Текст книги "Сесиль. Стина (сборник)"
Автор книги: Теодор Фонтане
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Глава вторая
Ольга, не мешкая, забежала в заднюю комнату, чтобы взять оттуда платок в черно-красную клетку, каковой вкупе с изрядно потрепанным капором составлял ее обычный уличный наряд. А вдова Питтельков, уложив все еще орущего младенца в богато украшенную люльку и сунув ему в рот бутылочку с соской, поднялась двумя этажами выше к Польцинам, где в меблированной комнате обитала ее сестра Стина.
Польцины были люди зажиточные, они держали меблированные комнаты не из нужды, а из чистой жадности, и сдавали все, что возможно, чтобы не тратиться самим, или, как выражалась госпожа Польцин, «проживать задарма». Господин Польцин представлялся «ковровым фабрикантом» (хоть и низшего разряда). Он ограничивался тем, что, намеренно пренебрегая всеми законами сочетания цветов, плел циновки из узких, менее чем в палец шириной, полосок соломы и камыша, продавал это плетение как «польцинские ковры» и трактовал себя как историческую личность. «Видите ли, – заявлял он каждый раз, заканчивая деловой разговор, – моему польцинскому сносу нет. Ежели какое место истреплется, или обеденный стол его колесиком продырявит, можно выбросить пару старых дорожек и вставить пару новых, чистых, и все опять в ажуре и в полном порядке. А вот если у вас дыра в персидском ковре, тут и Господь Бог не поможет».
Судя по приведенному выше высказыванию, Польцин имел склонность к философии, и второе его ремесло способствовало развитию этой склонности. Дело в том, что по вечерам, если предоставлялась возможность, он подрабатывал наемным слугой. В квартале между Инвалидной и Шоссейной улицами он пользовался всеобщей симпатией, благодаря своей осмотрительности и ловкости обращения, и фрау Польцин в беседах с фрау Питтельков не уставала повторять: «Видите ли, голубушка, мой муж человек порядочный и с манерами. Мы и сами начинали с малого, уж он-то лучше всех знает, что битую посуду не всякий выбросит. Но он подает блюда как положено и такие соусницы, что плохо стоят и туда-сюда шатаются, на стол не поставит. И помереть мне на этом месте, если Польцин испортил хоть одну единственную плюшевую скатерть. А чтобы чего домой забрать, он очень даже разборчивый. Хоть он и муж мне, но должна сказать, он человек деликатный, и галантный, и скромный, не то что другие. Да, этого у него не отнимешь. Он мне сто раз говорил: „Эмилия, я сегодня опять краснел за коллег. И снова за этого неуклюжего типа с Шаритештрассе. Думаешь, он устыдился и соблюл хоть какое-то приличие? Где там. Нахально развернулся и ушел, дескать, да, господа хорошие, вон стоит бутылка красного, и я захвачу ее домой“».
Таковы были эти Польцины, в чью дверь теперь постучалась, несмотря на наличие звонка, фрау Питтельков. Стук означал (согласно уговору), что речь идет только о «дружеском» визите. И фрау Польцин сразу отворила дверь.
Квартира Польцинов состояла всего из трех комнат. Ее преимуществом был коридор, размером, однако же, не больше раскладного игорного стола и предназначавшийся лишь для того, чтобы показать три выходившие на него двери. Из них левая вела к вдове приват-секретаря Кальбаума, средняя – к самим Польцинам, а правая – к Стине. У Стины была лучшая комната в квартире, светлая и радушная с видом на улицу. Вдова Кальбаум была вынуждена довольствоваться слабым светом со двора, а чета Польцинов – косыми солнечными лучами, освещавшими мансарду сверху, как в фотографическом ателье.
– Польцин, дорогая, – сказала фрау Питтельков, когда женщины обменялись небрежным приветствием, – у вас опять воняет керосином. Почему вы не берете кокс? Этак вы, с вашей вечной керосинкой, разгоните всех жильцов. А ваш муженек! Он-то что об этом думает? Коли иметь дело с индейками и фазанами, нужно же иметь и тонкий нюх. Ну, не знаю, будь я наемным официантом и вхожа к важным господам, я бы такого не потерпела. В обществе разные деликатесы, а дома такое. Ну, дело хозяйское. Стина дома?
