Текст книги "Маша Регина"
Автор книги: Вадим Левенталь
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
Так вот, Маша с Ромой отсматривали натуру. Три раза они съездили неудачно – то натура была невыразительная, то корпуса слишком свеженькие (у нас баня замечательная – спасибо, нам баня не нужна) – и наконец на четвертый раз нашли, что искали. Это стало понятно сразу – как только они, после часовой гонки по «Скандинавии», свернув на грунтовку, протрясясь по ней еще с полчаса, забрались по крутому песочному въезду наверх и увидели старенький (облупившийся, но крепкий, как все, что строили деды, – высокий портик, четыре колонны, пилястровая подрифмовка, палимпсест тимпана) корпус в окружении сверкающих сосен. Чтобы не спугнуть удачу, они молча, с недоверчивыми лицами обошли корпус, выслушали неловкий рассказ тетки-директора с красивыми чистыми руками, которые она не знала, куда деть (вот, тут у нас это, раньше для медперсонала, ну а потом, когда, поменялось все, теперь номер тоже, у нас удобные очень номера, у нас баня отстроена недавно), проверили, не слишком ли близко баня, попросили оставить их одних. Достали фотоаппараты.
Справа от старого корпуса (у нас новые есть, хотите посмотреть? – они близко? – нет, минут десять идти – не надо тогда) начинался спуск, и Маша с Ромой, скользя на ковре из сухих иголок, спустились немного вниз – крутая диагональ холма, вертикали сосен, горизонтали стоячих солнечных лучей, чересчур синее озеро внизу – самый настоящий Myst, – пробормотал Рома, щелкая затвором, но Маша была не знакома с геймерской классикой и услышала немецкое слово: Mist?! Да иди ты, это то самое, что нам надо!
Потом они вернулись, нашли тетку-директора, в многозначительном молчании прошлись с ней внутри корпуса, взяли номер, попросили принести поесть и, пока ждали обед, перещелкивали фотки на лэп-топе, цокали языками. Все, у меня уже руки чешутся. – Подожди, давай еще раз все обдумаем. – Чего думать-то? Час от города… – Полтора. – Какая разница? Тебе что, не нравится? Солнца море, снимай не хочу… Ели молча. Маша уже все решила, вопрос был только в том, не заломят ли цену. Думала она о другом: было три часа дня, и за окном стремительно темнело: дождь будет, надо под дождем поснимать – о елки, а как же мы обратно поедем, – Рома застыл с котлетой во рту, а потом рефлекторно дернул руку за телефоном – он не говорил Даше, что они уехали так далеко, потому что – зачем.
Маша тоже думала про Дашу. Она виделась с ней месяц назад, на следующий день после того, как Рома вернулся домой и объявил Даше с преувеличенной радостью: работа будет! настоящая! – и потом с преувеличенной второстепенностью – что он случайно встретил на студии Регину (она только вчера вернулась из Германии, представляешь?), и вот так получилось. Может, она тебе роль найдет. Когда Рома ушел в душ, Даша взяла его телефон, нашла номер, с которого ему звонили вчера вечером, аккуратно переписала его на спинку чека из продуктового магазина и спрятала чек в кармашек сумочки.
Они встретились через два дня. Маша понимала, зачем нужна эта встреча – еще не успел остынуть оторванный от уха мобильник, а она уже решила, что просто пошлет Дашу куда подальше, как только та даст повод, и на Гостинку (в каждом городе есть такое место, где встречаются в том случае, если не знают, куда пойдут) приехала ровно за этим, – но план пришлось менять на ходу: ты в понедельник прилетела? и сразу же ему позвонила? ну вот, а я-то думаю, странно что-то, он мне сказал, что случайно встретил тебя на «Ленфильме», смешной, – потому, что если он врал ей, значит, дело серьезное, и неловким движением можно было бы попросту потерять оператора. Даша тянула Машу в кафе, Маша сопротивлялась – старалась потянуть время (слушай, я Питера не видела сто лет, дай поглядеть на него), – и они стали гулять по Фонтанке, а потом по улицам с фамилиями поэтов на каждом доме.
