282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Вацлав Михальский » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 01:23


Текущая страница: 19 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Дело и в самом жанре. Писать многотомную эпопею и публиковать ее на протяжении десяти лет – в ситуации, когда литература пляшет на ежегодных счетах купли-продажи, и тексты бывают рассчитаны на сезон (успеть распродать!), и стилистика выворачивается наизнанку (только бы заявить о себе на рыночном аукционе – перехватить внимание – успеть!).

Чтобы в этой ситуации писать том за томом историю двух сестёр (мысленно молясь на автора «Трёх сестёр» с его загадочной невозмутимостью) – тут надо иметь, кроме упрямого авторского героизма («героищизны» – польские предки в чести у Вацлава), еще и казачью боевую неуёмность (казачьи предки – тоже в чести). Не говоря уже о чисто русской всеотзывчивости, неотделимой от самоотверженности, когда чужое делается своим, потому что свое братски (или вынужденно) поделено с чужими…

Но, похоже, что на шестом томе Вацлав Михальский все-таки завершает эпопею.

«Ave, Maria!»

От победных майских дней 1945 года действие перетекает в осень 1948-го, к Ашхабадскому землетрясению, потом к полету Первого Спутника в 1957 году, потом к «смуте» 1990-х (по ходу которой предполагается и время, предуготованное «смуте» в истории, и срок ее окончания – начало XXI века). Действие, охватившее таким образом век XX, завершается в самом начале века XXI, когда у гроба старшей сестрички почти случайно оказывается старенькая младшенькая, и вековое странствие душ (и тел) друг к другу вроде бы завершается…

Странствие – через «весь мир».

В ходе этого странствия к Бизерте времен Первой мировой войны и Севастополю времен Великой Отечественной добавляются, помимо глубинок Советской России, «глубинки» Северной Африки, а также Франция, Португалия и – отдельными штрихами – Америка.

Поневоле (впрочем, почему поневоле? – по воле автора и встречной согласной воле читателя) размах-разброс действия навевает мысль о художественной модели «вселенского» прицела, об осмыслении путей истории, о человеческой жизни как таковой, то есть о смысле ее мучений.

Смысл этот взвешивается с помощью великих душезнатцев (от Ювенала, считавшего утрату смысла жизни ради самой жизни – вечным позором, до Толстого, видевшего смысл жизни в самой жизни, и до Достоевского, учившего любить жизнь больше, чем ее смысл) – тогда становится понятно, что две сестры, мысленно ищущие друг друга на протяжении всей жизни, ищут у Михальского не просто друг друга, но… смысл. Смысл того, что с ними случилось. Смысл того, что произошло с жизнью вокруг них. Смысл того, что было и будет на этой земле.

Так есть смысл или нет смысла?

Вроде бы есть. Встречаются сестры на последней странице шеститомной эпопеи. Всю жизнь чаяли, мечтали, боялись и жаждали встречи, ничего друг о друге не знали: старшая запомнила младшую на руках у матери (еще миг – и белый флот, отчалив от Крыма, увезет старшую в изгнание; младшая старшую вообще не запомнит: останется в СССР, вырастет, станет мастером спорта, пройдет фронт и, зная о старшей сестре, не решится ее разыскивать. Как и старшая – младшую – чтобы ей не навредить).

Так преодолели ли сестры эту сценографию абсурда, эту фантасмагорию расколов и столкновений, эту пустыню страшного века?

Преодолели.

Как?

Уже глубокой старушкой, в оттепельно-контактные времена, младшая почти случайно, в ходе отпуска внучки, взявшей ее в поездку, попадает с ними в Бизерту и – почти случайно же – оказывается в тамошней православной церкви на чьем-то отпевании. Плохо расслышав, переспрашивает имя усопшей.

И слышит имя своей старшей сестры.

Схватившись за руку внучки, младшая, потрясенная, протискивается к гробу и видит маленькую фигурку с бумажным венчиком на лбу.

Вот я и спрашиваю: эта встреча – за гранью всякой мыслимости, за старческой чертой, за пределами сил – это увенчание жизненного пути? Или это бесовская усмешка «нечистого», сунувшего венцу человечества бумажный венчик на чело?