– Вроде бы да. Я не слышала, чтобы она уходила. И вы же знаете, дорогая Питтельков, мы ничего не видим и ничего не слышим.
– Разумеется, разумеется, – рассмеялась фрау Питтельков. – Слыхом не слыхали, видом не видали. Так оно всегда лучше.
Весьма вероятно, что эта беседа была бы продолжена, но как раз в тот самый момент открылась правая дверь и вышла Стина.
– Здравствуй, Стина, – радостно сказала фрау Питтельков. – Как ты кстати, девочка. Какое счастье, что ты дома. Сегодня тебе еще нужно спуститься вниз и помочь.
При этих словах фрау Польцин учтиво, но с ухмылкой, удалилась, а сестры вошли в комнату Стины и приблизились к двум стульям, стоявшим по обеим сторонам окна на специальном помосте. С наружной стороны к окну было приделано вращающееся зеркало, позволявшее видеть улицу. Приколачивая его, ловкач и хитрец Польцин в свое время сказал жене: «Эмилия, покуда это зеркало здесь, квартиру будут снимать».
И сегодня снова, как бы в подтверждение хозяйских слов, зеркало стало источником сердечной радости для красотки-вдовы. Однако фрау Питтельков уселась напротив него не из тщеславия (на себя она вообще не смотрела), но из чистого любопытства и озорства. Стина, привыкшая к этой процедуре, усмехнулась про себя. Она тоже завивала волосы и расчесывала их на пробор, но они были льняного цвета. Несмотря на цветущий вид и известное сходство с фрау Питтельков, красноватые круги под глазами и ласковый взгляд Стины, казалось, говорили о более слабом здоровье. Так оно и было. Черноволосая вдова являла собой образец южной красавицы, в то время как младшая сестра могла считаться типичной, правда, немного болезненной, блондинкой германского типа.
Стина некоторое время глядела на сестру, все еще занятую зеркалом, потом встала, прикрыла рукой ее глаза и сказала:
– Ну, хватит с тебя, Паулина. Ты же успела узнать, как выглядит Инвалидная улица.
– Ты права, девочка. Но так уж устроен человек: его всегда занимают разные глупости; и когда я смотрю в зеркало и вижу в нем людей и лошадей, то всегда думаю, что они не такие как в жизни. Они и есть немного другие. Я нахожу, что зеркало уменьшает, а уменьшать – это все равно что приукрашать. Но тебе не нужно становиться меньше, Стина, можешь оставаться такой, какова ты есть. Да, в самом деле. Однако, зачем я пришла… Господи, ни часа не дают нам прожить спокойно.
– В чем дело?
– Он сегодня опять приедет.
– Ну, Паулина, это не беда. Подумай только, он обо всем заботится. И он добрый, и вовсе не вредный.
– Ну, хорошо, коли так. И он привезет с собой старого барона и еще кое-кого.
– Еще кого-то? Кого же?
– Читай.
И она протянула Стине только что полученное письмо. «Мой дорогой черный бесенок, – прочла Стина вполголоса. – Я сегодня приеду, но не один: со мной будут Папагено и мой племянник, конечно, он еще молодой и немного бледный. Но „пусть он бледный, что с того, любят женщины его“. Пришлю вино и полную салатницу. А обо всем прочем позаботься ты. Ничего особенного, ничего роскошного, просто, как всегда. Твой Зарастро».
– Кто этот племянник?
– Не знаю. Всех племянников не упомнишь. Думаешь, меня заботит его родовое дерево? О Господи! Представляю, как оно может выглядеть. Ох, уж мне эти родовые деревья.
– Не вздумай сказать это ему.
– Ох, он и не такое слышит. Или ты считаешь, что ради комнаты в бельэтаже с пианино и ковром и ради письменного стола, который вечно шатается, потому что ножки у него хлипкие, я залеплю себе рот пластырем? Или ради бледного племянника? Представляю, какая у него физиономия.
Она состроила унылую гримасу и двумя пальцами, большим и указательным, вдавила щеки.
Стина рассмеялась.
– Да, ты, кажется, попала в точку. И вообще, я считаю, что приводить с собой молодого человека неуместно и неблаговоспитанно. Дядя – это же всегда человек, который должен внушать уважение. Сам он может делать, что угодно; но брать с собой такого молодого человека… не знаю, Паулина. А ты так не считаешь?