Перебрасываясь ритуальными а этот, а тот, а та, они ходили битый час, пока Маша не поняла, что в их ситуации, как в любой торговле, проиграет тот, кто первым назовет цену – в их случае, вообще заговорит первой. Поняв это, Маша сказала, что замерзла (двадцать пять градусов на улице, но Даша ухом не повела), и они зашли в первую попавшуюся дверь. (Маша не посмотрела заранее на название, а зря: войдя, первое, что она увидела, – были морды Леннона сотоварищи; это был бар «Ливерпуль».) Маша проглотила эту насмешку, села, взяла пиво и стала просто ждать. Ровно через полстакана, после очередной неловкой паузы, Даша наконец сломалась: Маша, я с тобой хотела серьезно поговорить… – ммм? – у тебя на него виды?
От такой формулировки пиво сразу стало горчее, чем надо, но Маша проглотила и это: ага, он будет снимать мое кино – я не про это, ты же понимаешь, – и Даша объяснила, что они с Ромой идеально друг другу подходят, что они так счастливы вместе, что когда она встретилась с ним, он был вообще на человека не похож, опустившийся, безвольный, пил, а сейчас все так изменилось, – домашняя заготовка оказалась очень жалостливой (решила показать мне заодно, какая она клевая актриса, – мелькнуло у Маши), но финал был выше всяких похвал: Машенька, милая, я же знаю, что стоит тебе поманить его пальцем, и он пойдет, я просто хочу спросить: он действительно тебе нужен? (глаза ее наполняются слезами) Если нужен, скажи мне, я просто уйду тогда, без обид.
Самые чудны'е способы выдумывают люди, чтобы вырывать друг у друга обещания, и Маша еле удерживалась от соблазна предложить Даше тут же заключить договор и заверить его у нотариуса: ей просто предлагалось опять сыграть в партию, исход которой и даже все до единого ходы были заранее известны. Конечно, едва ли Даша отдавала себе отчет в том, что, поскольку поманить пальцем – это что-то из школьной жизни, а в действительности такие вещи если и зависят от пальцев, то только от пальцев того, кто сидит за клавишами, то, о чем она действительно просила – это чтобы Маша испытывала как можно большее чувство вины в том случае, если они с Ромой опять окажутся вместе. Конечно, Дашу нужно было послать в жопу или даже попробовать объяснить ей, что происходит, хотя это было бы совсем жестоко, но поскольку Региной нужен был оператор, и оператор, думающий о фильме, а не о бешеной бабе, она согласилась играть в эту игру: говорю тебе, мне нужен оператор. Евгеньев – лучший, вот и все, у меня в Германии бойфренд, кстати, ему бы тут понравилось. – Обещаешь? Маша скрипнула зубами. Обещаю.
Глаза у Даши высохли мгновенно, но все-таки она сходила еще в туалетик, чтобы стереть тушь, а вернувшись, стала щебетать (слушай, я вообще так рада за тебя, кто бы мог подумать, что я живу в комнате не с кем-то там…) и дощебеталась до второго главного вопроса: а что за фильм у тебя будет? Ради приличия Маша повторила текст, выученный для продюсеров, а потом сказала прямо (подумала: это похоже на месть, ничего не поделаешь): я бы тебя взяла, но кино возрастное, если только в эпизод медсестрой… (Эпизод этот только что выдумала – если что, потом снимем и вырежем.) Жалко, – протянула Даша, но все-таки продолжила щебетать. Какой же пакостный народ эти артисты, – чтобы заглушить эту мысль, Маша стала громко заказывать еще пива.