Что должен думать Вацлав Михальский, доведя пути своих героев (и прежде всего героинь) до такого апофеоза? Где тут смысл и где пародия на смысл? И что такое реальность с ее всамделишными миражами и туманными призраками, убивающими насмерть?

И в конце концов: есть ли хоть какой-то общий смысл в этих переворачивающихся обстоятельствах?

Да, есть, отвечает Михальский. Нет, нету, – тотчас добавляет. И варьирует это двойное мироощущение словами младшей героини:

«У меня нет сил на вранье, а еще меньше сил на правду».

Ни Ювенал, ни Толстой с Достоевским в этом состоянии не прибавляют сил. Разве что Чехов? Который сказал, что между понятиями «Бога нет» и «Бог есть» лежит поле, которое каждый должен перейти сам?

Переходя поле вслед за сестрами, Михальский повторяет:

«Сказать правду невозможно и солгать невозможно».

А может, это мы так приближаемся к ответу? Может, правда – это правда ее невозможности?

Прослеживаю дальше мироощущение, зафиксированное в шести томах эпопеи.

Жизнь непредсказуема. Но в этой непредсказуемости все без конца повторяется в формах, изумительно, издевательски симметричных. И притом контрастных до неправдоподобия. То ли это «да», то ли «нет».

Каждое мгновение человеку приходится выбирать между «да» и «нет». За переделами мгновения жизнь течет так, что эти «да» и «нет» преследуют человека бесконечно. Каждая ситуация настигает человека по-своему, но от магии зеркальной похожести спасения нет. Михальский старается разгадать эту магию, работая на контрастных подобиях.

Он, например, точно фиксирует (с учетом поясного времени) час трапезы обеих сестер, чтобы в этой одновременности получше действовал контраст: что едят там и что тут. И что пьют, конечно.

С питием проще: на Руси пропуском к задушевности служит добрый стакан самогона, по опустошении которого звучит третий проклятый вопрос бытия: «Ты меня ув-важаешь?» Обитатели Запада в это время смакуют винтажное порто с его изумительным послевкусием и решают вопрос о том, в каких случаях дессертное порто уступает сухому марки Мердок.

А с запахами? Тут все измеряется привычной на Западе «Шанелью», которую по-боевому осваивают наши послевоенные генеральши, и тут – внимание! – в музыке сфер опять обнаруживается бесовская хитрость: Мерзловская-старшая советует душиться «чуть-чуть за ушами», не более, к коему совету вынуждены прислушиваться новопроизведенные советские модницы… Общероссийский же запах? Он остается в диапазоне «угольной гари и пропитанных мазутом шпал».

У Михальского столь тонкая и хитрая нюансировка этих подробностей быта, что лучше не попадаться ему на крючок.

Например, 10 октября 1948 года. Очередная зеркальная трапеза. В Париже подана на завтрак чашка кофе со сливками (при непременной реплике: «Отличный кофе!») и свежие круассаны «с душистым нормандским сливочным маслом и абрикосовым джемом». А в Ашхабаде в этот час… ты уже ждешь по контрасту какой-нибудь затирухи из жмыха… Врешь: в Ашхабаде на обед: «украинский борщ со злым красным перцем по желанию, жареная на углях баранина и холодная московская водка в запотевшей бутылке».

Откуда такая роскошь? А трапеза происходит среди развалин города, уничтоженного землетрясением, среди десятков тысяч неубранных тел погибших, среди десятков тысяч покалеченных, которых надо срочно спасать… Хирурги для этого должны иметь силы, поэтому кормят их по особому рациону… а вокруг – пустошь… рухнувшие стены тюрьмы, зэки, похватавшие в разбитых милицейских отделениях оружие…

Так и хочется завершить художественное взаимовглядывание кушающих горькими словами: «Что, съели?»

Михальский не хочет знать тупых и предсказуемых пропагандистских контрастов, он чуток к мельчайшим деталям, которые контрастируют непредсказуемо. В толпе детей, спасенных из-под развалин, он замечает восьмилетнего мальчика, потерявшего мать и двух братьев, ему предсказано блестящее будущее и золоченые памятники при жизни.

