Текст книги "Маша Регина"
Автор книги: Вадим Левенталь
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Я даже про «Минус» тогда перестала думать. Нет, то есть я думала, держала в голове и монтаж, и озвучку еще, но в принципе было понятно, что картина получилась. И это было главное, а что там дальше будет – прокат, фестивали, критика, – это как-то перестало волновать. Для меня вообще весь этот шум, который поднялся, был, ну, не то что неожиданным, а я просто не сразу поняла, что этот шум есть, и он – из-за моей картины. Причем, знаешь, я даже точно помню момент, когда я это поняла. Это было в Венеции, за два дня до объявления. Я стояла у Palazzo, курила, а у входа куча народу ждала какую-то голливудскую рыбу, фотики настраивали, шумели. И вот тут что-то щелкнуло, я даже закашлялась, потому что слишком много дыма сразу втянула. Я вдруг как-то осознала, увидела, не знаю, что и я тут тоже вроде бы не хуй собачий, что я тут тоже в конкурсе, и вообще-то, почему бы моей картине и не выиграть, я же видела другие и видела, что моя ничуть не хуже. В этот момент у меня забилось сердце и потом уже не переставало. То есть меня вот это именно сломало, а не то, что мы с тобой помирились и снова стали трахаться.
Я же знала, что ты тут без меня членом туда – членом сюда, донесла, знаешь ли, разведка. Ну, я понимаю, ты, наверное, как бы так мстил. А может, как это называется, трахни десять других, пикапер фигов. Да хоть сорок, не в этом дело. Понимаешь, просто не в этом дело. Это вообще странная мысль, что вот есть у тебя проблемы и эти проблемы можно решить как-то механически, приплюсовывая других людей. Как в плохой книжке – что-то у автора не срастается, и он вводит героев, еще, еще, еще, а все только больше расползается, а заканчивать-то надо, и в конце концов ему приходится всех убивать, чтоб не путались под ногами, вот в чем проблема, Рома, а не в том, что книжка плохая.
Ну да, знала. Мне, может, надо было сделать, как сделал ты? Приехать, выложить перед тобой, что я все знаю, и начать рвать волосы на голове? Чтоб ты тут обосрался со страху. Вот, типа, я думала, ты такой, а ты не такой, мы не можем жить вместе и так далее. Забирай свои игрушки и не писай в мой горшок. И все это для того, чтобы наконец согласиться, что мы квиты и – давай начнем новую жизнь, но при этом ты все-таки больше виноват, чем я, так что ты мне должен и не забывай об этом. Мне просто хотелось с тобой жить, понимаешь? И когда я прилетела и увидела тебя, я сразу поняла, что и ты этого хочешь. И зачем тогда все эти дебеты-кредиты? И знаешь, без всяких этих обещаний и клятв кровью, что больше никогда, и демонстративного выбрасывания рассованных по карманам презервативов. Вообще без слов, потому что и так все понятно. Ведь я же могла просто не приехать к тебе и все, да? Но приехала, а если так, то все понятно.
Мне тогда показалось, что ты это понял. Ну, потому, что ты не говорил ничего, просто встретил, обнял, поцеловал, как будто ничего не было… Как мы тут с тобой мерзли, помнишь? А ты, оказывается, решил всего лишь отложить расчеты до другого раза. Год целый терпел, но не забыл. Выбрал момент, когда это будет нелепее всего, неудобнее всего. Ну мне правда тогда не до личной жизни было, вообще. Тебя-то никто не рвал на части, у тебя не было по три интервью в день, к тебе не приставали со знакомствами десятки людей, про каждого из которых ты ни черта не знаешь – может, это просто сумасшедший, а может, супер-пупер важная птица. И нигде же от них в этом вонючем городишке не спрятаться, разве что в Гран-канал нырнуть. А тут еще ты: я тебе теперь не нужен, смотри, как тебе этот пидор улыбается, может, даст тебе денег на следующий фильм, ты спроси, спит ли он с девушками. Я тебя не убила, наверное, тогда только потому, что сил не было даже нож поднять. Ты вот потом говоришь, мне типа стыдно, я себя так вел, так вел. А что мне теперь-то с твоих извинений? Ты мне тогда не просто праздник испортил, ты мне сделал больно, когда я слабее всего была, и от этого вышло вдвойне больнее. Не знаю, тебе когда-нибудь загоняли иголки под ногти? Мне тоже нет, но, думаю, что это ненамного больнее. И вот после этого ты мне говоришь: извини, типа, не знаю, что на меня нашло. Ах, сука ты, какая же ты сука!