Пиво вдруг загорчило на западном и восточном краях языка, и Маша поспешила смыть горечь санаторским компотом (из сухофруктов – вкус больших, от пола до потолка, заляпанных окон школьной столовой): переждем дождь и поедем, – сухо сказала она, и Рома обрадовался: ну, если так…
Потом, когда вся эта история стала так подозрительно напоминать дурное советское кино, Маша думала: когда сам Рома понял, что происходит? – тогда ли, когда они, оставив вещи в номере, выпросив у директорши полиэтиленовые дождевики, снова вышли на улицу, чтобы снимать одинокую затактовую сосну на опушке, переливающиеся с ветки на ветку струи, темное клокочущее небо, барабанящее озеро внизу? или тогда, когда, вернувшись в номер, почувствовали, что страшно замерзли, и Рома вспомнил, что у него в машине есть (початая, правда) бутылка коньяка? или тогда, когда они решили, что раз уж досидели до такого часу, грех не поснимать боковое солнце (оно как раз вышло)? – и ей пришло в голову, что Рома ничего не понимал до самого последнего момента, когда солнце уже в общем закатилось, и на мокром хвойном ковре она съехала прямо к нему в руки, и два фотоаппарата прижались друг к другу, мешая им целоваться. И даже когда они вернулись в номер, попросили ужин, налили коньяку, и Рома вышел (скажу, чтобы кофе сварили; хочешь кофе? – ага, – подумала, – телефон не забудь), чтобы позвонить Даше, он наврал ей с три короба про старого приятеля, у которого забухал (Машка? да она к себе поехала, в гостиницу!), он сделал это не потому, что не мог сказать правды, а потому, что не хотел зря расстраивать – он до сих пор не был уверен (то есть просто не спросил себя), будут ли они с Машей спать в одной постели или на разных (но про кофе, кстати, не забыл).
Впрочем, потом, когда работа будет уже в разгаре (первыми они начнут снимать домашние сцены на студии, а санаторий на холме, похожем на голову старого хиппаря – лысом на макушке и патлатом по бокам, закажут на конец сентября – начало октября), Маше уже самой будет не до рефлексии о своей лав-стори – жанр «Янтаря» (название придумала, пока в темноте забирались на холм, – что может быть проще, по названию заведения, а заведение должно называться именно так, действительное его название – ошибка) – скорее уж детектив без преступления – не располагал. Рома так и не объявит Даше, что она права во всех своих подозрениях, Даша будет делать вид, что верит ему, Маше покажется, что нет ничего пошлее, чем ей самой заводить разговор, – и в результате история будет с каждым ходом становиться все пошлее и пошлее. Даша приедет в «Сосны» на два дня, Маша примется снимать ее, не замечая многозначительно-долгих Дашиных взглядов (а равно и насмешливо-все-понимающих глаз то ли Стаси, то ли Люси, которая всегда, по традиции, в курсе) – и более того, она решит, что не будет ее, Дашу, вырезать, – ее оснащенное готовым к бою носиком личико будет хорошо контрастировать с как будто обкатанным в ладонях лицом главной героини, – правда, Даша так и не поймет своего счастья, без нытья: реплику бы, ну хоть одну какую-нибудь, – не обойдется. И в ночь, когда Рома, поймав Машу в коридоре, будет сбивчиво объяснять ей, что ну ведь не нужны же нам тут сейчас разборки, правда, – и она останется одна в комнате, не сможет спать, будет злиться, закрывать насильно глаза, сдаваться, открывать их – в окне будут плыть по небу матовые облака (жемчуг в тени), и если очень-очень постараться, можно будет перещелкнуть зрение и увидеть молочно-белое небо, по которому текут ручьи темно-синей акварели, – к четвертому часу утра, когда уже будет не различить, от обиды ли хочется выть или от злости на себя завтрашнюю невыспавшуюся, Маша поймет, что опять попалась: ибо, как всегда, лучшее, что могло быть, уже произошло, когда три месяца назад она проснулась от солнечной щекотки на глазах, поспешно и смешно слепила губы, облизав их, – Рома сидел на краю кровати с фотоаппаратом и уже поворачивал к ней экранчик с только что щелкнутым кадром, на котором она – рыжая, солнечная, оттененная белизной подушки, которую обнимала овальной рукой, и одеяла, предательски убежавшего с груди, – спала так, как будто не было в ее жизни никогда ничего, кроме этого утра.