– Еще как считаю. Но, девочка моя, если мы с тобой начнем об этом рассуждать, то не закончим никогда. А суть в том, что все они ни на что не годны. И это прекрасно, и хорошо, по крайней мере, для нашей сестры (ты – другое дело), для тех, кто завяз по уши и не знает, как жить. А ведь, в конце концов, жить на что-то надо.
– Работать.
– О, Господи, работа. Молода ты, Стина. Конечно, работа – дело хорошее, и если я засучу рукава, это очень даже пойдет мне на пользу. Но ты же знаешь, в любой момент можно заболеть и остаться без гроша, а Ольге нужно ходить в школу. И где тогда взять денег? Ах, это долгая история, Стина. Ну, ты придешь? Часиков этак в восемь или чуть пораньше.
Глава третья
Пока фрау Питтельков сидела у Стины, заручаясь ее помощью на вечер, Ольга шагала по Инвалидной улице, чтобы передать записку и потом на обратном пути заказать торт в кондитерской Бользани. Хоть ей и велено было поторопиться, она и не думала спешить, радуясь возможности целый час провести без материнского контроля и утешая себя тем, что «до вечера еще далеко». Она подолгу останавливалась у всех лавок, но дольше всего перед витриной одного модного магазина, где среди прочего пестрого богатства ее соблазняли красный шарф с золотой бахромой и касторовая шляпа[174]174
Кастор – сорт плюша.
[Закрыть] с пером цапли. Разумеется, желания ее было неосуществимы, но почему не помечтать, если ближайшее будущее рисовалось, при всех обстоятельствах, благоприятным. Ведь говорила же тетя Стина, что у Ванды почти всегда есть в запасе песочный торт, в шкафу иногда хранятся даже шоколадные печенья, а если ни того, ни другого не найдется, то на худой конец остаются ячменные леденцы.
Предаваясь подобным размышлениям, Ольга дошла до Шоссейной улицы, где, как обычно в этой изобилующей кладбищами местности, проход загородила пышная похоронная процессия. Ольга отнюдь не собиралась обходить препятствие, совсем напротив, она желала любоваться им как можно дольше, и потому, ради лучшего обзора, встала на каменное крыльцо, сооруженное перед какой-то керосиновой лавкой. Катафалк с гробом уже проехал, так что Ольге был виден только посеребренный крест, плывущий над морем черных шляп. Экипажи в процессии отсутствовали (так ей, по крайней мере, казалось), но зато за гробом следовали ремесленники разных цехов со знаменами и музыкой. Траурный марш плотников, исполняемый в первых рядах, разносился по всей длине процессии, а в середине уже звучал второй, а от Ораниенбургских ворот доносился третий траурный марш, так что Ольга не знала, что ей слушать и какому духовому оркестру отдать предпочтение. Рядом с похоронной процессией проталкивалась вперед и толпа зевак, оставляя свободным лишь узкий проход, а конные полицейские гарцевали от хвоста к голове процессии и обратно. «Интересно, кто помер», – подумала Ольга, в чьем сердце зародилось смутное чувство зависти к столь роскошным похоронам. Но, прислушиваясь к разговорам зевак, теснившихся вместе с ней на каменном крыльце, она так и не смогла понять, кто был покойник. Один уверял, что это старый каменщик, другой – что это богатый старшина цеха плотников, а покрытая коричневой пылью женщина, которую процессия явно вынудила прервать разгрузку торфа, утверждала, что это ни больше ни меньше как сам министр каменщиков и плотников.
– Глупости, – перебил ее живущий поблизости трактирщик, – не бывает такого министра. Но торфяная женщина не дала сбить себя с толку:
– Почему же не бывает? С какой стати?
И они снова заспорили. Наконец, процессия удалилась, а Ольга перешла через улицу и, пройдя сотню шагов, свернула на Тикштрассе.
