Текст книги "Батюшки мои"
Автор книги: Валентин Курбатов
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Пришел отец Иоасаф:
– Слышу, поют. Ну, думаю, нальют. Славить пришел.
– Давай знаменным, иначе не налью.
– Да я не умею, батюшка.
– Нужда заставит. Иди давай, пой. (Проигрывает и поет сам, и отец Иоасаф весело поддерживает.) Уже, я гляжу, нагобзился.
– Да где нагобзился, батюшка. Пол-литра поди только и выпил, пока чашу мыл. По Типикону чем положено чашу мыть? Вином. Вот я и мыл. Нет, батюшка, если бы не вино, совсем в монастыре можно зачахнуть. (Это он в меня метит – не клюну ли, чтобы «в газету прописать».)
– Чего плетешь? И дьякон сегодня тоже пришел на службу, и первые слова: «Сегодня будут шнапс давать». Слово-то нашел – шнапс…
– А чего, батюшка. По Типикону положено. И вчера было положено, а не давали.
– Вот ужас-то – как они Типикон читают!
– А что, правильно читаю – и «вино веселит сердце человека», как говорит отец Никандр…
– Никандр, значит, говорит? Ну-ну… А ты хоть знаешь, в каком смысле это в Псалтири сказано, богохульник?
– Знаю, батюшка, что есть разные степени понимания. Я по бедности ума понимаю в низшем.
– То-то.
– А какой высший-то, батюшка? Один раз живем. Сегодня отец Адриан поздравил меня с последним Рождеством.
– Все стали пророки. Последняя Пасха, последнее Рождество – глядишь, и попадут когда-нибудь.
– Давай уедем, батюшка, от этих пророков. На Анзер. На Валаам не поедем – там тоже одни слабости (выучил батюшкин характер и посмеивается – строгости ему подавай). Давай на Анзер.
– Нет уж, я тут буду помирать. Да и жить мне осталось недолго, – как-то без шутки прибавил он.
– Ой, батюшка, а я буду жить долго. Чувствую, может, лет сто. Всех вас в синодик запишу и пойду ковырять на проскомидии: отца Амвросия, отца Зинона, отца Елеазара. Давай, батюшка, пойдем к отцу эконому славить. Чего кислятину пить?
Батюшка все сидит за фисгармонией, «гармошкой», как он ее называет, и сквозь болтовню Иоасафа поет на выбор то одно, то другое, пока отец Иоасаф не вздрагивает от какого-то особенно живого перехода: ого! И сам садится подтягивать. Они забываются в пении серьезно и чисто.
Скоро, однако, отец Иоасаф устает и на «Величаем» закатывает звонко и невпопад, на всю звонницу.
– Ты чего хулиганишь?
– Батюшка, в Типиконе сказано, что «величаем» надо петь «велиим гласом».
– Опять Типикон. Ты его, поди, как нынешнее питерские семинаристы, «Тупикон» читаешь, потому что через «ижицу» писан. И понимаешь как Тупикон. Разве там «велиим»? «Высочайшим» там, а это духовное понятие. Ты хоть знаешь, что такое духовное-то?
– Читал у владыки Игнатия. Вот был епископ. Так и резал все напрямую. За прямоту, поди, и гнали. Всегда у нас так – замучают, а потом в святые. И сами ведь и замучают. Тут Достоевский прав в «Братьях Карамазовых».
– А ты хоть Достоевского-то читал?
– Читал, батюшка. Одну эту книжку. И ту, правда, не до конца.
– Наверно, первую и последнюю страницу? Ну, ладно, пошли моего Спаса смотреть.
Это он от опасной книжной темы отца Иоасафа отводит. Я вспоминаю, как после работы батюшки в псковской Троице принес ему Ахматову и хотел именно Иоасафу – тогдашнему Кликуше – подарить, а батюшка опередил его и взял книгу: «подарите лучше мне» – и так неподдельно изобразил интерес, что я с охотою подарил ему. И только много позднее задним умом сообразил, что отец Зинон Сашку от искушений ограждал – от «перчатки с левой руки», молодой влекущийся ум от светских красот оберегал.