Следующим вечером Даша уедет, и Рома, придя к Маше, сядет рядом, скажет, что специально напился вчера с ребятами, чтобы ничего не было, и она поверит, потому что это-то как раз, конечно, правда (не подлец, всего лишь трус, будто она его не знает), но Маше будет не успокоиться – не из-за ревности (к черту всю эту фигню, не до того), а потому, что нутром почувствует, что этому водевильному сюжету не хватает контрапункта настоящей беды, – и проверяя себя весь следующий день, и еще один, поймет, что, и в самом деле, чувство это не было минутной фантазией, что надо к чему-то готовиться, но как готовиться фиг знает к чему, и так и не приготовится – так что когда на третий день раздастся звонок и голос в трубке, который слышала один-единственный раз пять лет назад, но запомнила, как запоминается и на бесконечном реверсе, заезжая концом на начало, крутится в голове всю жизнь какая-нибудь хрень, сообщит ей, что Алексей Алексеевич умер, инфаркт, Маша, сидевшая у монитора, сунет телефон в чашку из-под кофе, хрипло объявит перерыв, дойдет, сдерживаясь, до комнаты, и там наконец, заперев дверь, до пляски в суставах плеч разрыдается.
Онтология смерти
Из-под пятницы суббота: придется воскресить А. А., чтобы рассказать еще об одной имевшей место встрече, ибо она и впрямь состоялась – получается, незадолго до его смерти. Встреча эта не носила судьбоносного характера для А. А., но Маша по результатам ее приняла решение, которое… Нет, не то чтобы не прими она его, иным был бы сам позвоночный хребет событий (едва ли; что там может быть иным?), более того, это решение она приняла бы, вероятно, и так, потому что, в конечном счете, в этой жизни, похоже, вообще мало что зависит от наших решений, но обстоятельства были бы другими, и другим был бы эмоциональный фон, а вот он-то как раз куда как важен и, не в пример проявлениям взлелеянной Шпенглером воли, способен так повернуть каждое из событий-позвонков, что кривая сюжета окажется другой.
А дело было так. Оказавшись в Петербурге в безделье (встречи и телефонные переговоры отнимали не столько время, сколько нервы) и в одиночестве (Рома все еще пребывал в уверенности, что он хозяин своей судьбы; Даша общаться напрашивалась, но Маша не брала трубку), но главное – в июле, когда город полупустой и теплый, как шершавый, нагревшийся под вечер камень в лесу, Маша подолгу гуляла. Чувство ностальгии, испытываемое ею по нескольку раз в течение дня, а иногда становившееся его, дня, центром тяжести – проходила ли она по Моховой (мелькал призрак спешащей на сцендвижение первокурсницы), оказывалась ли на линиях (на мгновение оживала в полупьяной буйной компании вместе со всеми дерущая глотку – на-аднойна-ге! – одиннадцатиклассница), спускалась ли к воде напротив Летнего (не сама тоска, а воспоминание о ней – точное, как позднейшие копии античных оригиналов) и так далее, и так далее, и так далее, – чувство, объективно очень приятное, поначалу Машу радовало, но потом стало ей подозрительно – как должны быть подозрительны мыслящему человеку все приятные вещи.
Наконец ей стало ясно, что поскольку причиной возникающего эффекта не могут быть здания, детали пейзажа или геометрия пространства (мир не имеет по отношению к нам намерений – сказал бы А. А., туда-сюда махнув сигаретой, и опять Маша постеснялась бы спросить, откуда цитата), то, значит, происходящее происходит только внутри нее самой: каждый раз, когда сердце ее сводит сладкая судорога – это поднимается из могилы памяти мертвая Маша (Маша-одиннадцатиклассница, Маша-первокурсница – это не могилы, а улицы на кладбище) и испытывает сладострастное счастье от мимолетной, эфемерной – какой-никакой, но все-таки жизни. В одну из прогулок, на Литейном, Маша зашла пообедать, вспомнила, какое кафе было через дорогу (ныне вместо кофе – сосиски:
продуктовый магазин), и вдруг как будто собственными глазами увидела – с нее, с Маши, свисают гроздьями мертвецы, цепляются за ее полные крови плечи, руки, груди, бока, шею; хватка каждого, как плоскогубцы, и у каждого одна надежда – пожить еще хоть секунду. В панике Маша, пробормотав заказ, стала набирать Петера (он звонил вчера, но не было настроения с ним разговаривать, а теперь это казалось необходимым), но – призраки обретают особую власть над человеком именно в тот момент, когда он скашивает глаз, чтобы поймать их в поле зрения, потому что это они готовы к атаке, а не наоборот, – вместо Петера она набрала А. А.