Дом 27А был третьим от угла: пять окон по фасаду, четыре этажа и маленькая мансарда. Медник, хозяин дома, переоборудовал двор в полуоткрытую мастерскую, где он теперь целыми днями стучал по пивным котлам, иногда высотой в два человеческих роста, и под этот стук и грохот Ванда учила наизусть свои роли. Шум ей не мешал, больше того, ей нравилось жить у медника, а подмастерье медника, который часами колотил по верхнему ободу котла, изнемогая от платонической любви (единственной, которую Ванда позволяла таким маленьким людям), каждый раз называл ее добрым другом, как и многие другие знаменитости.
И она по праву гордилась этим званием. Она же была любимицей театра, имевшего счастье обладать ею, и любимица не только публики, но и директора. Директор же, не говоря о личном пристрастии, превыше всего ценил в ней покладистость, так как она ни на что не претендовала (за исключением жалованья) и играла все, что подворачивалось. «Всегда на помощь бросайся смело» было одним из ее девизов. Она вообще считала, что нужно жить и давать жить другим, с некоторой долей снисходительности выполняла деликатные поручения и пользовалась оборотами речи, заимствованными из сокровищницы старинного берлинского остроумия, вполне выражавшими ее отношение к «идеалу». Она, как говорится, предпочитала «хорошее содержание плохому обращению». Когда за ужином с овдовевшими буржуа (к этому сословию она относилась с особой симпатией) ей вручали меню, она обнаруживала серьезность, очень ее украшавшую и всегда весьма действенную, выбирала самые лучшие и дорогие блюда и каждый раз торжественно присовокупляла: «За это жизнь отдам».
Вот какова была Ванда Грюцмахер, Тикштрассе, 27А.
Ольга, которой еще никогда не приходилось являться с поручениями к актрисам, сначала позвонила с парадного входа Шлихтингам, и полусонная мадемуазель Флора Шлихтинг отворила дверь.
– Мадемуазель Ванда дома?
– Дома, дома; думаю, она спит. Хочешь что-то передать?
– Да. Но мне велено передать ей самой.
– Да что там… давай сюда.
И Флора попыталась выхватить письмо, но Ольга отдернула руку.
– Нет, нельзя…
– Ну, тогда приходи завтра.
Ванда, хоть и жила не прямо за стеной, видимо, все же услышала часть разговора, потому что прежде, чем дверь успела захлопнуться, она появилась в прихожей Шлихтингов, словно выросла из-под земли.
– Господи, Оленька, – сказала она. – Что ты принесла, девочка? Мама не заболела?
Вместо ответа Ольга протянула ей письмо.
– Ах, письмо. Ну, зайди ко мне, я его прочту. Здесь тьма кромешная, даром, что живу у стекольщика.
При этом она взяла девочку за руку и через всю квартиру Шлихтингов, где с каждым шагом становилось все темнее, повлекла за собой в заднюю комнату. Здесь она расхохоталась при виде странной заклейки из марок, которую смастерила ее приятельница Паулина, затем вытащила из своей толстой черной косы заколку, вскрыла заклеенное место и с явной радостью прочла:
«Дорогая Ванда, сегодня он опять приедет и очень некстати, потому что у меня уборка. Господи, прямо зло берет. Прошу тебя: приходи, без тебя ничего не получится. Стина тоже будет. Часов в восемь, но не позже, остаюсь
твоя любящая подруга
Паулина Питтельков, урожд. Ребайн».
Ванда сунула письмо за корсет, отрезала для Ольги большой кусок кекса, испеченного по старинному немецкому рецепту и хранившегося в фаянсовой миске с крышкой, и сказала:
– А теперь ступай. Передай мамочке привет и скажи, что я приду ровно в восемь. Потому что мы, кто служит в театре, народ пунктуальный. А когда придешь в другой раз, Оленька, можешь зайти со двора и подняться по маленькой лестнице на три ступени, всего на три, и не нужно тащиться через весь коридор, и никакая мамзель Флора не наорет на тебя и не прогонит. Слышишь?
И добавила как бы про себя:
– Ох, уж эта мне Флора; образование низшее, а самомнение выше крыши. Не понимаю я таких людей.
Ольга обещала все передать и вышла из дома, унося свою добычу. Едва оказавшись на улице, она еще раз оглянулась, откусила внушительный кусок трофея и причмокнула от удовольствия. Но черная неблагодарность уже поселилась в ее душе, и хотя кекс был очень вкусный, она пробормотала про себя: «В общем-то он не настоящий… Без изюма… А я больше люблю с изюмом».