Следует сноска, мелким шрифтом: «речь идет о Туркменбаши».

Что вы должны почувствовать, прочитав эту лаконичную справку? Желание остановить страшную поступь реальности? Вернуть этого мальчика в «счастливое детство»? Это немыслимо, невообразимо. Это кощунственно, наконец.

Надо вытерпеть, вынести чугунную поступь реальности. А кому что суждено в ней: кому золотое царствие, а кому мародерская пуля в затылок, – не угадаешь.

Самое страшное – даже не горы трупов, а горы ампутированных конечностей, которые на носилках вытаскивают из палат санитары.

И именно мародер – безликий, неуловимый, статистический убийца – кажется в картине Михальского настоящим вершителем личных судеб.

Бытие идет вперед тяжелыми, смертельно-неотвратимыми шагами. Свои и чужие разделены фронтами. Гибель влетает воющим снарядом, так что в воронке остается только «левый сапог».

Но на микроскопическом, «молекулярном» уровне этого убийственного бытия действуют… ну, я же сказал: безликие мародеры. По обе стороны фронта. Без имени, без памяти, без смысла. Возникают непредсказуемо и исчезают бесследно, оставляя жуткое ощущение воли (или свободы?), гнездящейся в потаенных складках бытия – именно потому, что в открытую там негде гнездиться.

Эти вестники дикой воли возникают (и исчезают) у Михальского, как призраки. Гибель висит над людьми так безымянно, что в лучшем случае будет сноска (кому гибель от мародерской пули, кому золоченые памятники). А если все-таки спасли человека, от которого вроде бы один левый сапог оставался у воронки, то… на горной тропе выворачивается безымянный камешек, и от жизни, которой было посвящено шесть томов романа, – остаются в памяти близких только «трагические глаза»… и никакого описания похорон.

Жизнь и смерть обмениваются жертвами в молчании. Словно компенсируя эту немоту, Михальский живописует повседневный быт своих героев (по обе стороны «железного занавеса») с такой скрупулезно выверенной щедростью, что она кажется иногда чрезмерной, – но эта неукоснительная действительность бытия ежедневно лезет в глаза, чтобы обернуться гибелью, не имеющей ни имени, ни причины… Глаза все равно «трагические».

Это мироощущение проходит лейтмотивом через все шесть томов эпопеи Михальского вплоть до самого финала.

«Век шествует путем своим железным». Он, как катком, подавляет всех. Десятки и сотни обстоятельств ложатся так, что человеку только и остается примириться с происходящим.

«Так карта легла».

Или – более возвышенно:

«Бог располагает».

Или менее возвышенно:

«Судьба ведет. Взяла за шкирку и повела».

Угадывать, куда повела, бессмысленно.

«Жизнь летит и сметает всех в одну кучу».

А смысл, смысл?!

В смысл можно верить.

«Все не зря в этой жизни, все переплетается и скручивается самым причудливым образом».

Можно не верить.

«Такая жизнь у нас крученая…»

И никто не виноват. Лучше не загадывать, снаряд ли дальнобойный прилетит по твою душу или пуля мародера.

Фатален ход исторических событий. Так было, так есть и так будет.

«Человечество необучаемо».

Но в порах, в капиллярах этого необучаемого человечества зло и добро прячутся непредсказуемо. И наоборот, спасение придет, когда не ждешь. Добрый человек может явиться тебе на помощь среди развалин Севастополя или Ашхабада так же неожиданно, как может и пройти мимо… а то и доканать мародерски… впрочем, чаще – помочь и спасти. По непредсказуемой, чисто русской «логике души».

«В жизни Александры Александровны не раз случалось так, что в трудных обстоятельствах ее выручали случайные люди, лишь соприкоснувшиеся с ней, казалось, только для того, чтобы поддержать; эти люди вдруг возникали из небытия и, сослужив ей верную службу, навсегда исчезали из ее судьбы. Она всю жизнь помнила каждого из них, они были для Александры Александровны как знаки свыше, как посланцы от ее ангела-хранителя».

