся П&П, невидимый хор поет «Славься», «Лимонов», «Яшин» и «Удальцов» срывают с себя парики и стирают рукавами грим. Гости срочно соображают, что это было; первые ряды соображают быстро, до последних доходит не сразу. Конфуз, путаница. П&П лично выносят актерам ведущим по чарке водки, массовке раздают по сто рублей, на всех не хватает, ибо уже спизжено. «Лимонова» кормят на кухне стоя. Жеребца тоже.
«Так-то вы верны государю!» – шутят П&П; впрочем, тут же ради праздника провинившимся выходит амнистия; можно подумать, правители не знали, какое говно их холопы.
3. Можно назвать гостей, продержать встоячку часов шесть, а потом для смеха накрыть столы из расчета средней потребительской корзины. Например. Фрукты свежие из расчета в день на трудоспособного гражданина – 63 грамма. Яйцо – 0,54 (типа половинка). Рыба – 43 грамма в день, уберите ваши вилки-то. Пусть едят бахчевые (265 г) и бобовые (364 г, это включая хлебушек). «Абрау-Дюрсо» в корзину не входит, зато воды залейся.
4. А можно назначить прием за городом, а дорогу перекрыть, и пусть сидят и ждут, пока не проедет президентский кортеж, а он для смеха не проедет. Ничего, посидят. День посидят, два посидят. И пусть попробуют пикнуть!
Сценарии 5, 6, 7, да какие угодно, тоже существуют – веселые розыгрыши, включающие возвращение Лужкова, например, или рокировку с Берлускони, – но что ж я буду подсказывать, там же сидят специальные разработчики. Только главное – инаугурацию надо проводить каждый год, и непременно с сюрпризом!
О трехчастной структуре выкрикивания
В начале девяностых я волею судеб проживала в Америке, внимая – на новенького – звукам американского языка, пытаясь постичь культурные парадигмы Нового Света и приспособиться к ним так, чтобы не разрушить свои; чтобы угадать в чужом свое; чтобы подстелить соломки в нужное время и в нужном месте и не попасть впросак. А если попасть суждено, то чтобы этот просак минимализировать.
И все было ново, все было свежо и еще не очень раздражало. Даже привыкать стала. Например, следить за собой и по возможности при американцах не повышать голоса: повышение голоса американец воспринимает как грубость, пугается и оскорбляется. Это пока он у себя дома.
А потом съездила в Рим – а там все другое; нет, не итальянское – не сезон, – а мульти-культурально-космополитически-туристическое, и оно ползет по улочкам как каша («котелок, вари!»), и балабочет на тысяче языков; и жара; и держи крепче сумочку; и форум, и дальние пинии, и желтый, остывающий вечер, и вечность этого вечного города.
И на фоне этой текучей толпы и стоячего времени ухо выхватывает американскую речь уже как родную (русские в те годы еще никуда не ездили). Громким лаем дает о себе знать американец приближающийся, догоняющий, присевший на лавочку, едущий в автобусе, шествующий через музейные анфилады, ложечкой разбивающий утреннее гостиничное яичко. Словно ко рту его приставлен рупор, мегафон, матюгальник, словно он пришел скликать вон тех, что на дальних холмах, словно тихо бормочущие толпы иных культур – не люди, а шумящий кустарник, журчащая вода, попискивающие птицы. Как кабан, как олигофрен, как деревенский подвыпивший детина прет американский турист, будь то старикан в красной бейсбольной кепке или его подруга-ровесница в розовой распашонке и удобной обуви. Родные; они уже родные. Свои. И за них стыдно, как за своих.
И вот где-то на холме, над форумом, на высоте, с которой город кажется еще древнее, еще вечнее, иду по тропинке вдоль проволочной сетки, отгораживающей какие-то запирающиеся на ночь развалины; развалины уже на замке, но солнце еще не село, жара спадает, и воздух стал совсем медовый – и цветом, и густотой. На проволочной сетке сидит и отдыхает кузнечик длиной сантиметров десять, толщиной тоже не маленький. Я остановилась и смотрю. И тут же с топотом подошли три американских подростка лет четырнадцати, совсем американские, один из них был белый, другой азиат, третий наливался смуглотой – совершеннейшая дружба народов. Они тоже увидели кузнечика и тоже остановились. И каждый из них – по очереди – воскликнул нечто об этом кузнечике, а потом они, как сделавшие свое важное дело и отметившиеся, затопали дальше.