Пейте пиво пенное. Ну, с другой стороны, как говорил Федор Михайлович на Сенной площади, все, что ни случается, все к лучшему. Англичане, когда попадают в неловкое положение, делают вид, будто никуда не попали. В этом есть огромная сермяжная правда. Если случилась какая-то фигня, нет ничего такого, что можно было бы сделать, чтобы исправить ситуацию, это иллюзия. Единственный способ исправить ее – это вести себя так, как если бы ничего не случилось. Волшебное «если бы»! Но проблема в том, что – и я тогда это поняла – людское общежитие устроено так, что тебе не дадут так себя вести. Ты думаешь, ты один такой? Все, все остается на счетах, ничего не исчезает. Для меня тогда последней каплей было, что Петер начал яйца подкатывать. Он, похоже, решил, что раз работа закончена и теперь уже я от него не завишу никак, то моя девичья гордость не пострадает и можно бы еще разок напоследок перепихнуться к взаимному удовольствию. Нет, он ничего не говорил, просто улыбался, руки целовал, в глаза смотрел, но я же видела. Короче, я его понимаю, и на самом деле ничего плохого в этом нет, ну, я же действительно ему нравлюсь, и он знает, что и я тоже не считаю его уродом. Наверное, если бы я просто еще раз сказала ему, что нет, он бы отвял. Но что-то я этому такое значение придала, что не выдержала…
И вот когда я тут прилетела в Питер, меня вдруг осенило, что сняла-то я хуйню! Что это все какая-то голимая схема, слишком простая, а так просто ничего не бывает, неполная правда – это ложь, и получается, что я хотела снять что-то о жизни, а сняла о своей голове. Ну да, это такая символическая история. Чувак пытается сойти с рельсов, но ему не дают. Не потому, что кто-то против – на фиг он кому нужен? – а сама сеть событий начинает сопротивляться. Ну хохмочки, приколы, но по сути-то что? Это мысль на пять копеек – что нельзя избавиться от механики жизни, просто передвигаясь в пространстве. Иначе все моряки были бы буддами и мир давно был бы спасен. Когда Леша мне это стал объяснять, я уже все это знала, ну, то есть про «Минус». И слава богу, а то бы я ему не поверила.
И старушечья эта философия тоже фигня. Наслаждайтесь тем, что у вас пока еще стоит, и не парьтесь, будет еще время подумать о вечном, а теперь – дискотека! Вся Европа так живет, и что? Дело ведь не в том, чтобы смириться с тем, что ты попался, да и невозможно это, если человек еще хоть немного в сознании. Проблема-то в том, что надо вырваться оттуда, куда попался, и вырваться, пока еще голова работает. Это ведь, кстати, совсем не очевидная вещь. Знаешь, я реально заметила, что у меня голова хуже стала работать. Скорость не та, вот что страшно. Тебе еще только тридцать, а ты уже чувствуешь, что ты не можешь думать так же быстро, как десять лет назад. Не поглупела, нет, наоборот, конечно, за счет книг, там, разговоров с умными людьми, всего думанного-передуманного, но раньше было так, что я свои мысли не успевала записывать, понимаешь, а сейчас как бы памяти больше, а процессор устарел. Времени-то мало, а надо успеть стать человеком.