Но было и желание действительно показать образ. Вынули из алтарной преграды и подвинули к свету.
От олифы он углубился, озарился каким-то полным сильным цветом. Вся его зрелая сила глядела теперь мощно и властно. Опять я стоял с чувством смятения и подлинно испугался: а что, если и правда недолго поживет. Потому что куда, кажется, глубже и сильнее, а все-таки каждый новый образ опять вверх и вверх. Отец Иоасаф пошел делить пророков на «румяных» и «бледных». На дневном свете действительно справа Иезекииль теплее, а слева Иеремия бледнее. И лик Спасителя странно на свету наг и резок. Надо уносить под свечи – там рожден и туда назначен, а «теплый» и «холодный» пророки потому, что один писался ближе к окну, а другой – к свече. И «дома» они уравновешены.
Вот потом и читай искусствоведов – почему так. А они изучают родную икону при общем дневном свете своих лабораторий – вне архитектуры храма и столетия, света и времени года их рождения. А начали бы и сами новые иконописцы думать об этом и писать не в мастерских, а в самих храмах, глядишь, икона опять была бы во всякой земле и всякой стороне света и у всякого мастера различна. Ну, значит, нам настоящая-то история родной иконы только предстоит. Вот и опять «открытие» – спасибо, батюшка!
А вечером в Михайловском соборе я увидел его «Рождество» из алтаря Покровского храма – высится на аналое в венке из роз. И вдруг стало понятно, что хотел сделать отец Зинон с Михайловским храмом. Образ сразу указал «ход», словно собрал и поднял храм, сделал его линии торжественнее и чище, выявил его классическую кровь, его Рим и его Византию. И хоры – целых три – братский, смешанный и детский, как ни хороши, а слишком пестры и бойки, слишком цветисты для этого образа.
…Как весело, когда на «Шестопсалмии» дети спят вокруг своего регента, усталые от утренней службы, от дневных колядок, от подарков и общего восхищения. Регент нежно поднимает их, когда приходит пора вступать, и они поют свое. Не удерживаются и вступают на «величаем» вместе со священством, но сбиваются без руководства и сходят на нет под «грозным взглядом» регента: «еще раз вступите, и будет две точки». Видно, это какая-то мера наказания – кто больше накопит точек возле своего имени, как у отца Зинона поклоны за ошибки в чтении. Отец Иоанн перед Евангелием любовно кадит их всех, и они разом подаются на кадильный взмах. И скоро бегут на миропомазание к отцу Иоанну, и уж он мажет так мажет – во весь лоб.
– Что же вам подарить-то за все ваши дары? А вот возьмите-ка Позова «Богочеловек». Нет у вас? У меня для него мозги слабые – авось у вас как раз…
…Аверинцев просится приехать. А я не знаю, на каком языке с ним говорить. Он вон, говорят, и пэтэушникам Василия Великого в лекции страницами валит, да еще извиняется, что цитирует по устаревшему источнику, а не по последнему переводу…
8 января 1991
Пошел на службу в Михайловский. Опять дивился батюшкину образу Рождества. Все подходят приложиться со странной паузой, как бы с коротким заиканием, впервые без автоматизма – от епископа до бабушки. Непременно сначала взглянет, как бы не умея определить, куда именно приложиться, и только потом уж бабушки непременно к Младенцу – у Богородицы или Саломии, а «сведущие люди» – просто к плоскости доски, как раз мимо изображения. Троицкий протодьякон Николай Иванович опять кричит во всю ивановскую на «Величаем», зовет вверх, воздевая перст и командуя архимандритами и игуменами, а владыка – вниз, тоже дирижируя. И оба машут руками и разрывают батюшек, не умеющих выбрать: вверх ли кидаться за дьяконом Николаем или вниз – за владыкой.
Отец Иоанн, чуть высовываясь из-за высокой кафедры (только когда поднимет голову для особенно значимого возгласа, и виден, а так одна макушка), близко склонившись к своим каракулям проповеди в ученической тетради, ползет очками по листу.