Глава четвертая
Когда Ольга, выполнив все поручения (в том числе, разумеется, и покупку леденцов в лавочке Марцана на углу), вернулась домой, она обнаружила, что здесь все переменилось, и тетя Стина занята тем, что просовывает сквозь латунный зажим красный шерстяной шнур тюлевых гардин. Повсюду навели чистоту и порядок (не успели прибраться только в соседней комнатушке), и единственным нарушением порядка можно было считать только что доставленную корзину с винными бутылками и омаровый соус, временно оставленный на стоявшем рядом стуле.
Ольга доложила, что Ванда придет, каковое сообщение было воспринято фрау Питтельков с явной радостью. «Без Ванды все только наполовину. Вот я бы ни в жизнь не смогла каждый божий день выставляться напоказ и играть принцесс; но, видно, правду говорят, что в театре все малость со сдвигом, зато шикарные, и язык у них подвешен. Где оно у них сидит, не знаю, тем более у Ванды. Ванда из нас всегда была самая ленивая, и уж точно не самая умная, и отвечала по подсказке, и не будь учителя Кулике, с которым она… ну да ладно. Ей пальца в рот не клади, она вообще продувная бабенка, даром что толстушка. Но добрая душа, не завистница и не скупердяйка».
Вдова произносила эту речь, лишь наполовину обращенную к Стине, стоя на тахте и поправляя три косо висевшие картины. Закончив дело, она сошла с тахты и вернулась к двери, дабы еще раз обозреть результат своих усилий и убедиться, что все приведено в полный порядок. Для нее было истинно душевной потребностью получать похвалы за свою врожденную экономность и любовь к порядку, и если она и прежде удостаивалась поощрения, то уж сегодня могла с полным правом претендовать на заслуженные лавры безупречной хозяйки. Все, что можно было сделать с имевшимся в ее распоряжении материалом, было сделано, и с первого взгляда было видно, каким несуразным образом расположились в интерьере несовместимые предметы обстановки. Буфет, тахта и пианино, занимавшие место вдоль продольной стены, не прерываемой ни одной дверью, могли бы стоять и в комнате «тайного советника». И только три упомянутые выше картины, которые так старательно подравнивала фрау Питтельков, сильно нарушали достигнутую, в общем-то, целостность ансамбля. Две из них – «Утиная охота» и «Часовня Телля» – представляли собой не что иное, как плохо раскрашенные литографии самоновейшей даты, а между ними висел огромный, потемневший от времени портрет маслом, написанный минимум сотню лет назад. На полотне был запечатлен некий польский или литовский епископ, и Зарастро клялся и божился, что жгучая брюнетка фрау Питтельков происходит от этого епископа по самой прямой линии. Противоречия такого рода обнаруживались во всей меблировке, казалось, обитатели квартиры, скорее, стремились к ним, чем пытались избежать. У одной из пилястр раскинулось роскошное трюмо с двумя украшениями в виде золотых сфинксов, а на книжном шкафу красовались две жалкие гипсовые фигурки, поляк и полька в национальных нарядах, кокетливо собравшиеся танцевать. Но самое интересное находилось как раз в вышеупомянутом книжном шкафу. Четыре его средние полки были пусты, зато на самой верхней стояли «История Англии» Хьюма[175]175
«История Англии» Дэвида Хьюма (1711–1776) впервые публиковалась в Лондоне в 1754–1763 гг.
[Закрыть] в роскошном кожаном переплете и восемнадцать томов Oeuvres posthumes de Frederic le Grand[176]176
«Oevres posthumes de Frederic le Grand» – «Сочинения Фридриха Великого» (фр.), были опубликованы посмертно в Берлине в 1788–1789 гг.
[Закрыть]. А внизу, как бы назло им, двумя аккуратными стопками были сложены выпуски берлинского журнальчика «Один пфенниг»[177]177
«Один пфенниг» (Berliner Pfennigmagazin). – Роман-газета Фридриха-Вильгельма Губица (1786–1870). Издавалась по английскому образцу. Прообраз современного иллюстрированного журнала.