Ну так вот, это я к тому, что уж если снимать кино про это, то надо снимать всерьез – про то, как действительно в жизни бывает. А для этого – не знаю, что надо. Ты в курсе, как Капа стал фотографом? Короче, он снимал свой первый репортаж для «Life» на аэродроме в Англии. Двадцать четыре самолета, бравые летчики вылетают на задание. И вот он снял их, они улетели, а вернулось только семнадцать – семь человек, пока он чаек попивал, стали жареным мясом. Они приземляются, он к ним – с фотиком. И один парень, которого выносили на носилках, посмотрел на него и сказал, а, типа, это ты, фотограф, ну что, доволен ты, такие фотки тебе были нужны? Ну вот, а потом была уже высадка в Нормандии, и Капа стал тем, кем он стал.
Вот как надо работать-то. И как так снимать – не теоретически, а на самом деле, – я не знаю.
То есть, опять же, ясно, что не получится это просто – знаешь, поехать в Африку там, валяться с камерой под пулями. Поехать можно куда угодно, хоть в жопу, ничего не изменится, если ты сам себя не разломаешь и не соберешь заново. Я про это и Леше говорила, у нас вообще был очень серьезный разговор, но, елки-палки, мы не трахались! Господи, я теперь жалею, что не потрахались, хоть, может, кайф словила бы, не зазря выслушивала бы твои истерики. Ну что мне сделать, чтоб ты поверил? Я вообще ни разу с ним не спала с тех пор, как мы с тобой вместе, ни разу! Я с ним знакома столько же, сколько с тобой, а жили мы вместе дольше, если без перерывов считать, нам уже не надо это, пойми, мы просто с ним, ну, как-то связаны теперь, и это навсегда, такие вещи нельзя прекратить. Нет, ты, конечно, не понимаешь. Тебе кажется, что если девушка пришла в гости к молодому человеку, то закончиться это может только одним. И вообще, все вокруг ходят и только и думают, как бы с кем потрахаться, да еще так, чтоб тебя натянуть.
Ты не вовремя позвонил, я не могла тебе соврать. И потом, если б я не взяла трубку, это как раз и значило бы, что мы – того, заняты. А мы с ним разговаривали. У него вообще очень тяжелый период в жизни, ему нужно было что-то вроде совета, может быть, впервые – от меня. Я вообще вовремя приехала, он даже сказал, что я, типа, почувствовала. Ну, я не могу тебе рассказать, да и на фиг тебе чужие проблемы? У тебя своих-то… Посмотри на себя. Тебе втемяшилось в голову, что твоя девушка с кем-то там закрутила. И что ты сделал? Устроил истерику, бил посуду, сломал дверь, чуть меня тут не отфигачил, и? Ушел, два дня бухал черт знает где. И в конце концов вернулся. Чтобы снова тут рассказывать мне, чуть не блюя, какая я проститутка. Ты так хочешь быть мужиком, а мужики так себя не ведут, понимаешь, бабы так себя ведут. Знал бы ты, какой ты мерзкий, когда напьешься. Жалкий, противный. Я такое отвращение почувствовала, когда впервые увидела отца своего бухого в стельку, уже когда взрослая была. И вот теперь, глядя на тебя, вспомнила – один в один.
Вот это-то как раз то, чего я больше всего не хотела никогда. Я живу, и всю жизнь на меня налипает что-то – ситуации, голоса, сюжеты, люди, слова, одежда, адреса, воспоминания, ощущения – как какие-то крошки сыплются, пока ты обедаешь, и смахнуть все эти крошки со стола – вот что реально трудно, но если этого не сделать, то, в общем, можно прямо сейчас повеситься. Мне только-только почудилось, что у меня что-то стало получаться, а оказывается, ничего подобного.
Блин, я поверить не могу, неужели тебя действительно все эти вещи не волнуют? Ты же не можешь не понимать, что рано или поздно ты сдохнешь. И что до этого момента кровь из носу нужно понять, что происходит, иначе ты ничем не отличаешься от таракана. И вместо того чтобы испытать ужас от этого, ты заморачиваешься на том, кто с кем спит. Да ты сам спишь! Ау, проснись! Бесполезно. Я знаю, после литра в рыло хрен тебя разбудишь раньше двенадцати.