Читает каллиграфически и тщательно, текст умен и поэтичен – про любовное склонение Марии перед Небесной Волей, про то, что Богородица единственная уже в час рождения знает судьбу Сына, про ее величие и трагизм, про сатанинский хохот тьмы, уже предчувствующей грядущие победы над падшим сознанием. Проповедь ведется к тому, что в этот день осиротевший в грехопадении человек обретает по милосердию Божию Мать и Отца. При этом восклицании отец Иоанн поднимает голову и «выкрикивает» Родителей со слишком подчеркнутой аффектацией, которая в молодом человеке была бы нехороша и искусственна, а тут естественна за счет уже изменяющего ему от волнения старческого голоса.
Впервые обратил внимание, как пристально жёсток взгляд отца Иоанна, когда проталкиваешься к его взгляду сквозь очки (долгие лагерные годы без следа не проходят). Потом говорит владыка, сбивчиво, живо и неуверенно переводя свое послание в живой обиходный язык и видя, как оно далеко от аудитории, буксуя и повторяясь, потому что половина здесь, в этот час оказывается не нужна (писано для одной «аудитории», а читается в другой). И, доходя до этой тонкой части (до смущавших Иринея «бердяевых каких-то»), владыка сбивается и идет к евангельской живой половине, которой опять надо подбирать новые слова, чтобы не обнаружить повторения мысли. Вот тут и про Патриаршии и владычние послания начнешь понимать, как трудно они даются, как трудно услышать нам новое сложное тело молодой Церкви.
После обеда спрашивает: «Ну, посмотрели Типикон? Видите, какая книга! А ведь до него никому дела нет, хотя сейчас свою ложную вольность можно удержать только уставом, строгостью службы, только воспоминанием о ее действительной полноте. Как в иконе, так и в службе – к полноте осознания, чтобы снять автоматизм, за которым уже не слышат глубины смысла не только прихожане, а и сами священники. Вот на вечернем входе ведь сказано, что он знаменует воплощение Сына Божия и «аллилуия» возглашается единожды именно этому второму Лицу Святой Троицы, но у нас непременно три споют: привычка, говорят, традиция. А это не традиция, а лень духа понять смысл поющегося. Остается только пустая служба одних (отбыть расписание) или честолюбивое соревнование других. Вон отец Адриан непременно требует, чтобы только у него причащались, и по-ребячески рад, что бегут к нему, минуя других священников. Он у нас теперь как бы «народный старец». Отец Иоанн – это так, «по должности», а вот он – народный. Пока был Савва жив, Адриан еще держался в тени, а вот теперь вышел, хотя его за то же просили некогда оставить Троице-Сергиеву лавру. Какое тут возрождение?
…Ушел к гостям. Я навестил отца Иону в его обихоженной, бедно-щегольской келье, где аскетический сундук соседствует с покойным шезлонгом, а стены и пол уютно взяты коврами. Он теперь обслуживает общину милосердия, присматривает за стариками, что всю жизнь отдали монастырю. Библиотеку складывает, служит для них, не оставляет и «теоретических» трудов (сейчас просматривает материалы о Декларации Сергия).
Зашел и к отцу Тавриону. Опять болеет. Не успели разговориться, явились дети славить. Спели «Рождество», потом довольно длинную колядку «Ночь тиха над Палестиной», а потом еще хором сказали стихотворение «В небе Ангелы летают, воздух полон торжества. Разрешите вас поздравить с днем Святого Рождества».
Отец Таврион помазал их маслом от Гроба Господня, напомнив, что Спаситель приходил не для одной радости, но и для страдания, и дал по яблочку («оно и для духа, и для тела»).
А из кельи отца Зинона выходил раскрасневшийся наславившийся протодьякон Николай Иваныч.
– Славил? – спрашиваю батюшку.
– Славил.
– То-то, – говорю, – вон печь треснула. Уж поди ахнул так ахнул. Хорошо еще устал после службы, а перед службой бы пославил, так и вовсе бы печь развалил – чистая труба!
Время идет к пяти. Ему к отцу Серафиму. Мне – домой. Всё своим чередом.
20 февраля 1991
Третий день Великого поста. Отец Зинон только со службы. Говорю: приехал прочитать, что написал о нем для «Памятников Отечества».