Мальчиков было трое, и каждому из них, так сказать, досталось по высказыванию. В целом трехчастное высказывание было завершенным, добавить больше было нечего, событие представляло собой изящную, целостную картину: встреча людей с явлением природы. Мальчики тоже были немножко природой: непосредственные, импульсивные, свежие, еще не приучившиеся обуздывать свои высказывания или уж тем более регулировать громкость голосов.
Вернувшись в Америку, я обратилась к единственному известному мне проводнику в мир субкультуры американских подростков, то есть к собственному сыну Алексею, которому тогда было лет тринадцать-четырнадцать. «Скажи мне, – сказала я, – если три подростка увидели необычно крупного кузнечика / слона / космический корабль пришельцев и каждый что-то крикнет, то что это будут за слова?»
Проводник подумал. «Первый крикнет: WOW!»
«Верно», – сказала я.
Проводник подумал еще.
«Второй скажет: Oh my God!»
«И это правильно! – закричала я. – Так и было!»
«А третий, наверно, скажет: What a fucking big cricket»?
«Да!!! да!!! Только он сказал huge, а не big, а так – дословно!»
Мы с Алексеем посмотрели друг на друга и засмеялись. Произошло как бы волшебное, необъяснимое угадывание.
Прошло много лет, и я часто об этом думала. Свежесть восприятия Америки исчезла, русское с американским переплелось самыми странными переплетениями и в жизни, и в судьбе, и у меня в голове. На туристских маршрутах и в стороне от них сегодня встретишь больше русских, чем американцев, а они другие, за них и стыдно иначе. Стыдно за брюзгливое выражение лиц, за 12-сантиметровые каблуки, подламывающиеся на европейских, мощенных камнями, площадях, за тяжелый макияж с утра на диком пляже. За попытки панибратства, с которыми к тебе кидается русский человек, словно ты его товарищ по несчастью вот тут вот, в этой сраной Флоренции, где «нормального хлеба не допросишься».
И каждый раз в Италии я вспоминала про кузнечика, а сейчас вот съездила в Рим с другом, и мы снова об этом заговорили, а потом разговор свернул на то, что вот, весна, и мой друг вспомнил про эрмитажную греческую вазу с ласточкой, где трое людей разного возраста показывают на нее пальцами и тоже говорят, что вот, весна.
На вазе изображены трое: юноша, мужчина и мальчик. Они увидели первую ласточку и показывают на нее, переговариваясь. Их слова аккуратненько приписаны сверху, в воздухе, подобно тому, как и теперь в комиксах помещают слова в пузырях. Вот сколько есть ссылок на эту вазу, столько разных интерпретаций порядка высказывания. То здесь будто бы четыре высказывания, то три, а четвертая фраза приписана художником. Лучше же всего привести текст таким, как его дает самый умный и чуткий из всех, М. Л. Гаспаров, в книге «Занимательная Греция»: «Смотри, ласточка!» – «Клянусь Гераклом, правда!» – «Скоро весна!»
Это та же трехчастная конструкция, которую выкрикнули американские мальчики. За 2500 лет ничего не изменилось, да и почему оно должно измениться?
Сначала выкрик простой и вырывающийся сам по себе: смотрите! гляди! о! ааа! wow! – с называнием предмета (чтобы указать, куда именно смотреть) или без называния (когда предмет всем очевиден).
Потом подтверждение того, что «я и вправду это вижу» – клянусь Гераклом, о Боже, oh my God, святые угодники! parbleu, черт побери, силы небесные, – апелляция к силам нездешним, к тем, кто этот мир, так сказать, курирует, к сильным мира сего, будь то нечисть, полубог, бог или форс-мажоры какие.