Я тоже тогда ложусь, хрен с тобой. Давай-ка я напоследок расскажу тебе, что будет утром. Утром ты проснешься, и тебе страшно захочется мне присунуть. Но ты не сможешь этого сделать, пока мы не помиримся, так что ты быстренько скажешь мне, что, типа, перебрал вчера, и вообще, мол, давай забудем, мы же любим друг друга, что бы там ни было, скажешь, что веришь мне, что да, я ни с кем не спала. Пахнуть еще будет противно, лень убирать бутылки, знаешь, кислый этот запах выдохшегося пива. Ну и вот, ты навалишься на меня, будешь отворачивать лицо, чтоб не дышать мне в нос перегаром, долго-долго будешь пихаться, потому что тяжело с похмелья. А ужас в том, что мне будет хорошо, понимаешь? Это сильнее меня. Я люблю тебя.
Games Play People
Маше не было нужды врать Роме, тем более что он и в самом деле спал, пока она давилась теплым пивом, стряхивала пепел в горлышко предыдущей бутылки и сочиняла ему свой иногда прорывающийся в речь монолог: действительно, с тех пор, как это само собой случилось на диване в гостиной два года назад, Маша ни разу не спала с А. А. Более того, она была настолько уверена в том, что ничего подобного и быть не может, что даже во время берлинского отпуска рассказала Роме, с кем она была, пока он трахал сокурсниц. Маша не могла подозревать, что А. А. станет Роминым идефиксом в пьяных контекстах типа у тебя был уже один умник, вот и иди к нему, если я не устраиваю, – а если бы могла, то, может быть, и не стала бы ничего рассказывать. Ромины нападки на умника были тем противнее, что Маше приходилось защищать А. А., она до сих пор чувствовала нежность к двум годам, проведенным с ним. Несмотря на это даже представить себе, что она могла бы вернуться к нему, казалось невозможным: этот сюжет был просто закрыт, реанимация его была бы родом петтинга с Мнемозиной, а Маша всегда испытывала отвращение к неестественным удовольствиям.
Более того – нет смысла делать из Ромы бесчувственного придурка – он тоже если и видел в А. А. соперника, то только в рассуждении Машиной головы, а не ее междуножья. Призывы вернуться к бывшему никогда ведь не означают именно то, что говорят, их смысл в простой дразнилке: козел твой бывший, а ты дура, что жила с ним. Если же иметь в виду, что по умолчанию мы предполагаем цельность человеческой личности во времени, то и того проще: Евгеньев, ты хоть бы Эрика Берна почитал – сама ты дура!
Когда Маша, получив свою медальку, вдруг, никому ничего не говоря, сорвалась из Венеции, Рома еще два дня сидел в номере, смотрел телевизор и пил. Несколько раз ему пришлось объяснять незнакомым девушкам и мужчинам, что он не знает, где Регина. Он действительно не знал. Может быть, она переехала в другую гостиницу, может быть, уехала с кем-нибудь прокатиться в Рим, Флоренцию, Милан, да мало ли куда и с кем можно прокатиться. Признаться в том, что Маша улетела в Питер, было сложно: пришлось бы заодно сказать себе, что это он ее довел. Проще было убеждать небритое отражение в том, что это она его довела: за всю неделю была с ним от силы два часа, улыбалась каждому встречному-поперечному, любой пархатый журналист ей важнее и нужнее, чем он, как будто он тут вообще ни при чем, а если никакого продюсера рядом нет, то, извини, я тебя люблю, но ничего не могу, уже сплю.