– Ох, не надо бы обо мне ничего. А то вон в «Литературной учебе» я говорю автору статьи такие слова, которых сроду не знал и до сих пор не ведаю, что они означают. И потом у нас ведь всё на виду и как во всех малых обществах всё нездорово – досада одних, зависть других, искушение третьих.
По прочтении говорит:
– Ну ладно. Вот тут и тут уточните цитаты, а так вроде дельно. Спаси, Господи.
По дороге на службу заглядываю в иконную лавку. Там Саша Оборотов «чистит карманы» какой-то знакомой ему тетки:
– И вот это купи обязательно – о часе смертном.
– А сколько стоит?
– Семь рублей.
– Ох!
– Ничего, ничего, это надо знать. И вон ту подайте-ка нам. Для катехизации хорошо – к молитвослову как раз.
– Да у меня уж…
– Ничего, ничего. И вот о посте.
– Да я не пощусь.
– А вот это стыдно. Значит, тем более надо. Всего пять рублей.
Женщина испуганно заикается:
– Мне бы образок, медсестра меня просила. Какие они бывают? Спаса, Богородицу, чтобы у нее дома с мужем было все хорошо.
Саша оживляется:
– Так, ну, значит, еще Спиридона Тримифунтского надо. Есть он у нас? Вот давай и еще Казанскую…
Я ухожу, а Саша все выглядывает в лавке разрушительные для теткиного бюджета образки и книги.
В храме темно от черных платков, от заслонившего алтарь монашества. Медленно идет наместник. За ним, боясь закапать свечой край наместниковой мантии, послушник со служебником. Начинается канон Андрея Критского, и народ на «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши; конец приближается» дружно падает на колени. И так вдруг отчетливо без всякой метафоры понимаешь, что восстать можно, только опустившись на колени, как выпрямиться духом – только склонившись.
После службы идем слушать архидиакона Розова (принес пластинки отец Иоасаф). Слушает, радуется, подпевает, радуется ритму и чистоте:
– Не то что наши – ревут, как стадо кабанов. Не пойду я в регенты, если отец Тихон келью не даст. Пусть ревут. А может, и пойду – под старость кусок хлеба будет.
При этом еще успевает рассматривать миниатюры Хлудовской Псалтири и по-детски радоваться простодушию рисунков:
– Во рога пилит мужикам! Кровищи налил. А это что за ленты у них изо рта, батюшка?
– Читать-то умеешь? Языки болтливые по земле. Вот и у тебя такой будет.
Расходимся пораньше. Завтра служба с шести до часу. Не выспишься – не устоишь.
21 февраля 1991
…Капает. Ветер гудит по вершинам. Потеплело.
Отец Досифей читает часы, вскрикивая где попало, – полслова не разберешь. И аккуратно, подняв к свету здоровенную руку, загибает толстые пальцы, чтобы все видели, что у него без обману – сорок раз «Господи, помилуй».
Отец Нафанаил читает канон Феодору Студиту – звонким, но вместе каким-то замкнутым голосом, точно под стать характеру, в сто первый раз подтверждая, что все мы голосом и чтением точно по характеру.
У лестницы, как галки, суетно кружат бабы и бабки, ждут отца Адриана и с появлением его наперебой теснятся за благословением.
Зашел в деревянный храм. Стужа. А уж Богородица почти дописана. И была бы дописана, когда бы не холод, а вот не уносит в мастерскую, чтобы единства света не повредить.
– Сёмочкин обещал заехать поправить – с теплом-то. А про Выборг, где он тоже хотел что-то рубить, я ему сказал, что это измена православию, что строить храмы баптистам нельзя даже и из самых патриотических побуждений. Но уж раз его благословили и обещание дал – пусть строит, но это всплывет в нем и отзовется.
19 марта 1991
Перед иконописной мастерской похаживает нарядный бойцовский петушок. Голос звонок, задорен, писклив, а гонору, гонору! Кузнец Алексей посмеивается: «Я вполне понимаю, когда старцы ропщут на эту породу. Ну куда это, в самом деле: пойдут по святой горе заезжие осанистые архимандриты и игумены в „умном делании“, а тут вылетит вот такой вздор и заливисто заорет. Ведь это в некотором роде искушение. Прилоги, так сказать».