[Закрыть]. Все добро: мебель и безделушки, искусство и наука были куплены однажды утром у старьевщика на Мауэрштрассе и доставлены на Инвалидную улицу посредством тачки, которой пришлось съездить за ними несколько раз. На покупке роскошных французских и английских томов настоял тот, на чьи средства все это было приобретено. В своей насмешливо благоговейной манере он любил повторять: «Пусть узнает весь свет, какова Паулина Питтельков».
Таковы были сокровища, подвергнутые теперь последнему строгому осмотру, и когда, наконец, была ощупана и поправлена даже бахрома брюссельского ковра, лежавшего на тахте, фрау Питтельков объявила:
– Вот так-то, Стина, а теперь давай сварим себе кофейку, то есть, настоящего. А Ольга принесет нам кое-чего для души. Хочешь с посыпкой или просто с сахаром и корицей?
– Ах, Паулина, ты же знаешь…
– Ну, тогда с посыпкой…Ольга!
Так как дверь в заднюю комнатку была открыта, Ольга изображала там нежную заботу о «братике» и слышала каждое слово. Теперь она, как одержимая, бросилась на зов матери, готовая слушать и смотреть в оба.
– Вот деньги, Ольга. А теперь ступай. Но бери у Кацфусса, не у Захова. Сама не ешь. Ни крошки.
Ольга исчезла из комнаты и мгновенно съехала вниз по гладким лестничным перилам.
– А теперь, Стина, – продолжала фрау Питтельков, – пора уже, кажется, наводить красоту. Только не надевай, ради Бога, свою зеленую кацавейку. Ты знаешь, он ее терпеть не может. И пока все идет как идет, нужно делать, как он желает. К тому же он приведет с собой этого прощелыгу барона. Знаю я их, им подавай все подряд, а когда подавать больше нечего, они желают хотя бы полюбоваться и строят глазки. Ванда тоже это знает. Вот увидишь, она снова явится в черном бархатном платье, а спереди роза. Со смеху помрешь.
И в самом деле, Ванда явилась в черном бархате и выглядела очень внушительно. Ее лицо не отличалось броской красотой, но что касается «стати», тут она намного превосходила свою школьную подругу. Та и сама это признавала: «Супротив Елизаветы я статью не вышла». (Последний раз она видела Ванду в «Марии Стюарт»[178]178
«Мария Стюарт» – драма Фридриха Шиллера (1800).
[Закрыть] в роли королевы Елизаветы и чуть ли не против воли пришла в восторг).
– Ах, Ванда, – приветствовала она подругу, – хорошо, что ты пришла. Как всегда вовремя.
– Да, дорогая Паулина, мы, театральные, вымуштрованы, как солдаты. Как говорится: «Вперед, солдат, вперед! Пусть даже смерть нас ждет!»
Фрау Питтельков от души рассмеялась, что, однако же, не помешало ей с определенной торжественностью препроводить Ванду к тахте и усадить справа. Стине, которая по желанию сестры надела свое павлинье платье в горошек и выглядела очень хорошо, было предложено занять место рядом с Вандой, но она своевольно уселась в кресло напротив актрисы. Между ними стоял огромный букет, срезанный утром в саду Дома инвалидов, специально для этого торжественного вечера: двенадцать роз, а между ними высокие огненные лилии. Ванда хотела их понюхать, наклонилась слишком низко, и под носом у нее появилась желтая полоска, что необычайно позабавило Паулину. Она даже позвала Ольгу: «Глянь, Ольга, глянь, какие у тети Ванды усы! Нет, вы только гляньте, дети! Небось, у молодого-то графа вообще никаких нет!»
В этот момент раздался звонок, и фрау Питтельков собственной персоной направилась к двери встречать гостей. Стина последовала за ней, потому что не хотела оставаться сидеть, изображая великосветскую даму. Ванда, напротив, полностью осознавая свою значительность и свой долг перед искусством, не двинулась с места. И только когда гости вошли, она поднялась со своего трона и легким кивком ответила на приветствия двух пожилых господ. Юного графа она удостоила придворным реверансом.
– Позвольте познакомить вас, господа, – любезно произнес Зарастро, придав лицу серьезное выражение. – Мой племянник Вальдемар (тот поклонился) – фрау Паулина Питтельков, урожденная Ребайн, мадемуазель Эрнестина Ребайн, мадемуазель Ванда Грюцмахер. Наш друг Папагено в представлении не нуждается, он имеет удовольствие знать всех присутствующих.