И наконец – сумма, суть увиденного, называние по существу или подведение итога. Кузнечик – большой. Весна – пришла.
Прелесть греческой вазы, конечно, еще и в том, что все три возраста и словесно, и телесно по-разному реагируют на ласточку. Мальчишка тычет пальцем, он стоит на ногах, он непоседливый и эмоциональный. Юноша посолиднее, он уже сидит, как это присуще взрослому, взмах его руки более округлый и слова его более весомы, так сказать, более ответственны: да, клянусь Гераклом. (Геракл, кто помнит, полубог и взят после смерти на Олимп.) Старший и руку поднимает невысоко – немощь, – и оборачивается на ласточку, как если бы он обернулся на прожитую жизнь, на прожитые вёсны, – и она для него есть обещание еще одной весны, она для него метафора.
И они все трое едины, как мы понимаем и додумываем, они суть три возраста одного человека – вот хоть меня.
Не обязательно собираться втроем, чтобы воспроизвести трехчастную структуру выкрикивания. Мы это делаем постоянно. «О боже, что за нравы!» – высказывание трехчастное: О – БОЖЕ – ЧТО ЗА НРАВЫ.
«Эх, черт возьми, хороша девка!», «Ах, Господи, кому это нужно?», «Ох, дьявол, ключи забыл!» и даже «Фу, бля, напугал!» – все эти эмоциональные сообщения построены по одной модели. Но заметить ее удается тогда, когда перформанс исполняют трое, будь то краснофигурные эллины или возбужденные американские школьники. Даже конструкция «Ой, мамочки, что же мне делать?» прочерчена по тому же лекалу. Вздрагивание (указание на) – обращение к высшему авторитету – само сообщение. Эмоция – хватание за мамкину руку – называние.
Я, собственно, думаю, что это – одна из самых ранних парадигм человеческого высказывания, сложившаяся на заре существования человека членораздельного, когда речь еще только складывалась. Мне нравится думать, что, вырвавшись из обезьяньей стаи, или же изгнанные из рая, первые люди ахнули, увидев мир видимый, помянули мир, от глаз скрытый, и раздали имена тому и другому.
Издали похожие на мух
Френдлента напомнила, что у Борхеса животные делятся на
а) принадлежащих Императору,
б) набальзамированных,
в) прирученных,
г) молочных поросят,
д) сирен,
е) сказочных,
ж) бродячих собак,
з) включенных в эту классификацию,
и) бегающих как сумасшедшие,
к) бесчисленных,
л) нарисованных тончайшей кистью из верблюжьей шерсти,
м) прочих,
н) разбивших цветочную вазу,
о) похожих издали на мух.
Из чего для меня, например, следует, что Борхес тоже пытался расставлять книги на полке так, чтобы их можно было найти. Я, можно сказать, целый роман «Кысь» написала ради того, чтобы осмыслить процесс классифицирования; кто не читал – так почитайте, а не спрашивайте, какой рецепт и где взять.
Проблема страшная, проблема нерешенная. Понимаю муки Менделеева, пытавшегося классифицировать элементы, но элементы хотя бы вещь органическая, т. е. Господом Богом замысленная и созданная, а Господь, в неизреченной милости своей, дал нам способность отгадывать те загадки, которые Он сам и загадал. Вот охота Ему было сотворить металлы и неметаллы или там редкоземельные элементы, развлекало это Его на просторах предвечности: се, Аз все перемешаю, а вы, Адамовы дети, соберите пазл и восхититесь красотой Моего творения.
Всякий коллекционер, собирающий марки ли, серебряные ли подстаканники, уже самим процессом собирания и классификации прикасается к таинственному замыслу Творца, к его архитектонике, к его номенклатурам, к его таблицам Брадиса. Хоралы и акафисты звучат в душе собирателя спичечных коробков и наклеечек, винных пробок и картонных квадратиков под пивные кружки. А сахарки, выдаваемые к кофе эспрессо? Сахарки?! Да у меня у самой целый ларь этих сахарков; и в этом козявочном мире тоже есть свои раритеты и шедевры, широкой публике, конечно, не интересные.