Но если отдельный человек в этой «куче» вынужден полагаться на ангела-хранителя, то куда трагичнее этим же людям, когда они втиснуты в социальные цепи, в воюющие армии или, что еще страшнее, если они оказываются во главе армий.

Михальский прикован к судьбам таких невольников истории, хотя часто опускает эти судьбы в сноски, видимо, чтобы не мешать двум главным героиням мечтать в этом хаосе о встрече. Сноски, обширные и фундированные исторически, интересны настолько, что хочется их извлечь из мелкого шрифта… но воля автора – повторяю – закон. Да и действуют такие «герои сносок» именно по закону возмездия, а не потому, что судьба непредсказуемо тащит их за шкирку. Закон тут действует безапелляционно. И равен смертному приговору.

Самая горькая доля – у маршала Петена.

Спаситель Франции от немецкого вторжения в 1915–1918 (Верден – Компьен).

Предатель Франции, капитулировавший перед немцами в 1940 (Компьен – Виши).

После освобождения страны от гитлеровцев приговорен вернувшейся в Париж французской властью к смертной казни.

Так спаситель или предатель?

Или опять: и то, и другое?

Получается так… у Михальского это описано в излюбленном «зеркальном» ключе:

«После побега де Голля в Лондон Петен приговорил его к смертной казни за измену Родине.

Затем де Голль приговорил Петена к смертной казни за измену Родине.

Понятно, что ни тот, ни другой никогда не изменяли Франции. Просто так карта легла, как сказала бы Мария Александровна и как говаривал сам де Голль».

Де Голль не успел помиловать Петена, потому что сам потерял власть в январе 1946-го. Но в августе 1945-го он успел через два дня после приговора заменить маршалу смертную казнь пожизненным заключением, в коем старик и дожил до 95 лет, слыша шум родного моря за стеной тюрьмы, а самого моря из-за стены не видя.

Тем же мелким шрифтом, в примечании, Михальский дорисовывает характеры:

«А если ко всему этому еще добавить, что Петен и де Голль служили в одном полку, что оба прошли мясорубку Вердена, в которой погибло 2 миллиона человек, что де Голль был адъютантом маршала Петена, а Петен крестным отцом первенца де Голля Филиппа, то картина получится вполне шекспировская».

Так быть или не быть в этой истории справедливому приговору? Предатель? Или спаситель, предупредивший кровавое нашествие гитлеровцев, которые потопили бы Францию в крови, попробуй она сопротивляться? И не обошлось бы дело теми потерями, которыми рассчитались французы с костоломной свалкой Второй мировой войны.

Дело все-таки не в том, как «легла карта». Дело в том, на что может или не может решиться нация, оказавшаяся перед роковым выбором. Таков и выбор вождей (фюреров, каудильо, генсеков, маршалов, генералов). Генерал Франко, при всей его ненависти к марксистам, коммунистам и прочим активистам левого фронта, – не дал же Гитлеру ни одного испанца на Восточный фронт! И Салазар, это империалистическое пугало нашей пропаганды, сумел отвести свой народ от линии фронта, – да еще именно через Португалию пролегла линия спасения евреев, бежавших от Гитлера.

Один народ ищет путь выхода, запасаясь терпением в покорстве, другой избирает гибель в схватке. И никто не смеет судить со стороны: та или эта «карта» должна лечь тому или иному народу в кровавом безысходе. Сами испытайте, каковы эти «карты» наощупь! И чего стоит выбор. Сербы и хорваты дерутся, оказавшись по разные стороны фронта расколотыми на половинки. А чехи продолжают при гитлеровцах жить и работать в неволе: клепают танки, которые с немецкими крестами на боках идут под Севастополь и Сталинград.

А кто бьется насмерть в безысходной ситуации?

Поляки, раздавленные с двух сторон и не примирившиеся.

Русские, ответившие на германское вторжение Великой Отечественной войной.