У него еще были лекции, но Маша поймала его через два часа на углу Пестеля и Гагаринской. А. А. не выглядел опустившимся человеком – как можно было бы подумать про того, кто, встретив старинную любовницу, тут же тащит ее в рюмочную, – напротив, два по сто он заказывал так, будто читал широко известные стихи, глаза его смотрели увесисто и спокойно, кисть недвижно возлежала рядом с пепельницей и иногда, как лебедь с воды, взлетала ко рту. Первую неловкость залили пятьюдесятью граммами, и вопрос, как и о чем говорить с человеком, про которого ты, оказывается, ничего не знаешь (не хочешь знать!), отпал. Нет, старый А. А. узнавался – в естественном, как дыхание, цитировании (в ответ на Машину невинную похвальбу – берлинале, бешеный прокат «Save» – как сказал бы один римский император, не дай им превратить тебя в кинорежиссера, – но это еще ладно, Маша, кажется, поняла), в нежелании говорить о ерунде (ну работаю, рассказываю молодежи глупости всякие, ну семья, статеечки, что тут может быть; гляди-ка, какая старуха, просто дюреровская), в пытливом внимании к ее, Маши, рассказам (пусть она понимала, что это воспитание – сказать «всего лишь» у нее не повернулся бы язык) – и все же это была подмена, смысл которой Маша поняла только тогда, когда на очередное ее вопрошание о делах, А. А. ответил, что про него говорить не интересно как раз потому, что со мной все ясно.
Тогда Машу укололо только удивление, что раньше он такого никогда не сказал бы, но уже потом Маша обкатывала и обкатывала эти слова, как волна полирует гальку, и ей стало ясно, что А. А. умер не потому, что был как-то специально несчастен (хотя и впрямь в паре, впервые родившей в сорок, есть, чисто технически, механизм отложенной трагедии), а потому, что сценарий его жизни был дописан, залитован и сдан в печать, – это было, правда, не более чем омерзительно, и все-таки вполне достаточно.
Да, и надо признать, что Маша была воспитана хуже, чем А. А.: они взяли и вторые сто, потом перешли на Советские и взяли там еще, а Маша все продолжала рассказывать о себе (впрочем, ее надо простить – хотя бы потому, что у А. А. точно не было диктофона), но главное не это, главное – думая о себе, Маша вдруг обнаружила, что А. А. существует для нее теперь по тому же способу, что и Моховая, и перекрашенная дверь парадной, и вид на краешек Летнего с угла напротив Пантелеймоновской церкви, что сам по себе он просто человек, с которым ее ничто не связывает, даже общие воспоминания, потому что всё они помнят по-разному, и что, значит, А. А. для нее – такой же точно мертвец, которого она тащит с собой, как какое-нибудь беспозвоночное – выращенный из себя экзоскелет. Она почувствовала это так ясно, будто огромный А. А. и впрямь костлявой лапой цеплялся бы за ее лодыжку, и, почувствовав это, она рефлекторно – так, как дергают ногой, – стала спрашивать его о жене и ребенке.
А. А. долго тер сигарету о край пепельницы, обнажая прячущийся все глубже огонек: не знаю. Не знаю, зачем ты хочешь это знать, но если хочешь – пожалуйста: да, солнышко мое, я все помню, но это абсолютно все равно. С девчонками все в порядке. Маша смущенно забормотала, что она совсем не это имела в виду и я надеялась, что у тебя все по-новому, и чем быстрее она лопотала, тем труднее А. А. было разлепить как будто замерзающие губы – ладно, послушай, я же говорю, что это все равно, успокойся, – и, то ли отвечая на чуть слышную в последнем слове досаду, то ли просто по логике развития интонационного периода, Маша почти прокричала: я не волнуюсь! ты первый начал! И А. А. облегченно согласился: я вообще первый начал. Я родился первый.