Но вот классифицировать книги – задача совершенно неподъемная. Я не справляюсь, Дмитрий Иваныч; и то сказать, элементов немного, и они конечны; ну отыщется еще какой-нибудь франкенштейниум с периодом полураспада в полторы миллисекунды, так у вас для него и место приготовлено, а нам что делать с распухающей домашней библиотекой?
Вчера приходил любимый племянник, в припадке альтруизма предложивший помочь разгрести и упорядочить завалы. Племянник учится на физфаке, поэтому он ошибочно полагал, что осмысленную расстановку книг на полках он осилит. Больше он так не полагает.
Наивный человек как сделает? Разделит, например, книжки на прозу и поэзию. Или на XIX век и XX. Или на русские и иностранные. А как считатьплывущих? А мемуары куда? А культурологию? А ненужную культурологию? А детективы? А детективы на английском? А каталоги? А книгу с ценными ссылками и приложениями, но написанную дураком? А биографию Газданова – ее что, в серию ЖЗЛ ставить? А книги Евгения Анисимова, которые изданы и в ЖЗЛ, и еще отдельно другими издательствами? Разорвать Анисимова, поставив на разные полки? А ЖЗЛ о Чуковском, ее куда – к дневникам Чуковского? Но тогда рядом пусть и Лидия Корнеевна? Но Лидия Корнеевна – это об Ахматовой, так ее, наверно, логично присоединить к Ахматовой? Но Ахматова – как я объяснила любимому племяннику – это Цветаева. Поэтому туда же ставим и Марию Белкину, и Веронику Лосскую.
– А, вот еще один Лосский! – закричал догадавшийся племянник, но я охладила его пыл: Лосский идет к Бердяеву и к ненужной брошюре о старце Софронии, и все они – наверх как невостребуемые.
Принцип книжной классификации так же уникален, как отпечатки пальцев, как склад ума, как сердечная привязанность, и передать свои знания и симпатии другому невозможно. Рядом с Чеховым я поставлю Елену Толстую – «Поэтика раздражения», потому что это про Чехова, но и потому, что это моя сестра, а стало быть, рядом с «Поэтикой» встанет и другая ее книга – «Западно-восточный диван-кровать», отношения к Чехову не имеющая. Сюда же поставлю и книгу Михаила Вайскопфа «Влюбленный демиург». Почему?! – вскричит непосвященный. – Потому что Вайскопф – муж Елены Толстой. Сюда же, например, поставлю и книгу про Александра Чудакова – дневники его и воспоминания о нем его друзей; нелитераторы уже потеряли нить моей логики. Потому что он чеховед, люди!
Куда поставить «Заветные сказки» Афанасьева? В сказки? В фольклор? В неприличные книжки, подальше от детей? В красные-книжки-видные-издалека-легко-найти? А «Великорусские заклинания» – к Афанасьеву или к «Массаж шиатсу – ваше долголетие»? Я бы поставила «Заветные сказки» к Фрейду, но Фрейд не мой, а сестры, а у нее своя классификация и свои полки.
Леонид Цыпкин, «Лето в Бадене». Это – в прозу? Или к Достоевскому? Или – «маломерка, на другую полочку»? Или «вернуть Наташке»?
Пушкин – как градообразующее предприятие. Если на полке Пушкин – он обрастает не только литературой о Пушкине, но и мелкими поэтами своей эпохи. Баратынский там, Веневитинов. Грибоедов, кстати, потому что он не только современник, но и тезка. Лермонтов мыслится как колбасный довесок к Пушкину, его сюда же. А Гоголя сюда нельзя, он вообще отдельный.
Мандельштама, казалось бы, можно к Цветаевой. Но вот эту куда? – спрашивает племянник с высоты стремянки. «Мандельштам и Пушкин» Ирины Сурат. Кто перетянет, Осип Эмильевич или Александр Сергеевич? А вот никто, это в особый раздел «недавно подаренные книги, которые надо прочесть». А есть отдел «недавно подаренные книги, которые читать не надо». А есть отдел «чужая книга, которую надо вернуть». А есть «дубликаты». А есть которые «надо бы выбросить, но рука не поднимается». А есть которые «не лезут на полку вертикально, надо положить плашмя» – независимо от содержания. А есть которые «увезу в Питер». А есть которые «передарю».