В конце концов Рома и в Питер полетел как бы не за Машей, а просто по инерции – не голубей же ему тут кормить. И, зайдя в квартиру, он не кинулся сразу искать следы Машиного возвращения, а обнаружил их – чашку с недопитым кофе, запачканную пепельницу – только после того, как старательно содрал с сумки все бирки и, смяв их в липкий комок, стал искать свободный пакет. Все это время – с того момента, как он вернулся в уже полупустой номер, до того момента, когда он, сев на незаправленную кровать, стал набирать Машин номер, – Рома твердил про себя обвинение за обвинением. Количество томов в виртуальном деле «Евгеньев против Региной» множилось и множилось. Присяжные в умилении теребили платки. Обвиняемая, коварно завладев сердцем истца, манкировала любовным чувством, заигрывала с другими мужчинами, проявляла непростительную невнимательность, ставила профессиональную реализацию выше семейных обязанностей этсетера, этсетера, этсетера. На основании изложенных фактов прокурор требовал признать Регину виновной в остывании любовного чувства и назначить ей наказание в виде исправительных работ по начатию всего с начала – прокуроры, да, косноязычны.
Шутки шутками, но, случись и впрямь беспристрастному наблюдателю разбирать это дело, Машиному адвокату пришлось бы туго. И не только потому, что мнение суда всегда охотнее склоняется на сторону обиженного мужчины – равноправие ведь существует только на бумаге, которая терпит любую ересь; в действительности равноправие означает лишь равновесие любви, – но и потому, что как раз равновесие-то Машиной с Ромой любви было безвозвратно нарушено, и отрицать это значило бы лгать под присягой.
Равновесие, о котором идет речь, всегда равновесие неустойчивое, так что искусство любви в этом смысле схоже с искусством клоуна, удерживающего на собственном носу на потеху детям большой цветной шар. Со стороны падение этого шара представляет собой одно неделимое событие, но клоун-то знает, что окончательному падению предшествует замирание сердца и шум в ушах. Рома слышал этот шум каждый раз, когда они были наедине и Машин взгляд ни с того ни с сего останавливался, когда она скучнела посреди ничего не значащей болтовни, восторженность которой естественна только между влюбленными и пьяными. Он видел, что внутри нее идет какая-то работа, к которой он не имеет никакого отношения. Сердце его замирало, когда на его шутки: Регина, ты так много матом ругаешься, как ты детей будешь воспитывать? – она так же шутя отвечала: ну вот ты и будешь воспитывать, тоже мне идеал современника нашелся.
Стучит молоток, судья объявляет перерыв, Рома слушает длинные гудки в трубке, набирает снова и снова, в зале суда становится тихо, и, пока Рома дозванивается, можно успеть рассказать еще кое-что.
В бешенстве кидая в чемодан носки вперемешку с визитками, впихивая футболки так, чтобы склянки с косметикой не бились о коробку с медалью, чуть успокоившись в аэропорту (возня с заменой билета и уважительная радость таможенников подействовали терапевтически) и наконец уже в полудреме подлетая к Пулково, Маша наверняка знала, что будет звонить А. А. Она не собиралась навязывать ему роль психоаналитика, нет, А. А. просто был единственным человеком, которому не стыдно было бы похвастаться символической тяжестью своего чемодана. Впрочем, самой себе она объясняла желание позвонить А. А. путанее: он все равно узнает про нее, и ее звонок будет знаком, что она и не думает зазнаваться. Она собиралась набрать его номер сразу по приезде, но еще в такси, которое мчало ее в Марко Поло, ей пришла в голову история про безымянную женщину и троих мужчин: она выбирает между ними, думая, что выбирает себе судьбу, но в сущности выбора у нее нет. В самолете, прикрывая блокнот ладонью от любопытных взглядов старушки с крашеными волосами, она вдруг поняла, что это и есть ее новый сценарий и что в общих чертах он готов.
Поэтому, прилетев в Питер, она запаслась сосисками-апельсинами-кофе-сигаретами (слава богу, хоть в этой стране все магазины не закрываются, как один, в восемь часов вечера) и двое суток просидела с бумагой и карандашом. Только на третий день, почувствовав, что любое написанное на бумаге слово вызывает у нее раздражение, Маша набрала номер А. А. Он ответил мгновенно, как будто все эти два дня только и делал, что пялился в телефон.