Отец Зинон левкасит доску и прямо с порога встречает меня давней темой, словно мы и не разлучались.
– Мы еще не обдумали православия Флоренского и Булгакова, а уж поглядываем на них с холодком. Тут рождалось нечто новое, чистое, крепкое и опять разбилось о силу нашего обрядоверия, а сейчас понимается только как достояние культуры, а не Церкви, и мы опять в провинциальной глуши, где вера держится самодельными старцами да юродивыми местного извода. Флоренские с Булгаковыми были нам указанием и предвестием – далеко вынесенным вперед светильником, но мы не увидели их указания, отказались от труда, к которому они нас звали, для привычного уютного самодовольства «старчиков» и блаженных.
11 апреля 1991. Пасха. Четвертый день
Привез дубы в монастырь. Отец Антоний отказывается сажать: «Скажите эконому. Вин прикаже, а я вже разделю и посажу. А що воны малы, то ничого – посадимо, приживутся».
Всеволод Петрович привез чудной красоты пасху и кулич, и «лекарство», и золотое яичко – стол вмиг процвел праздником.
– Ваше здоровье, отец Зинон. Пусть как вон его дубы, такие люди растут из желудей по Руси, и праздник будет оставаться. А то все уж и забыли, что такое праздник, – лица темные, глаза тусклые. Да и я уж забываю. По-настоящему-то только и помню второе мая тысяча девятьсот сорок пятого года в Берлине. Первого весь город был белый – всяк белую тряпку выкинул, а второго – красный! И как мы поняли, что уже никого не будут убивать и что и нам не надо убивать, стрелять, так случилось что-то небывалое, и больше никогда такого не было. Обнимались с немцами, французами. Был у нас немец какой-то пленный, мы ему велосипед подарили – кати в свой Мюнхен, а он пустился нам обед делать, жарить, вино доставать, и я теперь, как делаю котлеты, немца того вспоминаю.
И пошла беседа – о ските, об иконе.
Отец Зинон:
– Рублевы просто так, сами по себе, не рождаются. Они только волны, а для волн нужно море, движение. И будет море, будут и волны. А посреди болота и стоячей воды чего же родится и откуда взяться Рублевым? Да еще когда икону стали с искусством путать. Икона к культуре никакого отношения не имеет. Этого не понимают даже лучшие. Икона вне богослужения ни хороша, ни плоха, ни красива, ни безобразна – она не имеет значения… Поглядел фильмы Валентины Ивановны Матвеевой о расколе. На главный вопрос ответа так и нет – откуда все пошло есть? Петр – уже следствие, а не причина. А причина в домогательствах католиков, которые, так и эдак подступаясь к православию, наконец пленили Алексея Михайловича идеей Третьего Рима и «нашим Константинополем», идеей построения Царствия Божия здесь. Для чего и понадобилось перечитать и поправить книги. А Никон тут ни при чем. Едва он заперся в Новом Иерусалиме, он об этой правке и думать забыл.
Опять сетует на то, что пишет о нем всяк, особенно дамы:
– Вот поглядите-ка – Сидорина какая-то. Вот горе-то. Я будто ссылаюсь на Антония Великого и говорю, что идеал смирения – земля. А что это такое – поди разбери! Тогда как я говорил, ссылаясь на Антония Великого, что как земля принимает в себя всякую человеческую нечисть, а воздает только плодоношением и цветением, так и в смирении человек преображает нечистоту гордости и самости в свет любви. И хорошо бы она только это написала. Я у нее только повод, чтобы цитатки поперебирать, и цитатки-то случайные. Нет, видно, придется все-таки на двери написать, как кто-то из французов: «Если войдешь – окажешь мне честь, а нет – доставишь удовольствие».
Вдруг посередине дня ударили колокола.
– Это, наверно, казаков провожают. Стояли утром, с крестным ходом шли. Больно, правда, нарядные, как новые наши иконы в лавке.