А есть которые выбрасываю. На пол швыряю и выношу на помойку. Раньше я не могла. А после того, как в Питере мы продали родительскую квартиру и пришлось выбросить много книг, которые никто не хотел, которые никто уже не стал бы читать, которые некуда было ставить, которые не нужны были с самого начала, которые пожелтели до нечитаемости, потому что были напечатаны в конце восьмидесятых на газетном срыве, которые были написаны и подарены неприятными людьми, и все же, все же… Руки у меня от кончиков пальцев до локтей были красными – аллергия на книжную пыль, но и черными – сама эта пыль. Словно кровь и гарь, и дым пожарищ. А так и есть.
После этой кровавой рубки. После этой бойни, когда я сама их уничтожила. Я теперь могу и убить. На пол бросить и подвинуть ногой. Наступить, вырвать дарственную надпись и – в черный мешок с желтой затягивающейся петлей.
И лучше вам этого не видеть.
Триада
1. Уваровская триада не перестает томить меня своей гениальностью.
«Православие, самодержавие, народность». Это для краткости, и чтобы царю приятно было, и чтобы неповадно было всяким там якобинцам, иллюминатам и карбонариям с их «либертэ, эгалитэ, фратернитэ». А сами головы братьев из-под гильотины таскали корзинами, fi donc.
Уваровская же триада, троица живоначальная, собирает в единую подвижную конструкцию три власти, три силы: небесную (религия), земную (царь) и подземную, хтоническую, чьи корни ветвятся и уходят невесть куда, и питаются невесть какими подземными реками, и заплетаются, а может, и цветут мертвыми белыми цветами в подземных пещерах, до каковых поди еще докопайся.
Это же совершеннейшее Мировое Древо, Arbor mundi, – верхний мир, средний мир, нижний мир. Верхний гадателен, средний созерцаем, нижний непрогляден и непостижим.
А либертэ, эгалитэ и фратернитэ – просто размазанная по плоскости шебурдень. Не наш это путь.
Каждый элемент триады тоже не так ведь просто тупо элемент, а представляет собой цветущий сад непостижимостей.
Вот первый. Православие. Ну какое, ей-богу, православие? Это просто желательно, чтобы православие; хорошо бы не забывать, что православие; больше обращать внимание на. Народ ведь норовит так или иначе вернуться в теплую сырую мглу язычества, где неясные огни, тревожные голоса, где за плечом ухает и гугукает, а впереди манит и обещает.
Христос упрямствует, ворчит и не хочет показывать чудеса. Ну не хочет он! Ну вот он такой. Лазаря вам – и хватит. Слепого еще, ладно. И все! А человеку нужно чудо, нужно удивительное, живое, праздничное. Чтобы раз! – и. Дверь распахнул – а там! В окошко глянул – и вот! Дед Мороз нужен, на регулярной основе. С подарками. Иначе холодно тут жить и пусто, святые угодники!
Тот факт, что православие и язычество у нас идут рука об руку, совершенно очевиден; в важнейших жизненных ситуациях это просто бросается в глаза. Не успеют невеста с женихом отойти от православного алтаря, как их осыпают языческим зерном, чтобы обеспечить плодородие, чтобы потомство их было как богатый урожай; в тучные годы осыпают пшеницей, а в тощие, как сейчас помню, – стоят две женщины в пустом советском магазине, где уже и пшена не сыскать, и обсуждают, подойдет ли для осыпания кукурузная крупа «Артек».
Или вот очаг? Квартира? Важнейшее, что есть у человека, нора его, гнездо его, частное пространство. Распашонка ли в Нижних Мневниках или пентхауз на Золотой миле – все одно, жилье. Прежде чем въехать, наш человек сначала впустит кота – очистить, потом позовет попа – освятить (можно и в обратном порядке), а уж потом войдет сам. Кот и поп, рука, так сказать, об руку, охраняют нас от зла, разгоняют тьму и веют на нас неизъяснимым благоуханием потустороннего волшебства.