После этого они минут пять молчали, потом заговорили о водке (потому что разные марки водки представляют собой незамутненную никакими эмоциями тему для разговора), потом А. А. сослался на завтрашнюю лекцию, которую надо готовить, и ушел к Невскому ловить троллейбус. Маша попрощалась с ним, уже зная, что прощается навсегда. Решение это казалось ей естественным (хотя спроси ее кто, если ее мертвецы – это те, кого она носит с собой, то почему избавляться надо от других людей, она, очевидно, не смогла бы ответить) и, как казалось, далось легко. И все-таки, когда вечером позвонил Петер, она после минуты ничего не значащего разговора нашла повод сорваться на него, разрыдаться и в ненависти бросить телефон в стену. (Кёнигин, – будет он говорить ей позже, – я же все понимаю, на что обижаться?)
А. А., таким образом, умер для Маши дважды. И когда это произошло во второй раз, под синим, как на иконах, небом, между медью сосновых стволов – инфаркт: сказал ей сломленный и все же спокойный голос, – она, отвывшись, занемев, высохнув, вымыла лицо, напилась воды, подняла лицо над раковиной, посмотрела в зеркало и с ненавистью ткнула своему отражению средний палец, – а потом как ни в чем не бывало вышла на свежий воздух и продолжила съемку. Вся процедура заняла не больше получаса; ни на какие похороны она, чтобы не терять драгоценные съемочные дни, решила не ехать.
Русский язык – развлечение не хуже комнаты смеха: говоря «ни на какие похороны», он, язык, не соврал – на Смоленское кладбище (ибо там – не в честь не сдержавшего слова поэта, как подумала бы иная поклонница, а просто потому, что рядом с родителями, – желал быть похороненным А. А.) Маша не поедет, – и все же соврал, потому что Маша на похороны-таки поедет, только на другие.
Запрыгнув, едва не опоздав, в вагон с целиком выкупленным для нее купе (к тридцати годам желание быть ближе к народу обычно проходит и хочется уединения), открыв бутылку коньяка (потому что другого способа заснуть нет), с каменным от напряжения – не расплакаться – лицом, Маша будет полночи пить, разумеется, напьется, и в пьяном одиноком бреду ей причудится, что смерть отца, приключившаяся через четыре дня после инфаркта А. А., получилась не сама по себе, а по какому-то бессовестному и неподсудному, как безличное предложение, умыслу: только она решила отцепить от себя одного из мертвецов, как другой стократ требовательнее хватает ее за горло. Конечно, не в том дело, что нельзя же не поехать на похороны собственного отца (конченого алкоголика – ну и что), а в том, что всё откладываемая на потом любовь к папе с его смертью неизбежно выпадает в осадок чистейшим веществом неизбывной вины.
Маша спит, у проходящих мимо ее купе раздуваются ноздри, в покачивающемся окне сменяются, как во взбесившемся диафильме, одна другой темнее тени излысившихся кустов и нахохлившихся елей, то вдруг все бледнеет и замирает и тяжело, медленно дышит сизая ночная вода – Маша спит без сновидений, не зря же она пила коньяк.
Утром она спрыгивает в вязкую мазутно-дождевую кашу, ноги мгновенно схватывает ледяная вода, и, трясясь в холодном автобусе, в котором пахнет так, что кружится голова, особенно на голодный желудок, Маша жалеет, что оставила в вагоне коньяк. По мере удаления от вокзала автобус наполняется стекающимися к рынку старухами – в руках у них ведра с яблоками, загадочные сумки, запахи еды и смерти, – они оглядывают Машу с медленным, как будто заранее удовлетворенным любопытством, и что-то бормочут друг другу, маскируя свист и скрежет речи за естественным шумом мотора. Когда Маша ступает на бетонную плиту остановки и автобус уезжает, она как будто оказывается в пространстве абсолютного беззвучия, и это оглушает ее.