Выхожу на площадку – точно: черные красавцы в черкесках, кинжалы сверкают, башлыки пламенеют за спиной, а кто-то уж, перекрестившись, смоляную шапку надел – чистая иллюстрация. Донцы-молодцы, погоны сверкают серебром и золотом, знаки какие-то на груди, газыри – любо-дорого глядеть. И батюшка войсковой с нашим наместником в руку целуются. А там уж наши молодцы наместнику «Многая лета» кричат, а мы их колоколами чествуем. Хорошо!
Перед службой посидели на солнышке. Мухи проснулись, чуть ходят – «ноги не слушаются». Подснежники во все глаза синеют, птицы поют. Рай! Небо синее-синее, и звон будто чуть утомленный за праздник, будто чуть притушен.
Отец Иоасаф вечером:
– Ой, батюшка, скорее бы в скит. Я тут не спасусь. Одни искушения.
– Ты и там не спасешься.
12 апреля 1991
И тепло было в храме, а не спал до самой половины пятого, когда уже надо было вставать. Звезды еще отчетливы, и мерещится, что все движутся. Скоро и правда недвижную-то будет и не найти – так уже перенаселено небо.
Не запасся валенками, осмелел, и ноги в пещерах скоро озябли. Служба тихая, ровная, и даже на «Христос Воскресе» общий ответ сдержан, и видно, что и вот таким может быть воскресение – покойным, удержанным в себе и оттого внутренне особенно сильным. Не всякая радость выходит внешним ликованием. Это больше радость покаянного Причастия – «Твоя от Твоих». Прошли как ровным шагом, без лишнего поворота, жеста, слова.
До того как батюшке пойти к отцу Серафиму, успели и чаю попить. Разговор свернул на прочитанное мною вчера интервью владыки Антония. Я говорил, что меня больше всего восхитил «материализм» владыки, именно полнота священного «материализма» – вот как сегодня в ирмосе: «…видите гробные пелены, тецыте и миру проповедите», потому что пелены после умащения тела так, словно их и не умащали, а только приготовили, лежать не могут.
– Да и не только это. Есть ведь еще в ирмологии «кто станет красть тело умащено и наго» (то есть если тело украли, то зачем перед этим было раздевать). Я уже не говорю о таком косвенном доказательстве, как уснувшая стража. Это при тогдашней-то римской дисциплине – они бы проснулись уже обезглавленными.
Вечером опять, слушая простой и нарядный распев «Пасха красная, Пасха таинственная», когда голоса старух очищаются и звучат с согласной любовью и каким-то внутренним христосованием, именно как щека к щеке, подумал, что вот и это надо. И наверно, всегда в одном монастыре будут два – аскетически богословский и простосердечно-умилительный, с цветочками. И, может, вместе это и есть полнота нашей веры, которой всегда как будто и аскетизм тесноват и умилительность мала, а царского пути нет – он именно в неслиянной нераздельности этих ветвей.
После службы – чай. Пришел Кликуша со своим отцом Александром Михайловичем, поджарым москвичом из самых типичных. Разговор ушел в масонский заговор против мира, в церковь сатаны против Церкви Божией, но высоко не поднялся, а все по-московски съезжал на светские полуулыбки. Для себя я отметил только смешное воспоминание отца Иоасафа: когда они были в Москве, отец Адриан увидел фотографию Солженицына и, не зная, кто это, вдруг пробурчал: «У-у, лукавый масон!» С чего, удивляется отец Иоасаф, он это взял, что лукавый и что масон, хотя фотография была из последних, самая христианская. Но что сказал, то сказал.
Ушли уже в десятом часу, отняв у отца Зинона вечер.
– И вот так каждый день! Тут вот и почта. Поглядите: «Говорят, вы любите встречаться с мирскими и говорить об иконе, так мы хотим приехать с женой дней на десять». Тоже москвич. Ну, значит, мне так и надо, раз говорят – люблю говорить…
И тут же о «прозорливом» отце Адриане:
– Поехал он к владыке Антонию с вопросом: не переехать ли ему в Англию? На что владыка ответил: «Вас там немедленно сдадут в психиатрическую лечебницу».