Квартира на Третьей линии страшно изменилась. Когда-то она производила такое впечатление, будто здесь живет аккуратная и незаметная женщина. Теперь это была квартира одинокого и несчастного мужчины. У стен на полу стояли батареи бутылок, между ними дрожали клубы свалявшейся пыли, пепельницы были полны, на кровати лежало серое, очевидно с месяц не менянное белье, на столах вповалку сложены были пустые пачки из-под сигарет, книги, бумажки, квитанции, какая-то компьютерная рухлядь. Воздух был старый, тяжелый. В туалете журчала вода. Сам А. А. был небрит, на его рубашке не хватало пуговиц, возбужденный взгляд одновременно извинялся и как бы говорил ну и что такого, подумаешь. Разглядев его в полумраке, Маша вдруг поняла, что этому человеку уже почти сорок лет.
Такие вещи не случаются вдруг. Когда Маша на кухне все-таки не выдержала: что это у тебя с чашками стало, – имея в виду все, не только чашки, А. А., конечно, понял, о чем она, и было видно, что ему неприятно вспоминать, что когда-то вся посуда у него сверкала естественной белизной, но взявшейся вымыть хоть две чашки Маше он сквозь шум воды пробубнил, что вроде в порядке все. Маша не расслышала, и А. А. не стал повторять. В конце концов, вот так вот взять и объяснить это было невозможно. Вроде бы все это время он каждый день жил так же, как предыдущий. Читал, писал, готовил лекции, принимал гостей. Незаметно гости становились все старше и среди них было все меньше женщин. Готовить лекции становилось все проще и все ненужнее. В работе все чаще можно было отключить голову и писать по придуманной много лет назад схеме. Сорта сигарет становились дешевле. Маша отказалась от портвейна, А. А. с сожалением достал чайные пакетики. Он говорил, что стал теперь старый, что раньше девушки иногда заходили, что он не ждал ее, Маша слушала про то, что все у него то же самое, корябаю что-то, а что – бог знает, и зачем, – но по его нервному взгляду, по прыгающим пальцам она видела (сначала подумала, уж не трубы ли горят, но потом поняла – нет, дело в другом): есть еще что-то, чего А. А. не говорит, но вот-вот скажет – ты вообще-то очень вовремя позвонила.
Опять Маше пришлось почувствовать что-то вроде вины: все-таки любовь его к рыжей старшекласснице была чрезмерна. Неизбытая обида высосала из его жизни сок радости. Слушая А. А. – что так за все это время у него никого по-настоящему не было, что пробовал он жить с кем-то просто из необходимости с кем-то жить, но ничего не получилось, слишком уж противно, люди вообще довольно противные существа, только любовь ставит все с ног на голову (А. А. шутит, шутит), – Маша чувствует, как погружается в ужас от того, что прямо перед ней, здесь, совершается, уже свершилось, таинство смерти человеческого в человеке и что она тому виной, только не надо ля-ля, он все-таки взрослый мальчик. В конце концов, когда А. А., все так же шутя, потому что нельзя же такие вещи говорить всерьез человеку, которого не видел много лет, хотя, да, именно этому человеку ты и хотел бы все это рассказать, говорит, что от всей этой бессмыслицы он снова начал встречаться с женой, бывшей, но и она так никого себе и не нашла. Собственно, началось это случайно, случайно встретились в очереди в магазине, не могли ж они сделать вид, что не знакомы, стали спрашивать друг друга, что да как, так вот, все как в молодости – гости, и как-то так получилось, что оказались в постели, нет, она тоже не специально, и вот, самое дурацкое – что она, кажется, беременна, тридцать пять лет тетке. А. А. закуривает, а Маша говорит ему, что не выдержит больше у него тут и что пусть он моется-бреется и пойдем посидим куда-нибудь, только оденься хоть по-человечески.
А. А. пытается отговориться – денег нет, – Маша нагло отвечает: зато я нынче не бедствую, давай-давай, я пока почту проверю, – и ему приходится мыться и бриться, потому что ему все-таки хочется услышать, что она думает по этому поводу, хоть он и знает, что это абсолютно ничего не изменит.