Из-за забора углового дома ее взгляд ловят глубоко вдавленные в голову глаза – и хотя Маша прекрасно знает старуху, живущую в этом доме с начала времен, и это именно она звонила позавчера в «Сосны», чтобы сообщить, что батя помер и надо ехать скорей, Маша тем не менее не может вспомнить, как ее зовут, а старуха уже скрипит ржавой калиткой и семенит, держа мясистой ладонью юбку, к ней, чтобы придирчиво оглядеть, взять за предплечье – вот оно как, Машка, бывает, бог дал бог взял, ну пойдем, – и пока они идут к дому, старуха запутанно и от смущения немного грубовато пытается Маше что-то объяснить, но Маша не понимает, над чем тут подумать надо, что делать, и почему дом пустой сейчас, нету матери там, у бабы Люси она.
Старуха отпирает дверь Машиного родного дома выловленным из кармана юбки ключом, по-хозяйски заходит внутрь, топочет ногами, включает свет и, взяв Машу за плечо, мягко толкает ее в комнату: ну иди, там он. Лицом она указывает в сторону двери, а сама идет в кухню: тарелки посчитаю.
Оставшись одна, Маша замечает в себе секундное удивление, почему завешано зеркало и такой ужасный воздух – ах да, да, – и толкает дверь. В комнате сумрачно, и Машины глаза еще с полминуты привыкают к сумраку, прежде чем она различает стоящий на стульях гроб, а в нем – своего отца в костюме и при галстуке. Маша толком не знает, что делать; садится рядом, смотрит на отца, но ей совсем не хочется трогать его – ни руки, ни лицо. Она отворачивается.
На кухне грохочут тарелки, стонут дверцы шкафов и скрипят выдвигаемые ящики – Маша леденеет от страха и бессилия: ногти ее до крови впиваются в ладони. Единственное, чего ей хочется, но чего она, конечно, не сделает, – это потихоньку выскользнуть из дома и, пока старуха пересчитывает вилки-тарелки, бежать на вокзал, залезть в любой поезд, хоть в товарный состав, хоть под крышей вагона, трястись, мерзнуть, все что угодно, только бы с каждой минутой – еще одним километром дальше, дальше, дальше. Маша сидит, спрятав ладони под мышки, и еле удерживается, чтобы не начать покачиваться. Становится тихо, и через минуту (в течение которой Маша чувствует на себе изучающий взгляд) в оставленную открытой дверь проскальзывает старуха. Она сначала садится на краешек кровати с той стороны отца, несколько минут сидит там, вздыхая и то наклоняя, то поднимая голову, потом, будто что-то заметив, поправляет манжету, галстук, воротничок, волосы, спускается обратно к ладоням, берет их в руки, гладит – и единственное, что удерживает Машу от того, чтобы с криком да бросьте же это, он мертвый, мертвый, мертвый оттолкнуть старуху, – это что старуха не поймет, о чем речь: на лице у нее умиление и удовлетворение.
Наконец старуха как бы с сожалением отпускает отцовские руки, прогоняет с лица легкую светлую улыбку и говорит Маше ну пойдем, пойдем, посидишь еще, надо нам с тобой порешать кой-чего, похоруны чай, не в грибы сходить, – бубнит она, и бубнит, пока берет Машу за плечо, бубнит, мягко подталкивая к двери, как будто сама Маша и не вспомнила бы, где дверь. На кухне, где старуха (как же, мать твою, узнать, как ее зовут) может говорить уже в голос, выясняется, что вопросы – это что будет бесплатно, а что нет, и кому и сколько надо будет дать: батюшке дать надо будет, он, может, и откажется, а все равно надо, мужикам на погосте две бутылки надо будет дать, это, значит, по… – Маша пытается достать кошелек, но старуха останавливает ее, и, похоже, этот скорбный список придется, хочешь не хочешь, выслушать до конца, а он бесконечный, в нем банки горошка шествуют за палками колбасы, водочные бутылки маршируют вслед за табуретками, батареи апельсинов выкатываются на передовую бок о бок с пузатыми банками, полными крепких соленых огурчиков, и над всеми шеренгами командирствуют хваткие, опытные – старуха загибает пальцы – Люся, баба Паша, Аньку попросим, ну мать тоже, уж сыр-то небось сможет порезать, – потом она переходит к диспозиции пира, встает и махами рук показывает, как они поставят стол и сколько с какой стороны человек посадят, и, увлекшись, задевает стопку тарелок (Маша успевает прийти на помощь, но одна тарелка все-таки срывается вниз и гибнет), ну пизда на лапах! – старуха сердито вскрикивает. Маша втягивает голову в плечи, как будто отец мог бы теперь заорать, чтоб не мешали ему.