13 апреля 1991
Райское утро. Галки на пороге кельи ждут, когда выйдет отец Зинон, и недовольны моим появлением вместо него. Топчутся еще несколько минут в надежде дождаться, а потом с руганью улетают. Шмели низко летят над травой. Лимонницы и крапивницы пляшут. Воздух звенит от птиц и от пчел. Уедь тут. А надо…
24 мая 1991
Приехали с Володей Личутиным в полдень. Дождь сеется. Тихо, покойно. Отец Зинон как раз на пороге – к отцу Серафиму пошел. Вернулся через час, и минуты не прошло, как у них уже вышел спор. Батюшка спросил: что там с возрождением России и какое в этом деле место отводится вере, ибо она есть единственное и первое условие воскрешения. И Володя тотчас заупрямился: как через веру? Если пространства нет, если дом наш разорен? Нужно понемногу восстанавливать и дом, и пространство, сейчас лучший час.
Батюшка настойчиво повторил:
– Возрождение России возможно, только если все обернутся к Христу. Другого пути нет. Какое первое слово Евангелия? Покайтесь! Что по-гречески метанойя, а по-нашему дословно – перемена. Без перемены жизни нет веры. А теперь ведь только усталость, люди измотаны настолько, что у них нет сил к перемене своего духовного обихода. И потому пока ждать результатов рано, если вообще можно их ждать.
Володя:
– Я оптимист и верю: все вернется.
Отец Зинон:
– Я тоже оптимист и верю, что этот мир пройдет и наступит за смертью иное Царство – не от мира сего.
Володя не уступил института власти, необходимости переходных форм, малых дел, устроения государства. Отец Зинон опять напомнил, что начало решения – во взаимоотношении «я – Бог». Володя опять о пространстве, земле, умысле злых сил, спутавших русского человека, и опять – никакого Бога или уж, во всяком случае, не на первом месте. Не слышит, и все, что все власти, малые дела, реформы и надежды возможны только, когда будет решено общее, первое, единственное – место Бога в порядке мира.
Мне остается удивляться, что Володя не слышит очевидности этой первой истины возрождения. Отец Зинон сетует, что теперь дозваться труднее, чем прежде:
– Аверинцев где-то верно писал: легче разбудить действительно спящего, чем того, кто притворяется спящим.
…Позвонили отцу Тавриону. Опять болеет. Навестили.
– А чего не болеть. Болею: каюсь и выздоравливаю, славлю Господа – всё на благо.
И не успели разговориться, как пришел отец Иоанн (Крестьянкин) с ласкою, веселым приветом: «А-а, помню-помню. Ну, ну, что? как?» И, спросив, не дожидался ответа и только сыпал, сыпал без удержу, наклоняясь к отцу Тавриону и бодая его: «Ну, уже хорошо, лицо румяное, глаза веселые. Завтра не выходите, а уж послезавтра – для параду – будьте добры. Так молчком, напряжения не будет – подлинно для параду». И уж больше к нам:
– А в Церкви что нужно? Согласие и согласие. А то что это, право? У старообрядцев первоиерарх, у нас – первоиерарх, у западных – первоиерарх. Значит, этому поклонись, а к тому задом повернись. И мы и на своих-то как, хоть на Сергия, а вспомните, как помер каждый из них… Тихон, Сергий, Алексий, Пимен… истинно патриаршии смерти. Нет, все с укорами… Да и какие расхождения. Господь один, устав один. Вон был у нас в академии после войны учитель Боголюбов. Войдет в класс – намолимся, наплачемся, потом он пустится случаи из жизни рассказывать, а там уж и звонок. А мудрейший был. Это его просил Алексий (Первый, Первый…) написать слово на восшествие на патриарший престол. А он взял да и подал слово, писанное еще во времена Алексея Михайловича, и всё в точечку. Какие разногласия? Любовь, любовь и мир. А мы всё дальше и дальше. Слова-то одни, а дела – те же. С меня вон судимость так и не снята. Оно и ладно, а об обществе-то это говорит. Ну, храни Господь и помоги в благих делах. Ах вы, милые мои! – и обнял с поцелуями.
25 мая 1991
Всю ночь Володя победно прохрапел, и к ранней так и пришлось вставать, не сомкнув глаз. Отец Адриан опять служит со старательной невнятностью, теряя половины слов и целые слова. Дети теснятся впереди, больные толкутся. Одна воздевает руки к небесам, все дальше закидывает голову, рычит неистово: «Ненавижу! Ненавижу!» Дьякон Иоасаф ведет службу ровно, чуть косясь, но будто и не слыша. А уж и сзади рычат – чашу ждут…
Батюшка позвал к чаю. Заговорили о Шергине.