Это при том, что кот, в народном представлении, занимается нехорошими делишками и водится с этой самой нечистью. Зато он же ее и контролирует. Кот – наш делегат в мире нечистой (то есть языческой) силы, наш, можно сказать, предстатель, заступник, василий-угодник. (То же и в Европе, см. Кот-в-Сапогах.)
Есть места, где потусторонние силы так и клубятся. В Изборске, например. Там на заре прихлынут волны на брег песчаный и пустой, там есть дерево, исполняющее желания, очень мощное. Начальник городской администрации, сам бывший военный, нам его показывал: оно стоит там, все сплошь увешанное цветными ленточками; он сам тоже, рассказывал он, узнав об очередной беременности жены, побежал и повесил ленточку, чтобы девочка; и подумайте, родилась девочка. Лицо начальника администрации при этом повествовании чудесно светилось внутренним светом; сам граф Уваров не полез бы со своим православием, а уважительно отошел бы на цыпочках.
Про эти же места мне подробно, минут сорок, рассказывала женщина, торговавшая кубанским постным маслом на рынке; она совершила небольшое получасовое паломничество к тамошним святым источникам. (Я знаю эти источники, один отвечает за деньги, другой за любовь, а третий тоже за все хорошее, но без спецификации; вот отгадайте, к какому больше мужчин в очереди, а к какому женщин. А какой струится невостребованный.) Так вот, эта женщина, с шофером Николаем, они вместе стеганые вещи продавали, сами развозили; а по дороге завернули к источникам, вот она идет, и рядом с ней монах какой-то в черной рясе; он ей дал несколько советов и кое о чем предупредил, чтобы она вот так делала, а вот так не делала; а потом раз – и нет его, а Николай говорит ей: это с кем вы сейчас разговаривали?.. Сами с собой?.. Она туда, сюда, а монаха и не видать.
Это вот православие или как? Черный исчезающий монах – это православие?
* * *
2. Про самодержавие все всем понятно. Даже вообще непонятно, как можно без самодержавия? Без начальника-то куды? У кого разрешения спрашивать? Кто за все отвечает? Кто пригреет и накажет, кому пожалуюсь пойду?
Я не понимаю, как можно без начальника. Сейчас же начнутся разброд и шатания и все развалится. И придут чужие начальники, потому что без начальника нельзя.
Вот Большой Белый Начальник прекратил простирать совиные крыла над свободолюбивой Туркменией – страна сразу вздохнула с облегчением, и пришел Свой Родной Сердар, Вечно Великий Сапармурат Туркменбаши, и сделал туркменскому народу тепель-тапель.
Повелел, например, построить зоопарк в пустыне Каракум и населить его пингвинами. (Конфету «Каракум» помните? Невкусная. Камни и песок.) Температура в Каракумах плюс 50, а на почве так и до плюс 80 градусов Цельсия доходит, но это при единоначалии ништяк. 18 миллионов долларов расходы всего-то.
Еще ледяной дворец в горах замыслил построить. И чтобы фуникулер к нему. А пусть будет.
Инфекционные болезни объявил вне закона и запретил даже упоминать про них. Холеру нельзя называть, оспу. Герпес ни-ни. Вообще дал идеологический бой микробам и вирусам. А для здоровья велел министрам участвовать в 36-километровом забеге. Думаю, много кабинетов освободилось и проветрилось по результатам пробежки.
Еще запретил балет, оперу и цирк. Запретил золотые зубы. Запретил видеоигры, бороды, запретил курить и слушать музыку в машине. Секс объявил делом государственным, чтобы только ради деторождения, так как «личное удовольствие не распространяется на прогрессивную культуру туркменского народа».
Велел думать, что туркмены изобрели колесо и телегу. Закрыл Академию наук, уволил 15 тысяч медработников, отнял пенсии. (Повеяло чем-то родным, нет?)