Когда Рома раз за разом набирает Машин номер, она видит, что он звонит, но выключает звук: они с А. А. уже сидят в странном ресторане с китайской кухней и караоке, и ей не до объяснений, где она и с кем. То, что было невозможно в прокуренной квартире, под звук льющейся в неисправном унитазе воды, стало возможно на вечереющем Большом, по которому они медленно шагали, иногда ударяясь ладонями, – так, как десять лет назад: между ними вдруг снова побежал ток общего языка. В пятничный вечер машины едва успевают парковаться у торговых центров, Большой кишит шумными компаниями, Шестая-Седьмая линии пахнут пивом и табаком, Средний сверкает витринами. Маше приходится иногда кричать, чтобы А. А. услышал ее. Конечно, тебе надо жениться, – кричит она, – вы разводились? А. А. качает головой. Тогда тем более. Ребенок – хороший повод. Она сбавляет голос, увидев, как косится на ее последние слова идущая навстречу молоденькая девушка с острым носиком. Маша с трудом находит слова. То, что ей хочется сказать ему, это что на самом деле никакой разницы – возвращаться ему к жене или нет. Дело не в том, что ему уже почти сорок, что к нему в гости перестали приходить аспирантки и что больше такого шанса не будет. Просто если уж он вляпался в этот сюжет, то бежать от него бессмысленно. Он все равно в том или ином виде нагонит его. И может быть, наоборот, как раз так и удастся обмануть его – как ловят рыбу, слегка приотпуская леску. Распространеннейший из аргументов против семьи – нежелание связывать себя – глупейшая вещь: мы с самого начала связаны по рукам и ногам. Выход из этой истории уж во всяком случае не в плоскости событий. Что опустившийся холостяк, что престарелый родитель – картинки одинаково пошлые. Пытаясь объяснить все это так, чтобы вышло не обидно, она сбивается на себя, на свою работу, на кино.
Фильм, над которым уже хохотали кинотеатры всей Европы, А. А. смотрел пока только с компьютера, дрянную экранку, это, конечно, совсем не то, но он и сам рад сменить тему – он не заговаривает больше о своей жене, то, что ему надо было услышать, он услышал. Он не мог думать, что Маша захочет вернуться к нему, но ему нужно было, чтобы она знала. В ресторан они заходят, говоря уже совсем о другом.
А. А. готов был признать, что изобразительно «Минус» точен и прекрасен, что фильм сделан во всем – от волосатиков, которые в переходе у метро поют из Карлоса Пуэблы «de su presencia gigante», до диалогов типа «где этот чертов чемодан?» – «где-где, в пизде!» – «а пизда где?» – «в уме!» (это русский перевод, но нафиг немцам рифма, если они не читали Пелевина?), – что громадная метафора вокзала организует все пространство ленты, что финальная сцена, в которой Макс идет по улице и останавливается у лотка, чтобы купить газету с вакансиями, сообщает всей картине новую глубину, – пока А. А. говорил все это, Маша краснела и теребила пальцы (а что, есть товарищи, которые выслушают все это с холодным носом?), – но он все-таки не мог не сказать, и именно потому, что он не журнальный рецензент, что – но Маша уже и сама знала, что.
Что если убрать из «Минус один» все хохмочки, все тонкие намеки (даже на Толстого – был там в одной сцене мужичок, который сидел в углу и стучал молотком, его еще спрашивали, не пробегал ли тут кто, а он отвечал, что ни разу не видел, чтоб тут кто-нибудь ходил: все бегают), то от фильма останется только голая схема, которая целиком и полностью выдумана из головы. Побег вроде того, что замыслил главный герой «Минус один», это правда, не удается никогда, если не иметь в виду побег по самому большому счету, такой, какой совершил-таки усталый раб – если верить Лотману, – добавляет А. А. И происходит это (уже домысливает Маша) не ввиду каких-то сверхобстоятельств, а наоборот, просто по природе вещей.