Потом они куда-то идут, Маша порывается отдать старухе деньги, та отпихивает ее – погоди ты размахивать-то, – и что-то опять объясняет, что – были, говорит, деньги-то, не врет, наверно, а? – косой взгляд на Машу – ты же и присылала небось, нет чтоб на книжке хранить, нет, в носок куда-то попрятала, а теперь говорит «не помню». Машка! – старуху вдруг осеняет, – а тебе не говорила она, куда, а? Маша мотает головой, ни о чем таком мать не говорила. А она что, не помнит? – Маша слышит себя как будто со стороны. Да говорю же я, чем ты слушаешь, плоха мать-то твоя, – раздраженно талдычит старуха, – сама увидишь сейчас. Ноги у Маши становятся ватными; что-то мямля, она опускается на скамейку у серого забора и, чтобы придать этой задержке легитимность, тянется за сигаретой. Ну покури, покури, Машка, погоди, пришли почти, – речь старухи ласкова и сурова.
Прежде чем Маша сточит сухую сигарету и затолкает окурок в холодную октябрьскую землю, чтобы, слегка пошатнувшись, подняться со скамьи, уловить не предназначавшийся к просмотру старухин взгляд из-под выбившихся седых, пошевеливаемых ветром прядей – взгляд сразу и осуждающий, и прощающий, – прежде чем она пройдет еще до угла и направо пять домов (и почему-то особенно запомнятся – вообще от всего этого дня, как воспоминание, а не логический конструкт, останутся только они – желтые, яркие, как фонарики, березовые листья, беспомощно дергающиеся в ослепительном ледяном небе), чтобы в доме, про который (вдруг вспомнилось) в детстве говорили, будто живет в нем немецкая шпионка – потому, видно, что там было всегда все слишком в порядке, цветы в квадратиках, грядки в досочках, занавесочки треугольничками, – так вот, чтобы – придется же это, как ни откладывай, сделать – найти свою несчастную мать, прежде чем она сделает это, следует обратить внимание на то, что именно эта череда, начиная от встречи с А. А. до встречи с матерью, – череда не событий даже (какие ж это события; размазня одна), а чистого, дистиллированного ужаса, – именно она, судя по всему, и подтолкнет Машу к мысли о том, что – опять же: это не была мысль, это было тяготение земли для летящего (привет Стоппарду) с пизанской башни ядра, некоторая внешняя неизбежность того, что – ей нужно как можно скорее родить ребенка.
Однажды, отвечая на вопрос о героине «Save», почему та отказывается от рождения ребенка (интервьюер был ночной, в очках и с легким джазом в качестве фона, поэтому он поставил вопрос расширительно – о бездетности европейской молодежи вообще), Маша сказала, что просто эти люди живут в таких местах, где нет шанса встретить кого-нибудь, от кого можно было бы завести ребенка. Интервьюер понимающе закивал очками, заговорил об интернете, виртуальной реальности, – и Маша облегченно соглашалась, но в действительности, конечно, речь должна была идти не об этом. Маша имела в виду, что рождение ребенка есть радикальная форма встречи с Другим, в то время как все человеческие усилия западной цивилизации уходят на то, чтобы от встречи с Другим уклоняться ежедневно и в конечном счете встречи с Другим избежать; ничто так не пугает человека (и этот страх есть предмет рефлексии в многочисленных фильмах ужасов), как одна только возможность такой встречи, лишь представление о ней (и поэтому childfree есть не что иное, как fearful).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.