Текст книги "Четыре друга на фоне столетия"
Автор книги: Вера Прохорова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Но все случилось именно так, как он и предсказал.
Только это был трамвай, под колесо которого затянуло ногу несчастной женщины. В итоге ногу ампутировали выше колена. Да и обратно в Париж Александру Вениаминовну уже никто не выпустил.
В тот момент, а за окнами стояла уже зима 1935 года, когда ее затянуло под трамвай, она и вспомнила о той встрече в парижском ресторане.
В Москве Александра Вениаминовна работала режиссером в замечательной молодежной студии в Столешниковом переулке, которую потом зверски разогнали. Там ставили прекрасные пьесы на идише.
Кстати, и в Еврейском театре тоже играли на идише. Там я видела Михоэлса на сцене, он был потрясающим королем Лиром.
Мы с мамой ходили на этот спектакль и были потрясены. В конце Лир Михоэлса выходил на сцену с мертвой Корделией. И за кулисами раздавалась то ли песня, то ли стон. Весь зал затихал в ожидании. А Лир обращался с Корделией, как с живой, и пел ей песенку на идише. С этой песней он и умирал сам. Впечатление было грандиозное.
Другая наша встреча с Михоэлсом состоялась в Кратово, когда он приезжал на дачу к Азарх-Грановским. Глава семьи тогда был уже предан анафеме, конечно. Потому он и не думал возвращаться из Парижа. А Михоэлс продолжал дружить с его женой и ее сестрой.
Во время той встречи, помню, мы сидели в доме. Александра Вениаминовна расположилась на диванчике, у нее была искусственная нога, и ходить она могла только на костылях.
Разговор с Михоэлсом у них был профессиональный. Но я слушала с интересом. Знаменитый режиссер говорил о постановках, о короле Лире, который был его любимым героем.
Ту дачу мы сняли, как я уже говорила, случайно.
А с нашими соседями познакомились так. С моей двоюродной сестрой мы пошли в лес. И увидели, как навстречу нам идет мальчик лет шести-семи, с челкой черной, которая падала ему на лоб, и с корзиночкой в руках. Приблизившись к нам, он сказал:
– Простите, не случалось ли вам в этом лесу встречать кота по имени Васька?
Мы ошалели – ребенок изъясняется таким языком! Ответили, что кота не видели, и поинтересовались, почему мальчик один по лесу ходит.
– Да, я уверен, что моей матушке причиняю сейчас большое беспокойство. Она все время переживает, как бы я куда не ушел. Но я люблю быть в лесу наедине с собою.
Мы спросили, где он живет. И тут мальчик называет наш адрес. При этом он посмотрел в наши корзинки:
– Да, в грибах я тоже разбираюсь. А еще люблю цветы, растения и насекомых. У вас больше всего собрано губчатых, они съедобны.
В конце концов мы привели его домой. Мать переживала страшно: ребенок был поздним и являлся целью всей ее жизни.
– Юлик, где ты был?! – обратилась она к нему.
– Я знал, что ты будешь в своем привычном состоянии беспокойства, но тебе надо с этим смириться.
Мы узнали, что это был сын Раисы Вениаминовны.
Он у нас был домашним философом. Когда началась война и они собирались в эвакуацию, Юлька сидел и слушал радио. Левитан громовым голосом говорил: «Наши войска после боев оставили город Вязьму и ушли на заранее подготовленные позиции. Фашистская гадина бежит».
Юлька слушал-слушал, а потом громко спросил:
– Говорят, что фашистская гадина бежит. Но интересно отметить, что она почему-то бежит не назад, а вперед.
Сестры в один голос восклицали:
– Этот ребенок нас посадит!..
Вот такое это было дитя. Потом он стал биологом, профессором. К сожалению, он уже скончался.
В Кратово мы все стали большими друзьями.
Благодаря своим дачным соседям я познакомилась и с Фальком. Это произошло уже в Москве. Роберт Рафаилович тогда был женат на Ангелине, преподавателе немецкого языка.
А его первой женой была Раиса Вениаминовна, сестра Александры Азарх-Грановской. Раиса была художницей, но занималась главным образом Юлькой.
Когда они находились в Средней Азии в эвакуации, Юлька наловил скорпионов и в коробке притащил их домой. А потом еще и привез в Москву. Среди этих жуков у него был любимец, которого звали Сенька. Я как-то пришла к ним в гости, и как раз в день моего визита этот Сенька сбежал из коробки. Юлька закрылся в своей комнате, переживал. Я постучалась и вошла:
– Можно?
– Собственно говоря, вы уже вошли. Я боюсь, что вы являетесь угрозой для жизни Сеньки.
– Если бы она оборвалась, мне было бы легче.
– Да, я представляю ваше полное непонимание природы.
Такой вот у нас состоялся диалог…
* * *
Отцом Юльки был художник Лабас. Раиса вышла за него замуж только для того, чтобы удержать Фалька от возвращения в Россию.
Роберт Рафаилович рвался сюда из Парижа, а она так боялась, что его арестуют, что вышла замуж за этого Лабаса, который за ней долго ухаживал. Кстати, Юлька отца своего не признавал. И Раиса Вениаминовна с ним не жила. Но официально вышла замуж и написала Фальку: «Роби, я вышла замуж».
А художник все равно вернулся в СССР, это произошло в 1937 году. Но Бог его хранил, и Фалька не тронули…
* * *
Фальк был человеком удивительной мудрости, с чувством юмора. Он жил неподалеку от нас, на Кропоткинской, в доме Перцова. А друзья наши общие жили во дворе старинного чайного магазина на улице Кирова, сейчас это Мясницкая. Поэтому, когда метро уже было закрыто, мы от них домой возвращались всегда вместе пешком.