Маша как раз отключает звук на телефоне (не то чтобы она не хотела слышать Рому – просто не сейчас), когда А. А. расслабленным голосом говорит, что это же, в конце концов, первый фильм, – в голосе его слышна усталость почти пожилого человека, который вот-вот скажет, что не может, в общем, двадцатишестилетняя девушка сказать что-то о жизни, потому что что она про нее знает, и с этим, конечно, нельзя не согласиться, но одновременно Маша радуется растущему внутри нее протесту: он говорит ей о том, что она все-таки на правильном пути – сделать что-то может только тот человек, который делает что-то, что сделать невозможно.
Рома продолжает звонить, Маша видит, как из глубины сумки семафором мигает телефон, А. А. делает вид, что не замечает; перекрикивая пьяную тетку, поющую в караоке, Маша отвечает ему, что она будет еще снимать, что есть уже предложения, нужно только дописать сценарий, она даже начала уже, десять страниц написала (ловит себя на мысли, что Роме никогда про свою работу не говорит), что это такая история из нескольких новелл про девушку, которая выходит замуж за одного, а потом другая история – как если бы она вышла замуж за другого, и еще раз, – и в конце концов все три истории приводят по большому счету к одному и тому же – бездарно прожитой жизни. Маша и сама чувствует, что пересказывает какую-то глупость, ей хочется объяснить подробнее, про то, что это все та же мысль – нет никакой разницы, что в жизни выбрать, так и так ты окажешься в жопе, А. А. кивает, он все понимает (лезет в карман за телефоном), но ведь это опять схема, видишь, ты уже заранее знаешь все про свой фильм, – последнее он еле успевает договорить, потому что, с удивлением взглянув на номер, отвечает и, сказав в трубку да, пожалуйста, – передает телефон Маше.
Ревнивец – что сотрудник коллекторского агентства: изобретателен и упрям. Набрав Машин номер в девятый раз (загадал девять), Рома уже знает, что Маша с ним, с А. А. (сам потому что в такой ситуации – знал, с кем бы был; да и чем ближе к четвертому десятку, тем меньше остается вариантов). В порыве сомнамбулической уверенности он набирает в поисковой строке социальной сети имя и фамилию, отфильтровывает по году рождения (на восемь лет старше Маши – это она говорила) и из трех вариантов («думай быстрее» – анекдот вспоминается, но не смешит) безошибочно выбирает страницу с искомым номером. Если что, думает, буду телефонный хулиган, – и когда после пяти гудков с той стороны поднимают трубку, спокойно говорит: Машу можно?
В фильме, который Маша все-таки снимет – вопреки сомнениям А. А., да и своим тоже, – будет эта сцена: героиня сидит над пиликающим телефоном и решает, брать ей трубку или нет. Обычно не склонная что-то артистам объяснять (здесь мне нужна радость – а откуда она у нее? – я тебе не Станиславский, просто сделай, как я прошу, только бровями не играй), Маша на этот раз сядет с артисткой в перерыве – в какой момент она понимает, что все кончено? – ну, когда он говорит ей… – фигня, ничего подобного, вот когда над телефоном сидит, уже понимает, чутьем своим, потому что на самом деле все равно даже, возьмет она трубку или нет, уже то, что он звонит ей вот сейчас, – уже значит, что все кончено. Это как оргазм – с какого-то момента, его еще нет, но он неизбежен – чтобы ни произошло… Ничего не поправить, никаким образом… Нам ведь всегда кажется, что пока еще самого страшного не произошло, можно что-то изменить, а она вот в этот момент вдруг – как укол в сердце – понимает, что это иллюзия, и иллюзия страшная – страшная тем, что огромное количество народа умудряется тянуть это состояние годами. Артистка будет хлопать глазами и кивать, и Маша уже после съемок, заворачиваясь в одеяло, как в кокон (в берлинской квартире страшно холодно), подумает, что зря загрузила девчонку, добилась только, что та стала играть понимание, а надо было просто сказать ей, чтобы играла скрытую ярость, вот и все. Потому что обреченность и проживается как тихая бессильная ярость.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.