Поляки – безысходная душевная боль Вацлава Михальского. Все должен потерять его герой Адам Домбровский. Не только жизнь – имя. А спасется как новоиспеченный какой-нибудь Половинкин – все равно живой камень шатнется под ногой, и полетит Адам в пропасть. Останутся в памяти родных как неизбывный, детьми и внуками унаследованный признак поляка – трагические глаза.

А русские?

А русские, распинаясь между крайностями, в которых реализуется то «свое», то «чужое», отпускают у Михальского шуточки:

«Хорошо быть русским. Чужие не убьют, так свои достанут».

И, разрушая очередной раз все «до основанья», а затем строя «новый мир» и обнаруживая, что нового не получается, – продолжают думать не столько о стране, сколько о «вечности».

«Ты думаешь, Россия погибла навечно?»

Такая завороженность «собой» в плане вечности – и притом: «собой не дорожит наш великий народ»! Что это?

Я бы сказал: сомнамбулическое шествие с периодическими поворотами на 180 градусов.

И непременно при таких поворотах правители искренне объясняют подданным (и самим себе), что иначе нельзя, что настало время перемен и что вот-вот будет лучше.

«Лучше не будет», – понимает умудренная опытом мать обеих Мерзловских, Марии и Александры. Михальский подкрепляет ее раздумья (не мелким, а крупным шрифтом):

«Советская власть не вечна, но дело не в одной лишь власти. Придет другая, и что, народ перестанет быть для правителей расходным материалом? Вряд ли».

Дело, стало быть, не в том, как называется власть. Не в том, кто оказывается у руля на то историческое мгновенье, пока его не отбросит от руля… другая новоизбранная команда… а скорее всего, порыв исторического ветра, от которого стадо шарахнется вспять.

Михальский находит другой, более убедительный образ:

«Когда стадо поворачивается назад – хромые бараны идут впереди. Двадцатый век особенно убедительно проиллюстрировал эту восточную мудрость. Вся история человечества неоднократно свидетельствует о том, как стремительно, почти мгновенно собрание граждан может стать толпой, а толпа стадом».

Как полукровка, двумя «нерусскими» корнями бесповоротно вросший в «русскость» (казачьими «половинками» мы с Михальским родственны по «плоти», духом же родственны половинками изгойскими: мои евреи такие же дети безысхода, как его поляки) – я солидарен с его пониманием русскости. Но при одной существенной оговорке. Нет у нас никаких пришлых правителей, для которых народ – расходный материал, наши правители – сами исходный материал. И вербуются они из нас же. Из того же народа, над которым оказываются временщиками. И народ их терпит. Или даже ищет на свою голову. Потому что без головы еще хуже: схватит вслепую судьба за шкирку и потащит неведомо куда.

Вчера этот начальник вешал плакат «Слава КПСС!». Сегодня он вешает плакат «Христос воскрес». На том же месте.

Пусть вешает. Ему не позавидуешь.

А нам-то что делать?

А нам – сидеть у окошка в роскошной вилле изгнания или во временном бараке героического отечества и чувствовать себя в самом несчастном мире самым счастливым народом.

 
О счастье мы всегда лишь вспоминаем,
А счастье всюду, может быть, оно
Вот этот сад осенний за сараем
И чистый воздух, льющийся в окно.
 

Да это ж Бунин! Великий русский поэт, ставший во Франции Нобелевским лауреатом. Во Франции он и помер, вспоминая о родине и не решаясь в нее вернуться.

Нельзя ли кого-нибудь поближе в свидетели нашего нынешнего состояния?

Можно. Игорь Шкляревский, знаменитый русский поэт и переводчик «Слова о полку Игореве», лауреат Государственной премии СССР:

«Определения “читательское счастье” я не встречал, но знаю, что оно не изменилось – уютный свет из лампы, ветер за окном и книга, классический роман Вацлава Михальского…»

Читаешь классический роман и чувствуешь, как оживают, сплетаясь в памяти, разбитые судьбы своих и чужих, и выпрямляется душа в своей стихии – в неубитой ауре русской культуры, в художественном плену характеров, надежд, судеб.

В своем плену.

Лев Аннинский.

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
  • 4.2 Оценок: 5


Популярные книги за неделю


Рекомендации