Ввел новый календарь, поставил 14 тысяч памятников себе, один из них – 10 миллионов долларов стоил – был золотой и поворачивался вслед за солнцем; хотел называться Шахом – не срослось; тогда стал маршалом. Пять раз получил звание Герой Туркмении, от шестого категорически отказался, сославшись на скромность.
Был седой, потом волосы почернели (на то была воля Аллаха), сам помолодел и умер.
Сама-то я анархистка, но нежно люблю самодуров и скучаю без Сапармурат Атамуратыча. Кто еще завинтит такую фантазию на ровном месте? У него ведь как было заведено? Французские концессионеры должны были на коленях ползти от золотых дверей к золотому трону, держа в руках договоры на подписание. А он нарочно не подписывал: а вот так вот. Поползаете, пороги-то пооббиваете. И они на коленях, не отводя влюбленных глаз от Начальника, пятились задним ходом.
А русское самодержавие, даже вот хоть сегодняшнее, это, конечно, по сравнению с Атамуратычем – яблоневый сад в цвету и хрустальные воды ручья в июльский полдень.
* * *
3. А вот народность, третий компонент триады, простому рациональному уразумению не поддается. И то сказать, кто видит, что под землей? Кто там бродит? Зверь Индрик, всем зверям отец? тот, что живет на Святой горе, ест и пьет из Синего моря, никому обиды не делает?
Там, говорю, корни Древа; там подземные пустоты, там что-то совершается; там что-то само с собой говорит и бормочет; знать этого нельзя.
Что есть русский народ? По крови ли считать будем, или по духу, или по лицу, или по языку? сейчас передеремся. «Чудь начудила да меря намерила» – говорил лучший и печальнейший поэт минувшего века, наш Гамаюн, лучший и печальнейший, не спорьте.
Я вот думаю, что народность – термин, осторожно и приблизительно выбранный графом Уваровым, – в применении к русскому народу содержит, в свою очередь, три важнейших черты, три понятия. Это – Удаль, Долготерпение и Авось. Сошлись эти черты вместе – есть русский народ; не сошлись – нет русского народа.
По отдельности эти черты можно обнаружить и у других народов; так, полякам в высшей степени свойственна удаль; вот недавно премию Дарвина получил один удалой пан (посмертно): выпивали они с товарищами, сильно набрались, и один крикнул: «а я вот как могу!» – и циркулярной пилой отпилил себе ногу; тогда другой вырвал у него пилу и с криком «а я зато вот так!» отпилил себе голову.
Но долготерпение полякам зато не свойственно. А вот чехам долготерпение свойственно, а про чешскую удаль никто не слышал. А ведь практически соседи.
Удаль я бы определила как бесцельный выплеск тестостерона без учета последствий. У других народов это может быть возрастное, подростковое; но человеку русскому удаль свойственна до седых волос, а главное, никак не соотносится с календарем. Например, выпить и буянить. Мне один финн рассказывал, что они, финны, тоже надираются в зюзю, как и русские, но только по пятницам и субботам. А в воскресенье уже нет, так как в понедельник надо на работу.
Вот скажите мне, какого русского остановило бы в этом деле соображение о работе?! Пшла она, работа эта!
Образцовый пример удали – рассказ Лескова «Чертогон». А образцовые носители долготерпения – это униженные, оскорбленные и всяко иначе замученные герои Достоевского, как женщины, так и мужчины.
Но, конечно, главная определяющая черта нашего менталитета – авось.
Авось есть фундаментальное отрицание причинно-следственной связи явлений, неверие в материальную природу вселенной и ее физические законы. Запишите это золотым курсивом.
«Надо привинтить эту деталь, иначе она по дороге отвалится». – «Авось не отвалится». – Но почему, почему же не отвалится?! Вибрация, гравитация, наконец, математическая вероятность – все говорит за то, что отвалится! И она таки отваливается! Всегда! Но снова и снова отказывается русский человек привинтить, прикрепить, подпереть, привязать, приколотить, прикрыть, убрать под замок, – и снова и снова оно отвинчивается, отваливается, падает, отвязывается, рушится, намокает, разворовывается, и опять русский человек удивительным образом, с удивительным упорством отрицает и отрицает очевидное.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.