То, как три дамы восприняли это представление, ясно говорило о различии в их характерах. Ванда нашла церемонию вполне в порядке вещей, Паулина пробурчала что-то о глупостях и кривляньи, и только Стина ощутила всю оскорбительность комедии и покраснела.
– Борхардт прислал заказ?
– Понятное дело, прислал.
– Что ж, тогда прошу…
Непривычно требовательный тон, которым это было сказано, немало раздосадовал фрау Питтельков, но она сочла за благо отложить свою злость на потом, и вместе со Стиной вышла в заднюю комнату, чтобы принести оттуда заранее накрытый стол.
Тем временем огненные лилии с их ароматом доставили неудобство старому графу, имевшему весьма чувствительные нервы, а посему он без лишних разговоров вытащил их из букета и, открыв окно, выбросил на улицу.
– Невыносимый запах, то ли кладбище, то ли пасторский огород. Терпеть не могу ни того, ни другого.
Не прошло и пяти минут, как круг сотрапезников замкнулся. Все сидели за овальным столом; во главе стола старый граф, рядом с ним Ванда и Стина, дальше Папагено и Вальдемар, а на другом конце стола, то есть напротив старого графа его подруга Паулина. Она сидела таким образом, что постоянно видела свое отражение в трюмо. Заметив это, старый граф полушутливо-полуодобрительно воскликнул: «Честь и слава вашей чести!» Но сегодня фрау Питтельков не была расположена принимать подобные знаки поклонения.
– Господи боже, какая там честь! Мне тошно всегда видеть в зеркале одну свою физию.
– Тогда попрошу мою красавицу-подругу устремить свой взор немного ниже, и она увидит меня.
Это ее развеселило.
– Тогда уж пусть все остается, как было. И я буду смотреть на себя.
Зарастро и Папагено пришли в восторг и чокнулись за здоровье своей жгучей брюнетки.
– Она не меняется, – заметил Зарастро. – Не правда ли, мадемуазель Ванда?
Та согласилась, хотя бы просто потому, что так положено, но принялась обрывать лепестки своей розы, желая тем самым показать, что явилась сюда не для того, чтобы запрягаться в триумфальную колесницу вдовы Питтельков. Затем она откинулась на спинку кресла и уставилась на гравюру «Часовня Телля».
Папагено оценил ситуацию и, затеяв разговор об искусстве, поддержал артистку, которую непременно нужно было успокоить. Это было нетрудно, поскольку и старый граф с готовностью принял участие в театральных сплетнях. Ведь он не делал различий, шла ли речь о Лукке[179]179
Лукка, Паулина (1841–1908) – австрийская оперная певица. Служила в Берлинской опере (1861–1872). С 1880 г. часто бывала в Берлине на гастролях, где имела большой успех.
[Закрыть] или Патти[180]180
Патти, Аделина (1843–1919) – итальянская оперная певица, гастролировавшая в Берлине.
[Закрыть], или о последней хористке из «Летучей мыши».
– Сударыня, – начал Папагено, – что новенького ждет нас в вашем храме искусства?
– Наш старик, – ответила Ванда, – хочет ставить феерию. Он считает, это единственное…
– И он прав. Какое-то путешествие на Луну или к центру Земли[181]181
Намек на инсценировки романов французского писателя-фантаста Жюля Верна (1828–1905): «Из пушки на Луну» и «Путешествие к центру Земли».
[Закрыть]?
– Надеюсь, последнее, – вмешался граф. – Я за путешествие внутрь, в самый центр, в самую суть.
Ванда усмехнулась. Лед был сломан, и с этого момента ей стало довольно трудно поддерживать пустой, ибо поначалу еще никого лично не касавшийся, разговор об искусстве. Однако она пересилила себя.
– Наш старик, – заговорила она, время от времени участливо касаясь старого графа, – разумеется, не станет ломать себе голову, заказывать новый текст. Он не любит платить за вещи, если их можно получить бесплатно. Он считает, как говорит мой коллега Пёльтриг, что можно без стыда и совести запускать лапы в поэзию. Наш старик вообще впадает в крайности, а я терпеть этого не могу.