– А он верующий был?
Володя:
– Очень. Он ведь в монахи хотел. И девственник был, и больной, и увечный, а духовный отец все-таки не благословил: не победил, говорит, в себе тленного человека.
Отец Зинон:
– А Писахов, тот точно безбожник.
Володя:
– От вас от первого слышу. И это очень верно. Я о нем очерки писал, по архивам сидел. У него ведь и фамилия Пейсахов. У него отец из архангельских ювелиров (батюшка: «Эк, куда забрались!»), а мать – поморская крестьянка. И видно, материнская кровь очень была сильна. Он был чистый нестяжатель, мученик, жил очень трудно. Но все-таки правда – был безбожник и не очень талантлив. А Шергин, тот – да. Но почему духовник все же не пустил? И Шергин все каялся: грешный, говорит. А какие у него грехи?
Отец Зинон:
– Значит, видел. Слово художественное – оно ведь соблазн тоже немалый и далеко может завести. А что до греха, то мы теперь и убьем – и в грех не поставим, а вон Макарий Египетский рассказывал: «Однажды, когда мы были детьми, ребята украли финики и убежали, а один потеряли. Я поднял его и съел, и вот с той поры как вспомню это, так плачу». Так что грех – понятие сложное.
«Ведомости» новые видели, издают? «Санкт-Петербургские». Ну зачем это «Санкт?» И отец Иоанн тут на поминании – блаженной Ксении Санкт-Петербургской… На службе-то зачем это «Санкт»?
И возвращаясь к вчерашней теме «Церковь – государство»:
– Вы Костомарова читали, Владимир Владимирович? Вот хоть главу о Василии Третьем? Там очень хорошо видны отношения-то. Бесплоден брак Василия Третьего, давай для надобности государства благословим ему Елену Глинскую. Вот от такого благословения и явился сынок Иван Васильевич. Вон еще когда все пошло рассыпаться – до раскола. А что раскол – это иезуитская интервенция, так тут правда есть. Только не Никон виною, а Алексей Михайлович. Забыл, что отец и дед ничего без патриаршего благословения не предпринимали. И как духовно Русь стояла, как легко в ней при беде Мининых находили. А в «Земщине», видите – Россия в центре, а Бог сбоку. Мне это не нравится.
Володя рассказывает про художника Данилина из Петербурга, который расписал церковь в Тихвине в классическом стиле. На это отец Зинон:
– Не знаю, что сказать. Что бы вы сами сказали, если бы вы пришли в храм и вместо пророчества Исаина услышали «Духовной жаждою томим…». И Исаия, и поэзия высокая, а все-таки и странно. Вот так и классическая манера в церкви. Нет, прав, прав Флоровский: теперь надо только к отцам и к отцам – это всегда вперед.
Идем смотреть Покровский храм.
– Жалко, я поздно начал пробовать эту технику – аль секко. Очень собирает душу и руку – тут не расслабишься. Уже и сейчас, когда еще и половины работы нет, я много почувствовал. А кончится, помяните мое слово, – забелят это всё, и конец. Это пока я тут – терпят, а за порог – и опять лесковского Христа из-за пазухи, который именно сейчас очень опасен, потому что пазуха-то уже не та. Нет, надо отсюда ехать, хотя при Гаврииле, которого сейчас все боятся, мне было работать легче, да и теперь будет не трудно – я бумаг-то никаких не подписывал и другим не советовал: не монашеское это дело – Синоду указывать. Там уж все решено, и решено не благорассудительностью, а куда более темными и неуправляемыми мотивами. А уехать надо просто вообще отсюда. Вон Амвросий ездил золотить иконостас к отцу Нифонту куда-то под Псков. Говорит, такая глушь, что шесть километров можно только на гусеничном тракторе одолеть. А храм пятнадцатого века – вот где скит-то открывать. Вот туда и поедем…
Кормит зяблика с руки:
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?