– Возмутительно, – сказал старый граф. – Впрочем, я примерно догадываюсь, в какую дверь он примется стучать. Понятное дело: к великому поэту. Ставлю десять против одного: к Шекспиру.
– Господин граф всегда попадает в точку. Да, «Зимняя сказка», и мне дают главную роль, буду играть Гермиону. Знаю только, что целый акт буду стоять на постаменте, без всяких украшений, разве что завернутая во все белое.
Зарастро усмехнулся.
– Никого это назначение не удивит, и вас, моя прелесть, меньше всего, ведь вы не слепая и знаете цену своим талантам и прелестям. Природа одарила вас слишком щедро, не обделив той мраморностью, о которой почти исключительно идет речь. Представляю, как вы, вся каменная, стоите на этом постаменте, и вдруг теплая, пульсирующая жизнь пронизывает камень, и вы, в красноватом освещении, спускаетесь на землю, чтобы снова стать человеком среди людей. Какая возвышенная мысль…
– Господин граф, вы мне льстите. Эта роль требует молодости, даже больше, чем молодости, я бы сказала, юности и нежности…
– Вы слишком скромны, и оспариваете свои достоинства, чтобы быть уверенной в том, что мы вас опровергнем. Гермиона, насколько я помню, уже в начале пьесы – супруга и мать, к тому же обвиняемая в неверности, а такие события лишь в исключительных случаях происходят с девицами моложе четырнадцати лет. И скажите на милость, что значит юность, что значит нежность? Словом нежный вечно злоупотребляют, называть нежностью бледность и худосочность – одно из многочисленных заблуждений нашего современного вкуса. Нежность, нежность… Это что-то интимное, задушевное, что может существовать и в самых полных и пышных формах. Спросите моего племянника. Он вот уже пять лет путешествует по Италии, а именно по церквям, и видел не менее пятисот святых женского пола. А то, что свято, должно же быть нежным. Вот и пусть он поведает нам о своем толковании понятия нежность. Не хочу предварять его компетентные выводы, но рискну утверждать, что все до одной святые Цецилии и Барбары и, разумеется, Женевьевы, были дамами вашего сложения, сударыня, дамами в черном бархате с красной розой, отнюдь не бледными, как луна. Вальдемар, убедительно тебя прошу: поддержи меня в деле, столь же важном для моего сердца, сколько и для моего эстетического чувства.
Он чокнулся с Вандой и явно был обрадован, когда Вальдемар подхватил его игривый тон.
– Дядя прав, – сказал племянник с любезной улыб– кой. – Все святые женщины имели пропорциональное сложение и пышные формы, и в волнующей линии могла таиться такая нежность…
– Браво, браво, – перебил его граф. – Итак, прошу всех наполнить бокалы и выпить за здоровье Гермионы. Мадемуазель Ванда предпочитает сместить акцент, что сулит мне совершенно новую трактовку героини. Ведь акценты решают все, как в жизни, так и в искусстве. Да здравствует искусство, да здравствует нежность, да здравствует волнующая линия, и, прежде всего, да здравствует Гермиона, да здравствует мадемуазель Ванда, да здравствует красная роза!
Ванда поклонилась и вручила старому графу красную розу, послужившую столь изящным завершением его речи. Старый барон, с другой стороны стола, поспешил чокнуться с ними обоими.
Далее один за другим последовали многочисленные тосты. Папагено провозгласил здравицу в честь Стины, а потом и Вальдемар, также обращаясь к Стине, произнес несколько слов. Затем инициатива снова перешла к Ванде, и та, как обычно в таких случаях, прочла вслух вирши, которые она состряпала из старого хрестоматийного стишка, просто-напросто заменив дружбу на любовь. В конце застолья слово опять взял старый граф. Он поднял бокал в честь своей подруги Паулины, однако не назвал ее по имени, но говорил в общем и целом о волшебном шарме и преимуществах вдовства, заключив речь возгласом: «Да здравствует моя мавританская королева, моя царица ночи[182]182
Царица Ночи – Как и Папагено, и Зарастро, персонаж оперы Моцарта «Волшебная флейта» (1791).
[Закрыть]!»
Все встали, и барон Папагено заверил присутствующих, что это был самый настоящий тост Зарастро, и что череда застольных речей не могла бы увенчаться более достойным образом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.