Фальк рассказывал мне о своей жизни, о годах, проведенных в Париже. Он же с 1928 до 1937 года прожил во Франции.
Когда вернулся, его хотели арестовать. Спас Константин Станиславский, его бывший тесть.
Кира Константиновна Алексеева, дочь Станиславского, была второй женой Фалька. Через которого, как он говорил, мы находились с ним в родстве. Ведь Алексеевы (а именно эта фамилия была у Станиславского, взявшего себе псевдоним, чтобы избежать гнева родителя-купца) были родственниками Прохоровых.
Фальк обожал Станиславского. И в шутку говорил, что женился на Кире из-за любви к ее отцу. Константин Сергеевич тоже очень любил своего зятя. А вот супруга Станиславского Мария Петровна Лилина относилась к Фальку весьма прохладно.
Роберт Рафаилович рассказывал об одном эпизоде, который иллюстрировал взаимоотношения внутри семейства.
На одном из ужинов в доме Станиславского было много гостей. Фальк сидел за столом рядом с Константином Сергеевичем и напротив Марии Петровны. Так получилось, что, задумавшись о чем-то, Роберт Рафаилович локтем задел бокал с красным вином, стоявшим перед ним, и опрокинул его на белоснежную скатерть.
Все сделали вид, что ничего не заметили. Официанты мгновенно сменили скатерть, а перед Фальком поставили новый бокал. Но и его постигла та же участь. Буквально через пять минут художник снова опрокинул посуду.
На сей раз Станиславский улыбнулся неловкости зятя, а Лилина одарила его строгим взглядом. А официанты снова постелили чистую скатерть и снова поставили новый бокал. Но прошло всего несколько мгновений, как Фальк, потянувшись к какому-то блюду, вновь опрокинул бокал с вином. Станиславский уже не мог сдержаться от хохота, а лицо Лилиной от негодования пошло красными пятнами.
Фальк, который был человеком абсолютно лишенным какой бы то ни было практичности, в конце концов ушел из семьи Станиславского. Но не из-за своей неловкости за столом, разумеется.
А отношения с Константином Сергеевичем, бывшим, напротив, несмотря на всю свою безусловную гениальность, весьма земным человеком, у него сохранились до самой смерти Станиславского…
* * *
Роберт Рафаилович для своих лет был очень спортивным человеком – показывал, как надо быстро ходить: мелкими шагами, делая при этом энергичные движения руками. А я, хоть совсем тогда молодая была, не могла его догнать. Приходилось бежать за ним и просить: «Роберт Рафаилович, остановитесь!»
Как-то возвращались мы с ним домой. На ходу я увидела рекламный плакат, на котором была изображена укротительница Ирина Бугримова со львами: лев раскрыл пасть, в которую дрессировщица положила свою голову. Я, всегда любившая животных, начала возмущаться: «Хоть бы этот лев пасть закрыл и откусил ей голову! Как же можно так издеваться над животными! Негодяи, как я их ненавижу! Это, наверное, какая-то бандитка! Нашла, понимаешь, себе работу – мучить зверя, ему еще пасть надо разевать. Воображаю, какая у этой женщины семейка!»
В общем, шагаю и разглагольствую вовсю, а Фальк идет рядом и молча слушает. Только после того, как я закончила свою гневную тираду, он произнес: «А вы знаете, ведь это прекрасная профессорская семья. Я с ними со всеми хорошо знаком. И животных они ужасно любят».
Мне неловко стало: «Что же вы меня не остановили, Роберт Рафаилович?» А он улыбнулся: «Нет, отчего же, вы так воодушевленно говорили…»
Он сам тоже очень любил животных, даже крыс. Помню, тогда их было видимо-невидимо.
– Ну они же тоже жить хотят, – говорил он мне.
– Пусть живут, но только подальше от меня, – отвечала я.
Он улыбался…
У нас была общая знакомая – художница Анна Ивановна Трояновская, пылкая очень дама. Она тогда уже пожилая была, седая.
Однажды мы с сестрой Любой сказали Фальку: «Роберт Рафаилович, а Анна Ивановна в молодости, наверное, хорошенькая была».
Он помолчал, обошел ее, внимательно осмотрел, а потом говорит: «Нет, знаете, сейчас лучше…»
* * *
Не скажу точно год, но еще до Первой мировой войны у Роберта Рафаиловича вдруг началась страшнейшая депрессия. Хотя поводов к ней, казалось бы, никаких не было – он довольно успешно преподавал у себя во ВХУТЕМАСе, родители его были людьми состоятельными, семья ни в чем не нуждалась. Но вот – началась депрессия.
Потом уже Фальк рассказывал мне: «Я физически стал чувствовать, что мне тяжело шевелиться, словно на мне надет ледяной панцирь, который мешает дышать». Его даже за границу возили лечиться. Но все было бесполезно и кончилось тем, что Фальк молча лежал все дни на диване, отвернувшись к стенке, и не хотел вставать.
А у него была старая нянька, которая в один из дней предложила ему пойти к священнику отцу Алексею, жившему на Маросейке. «Я не то чтобы атеистом был, – вспоминал Фальк, – но совсем не хотел видеть человека, который будет надо мной читать какие-то молитвы».
Роберт Рафаилович был крещен. Хотя одно время говорил, что неверующий. Все изменилось после того знакомства с отцом Алексеем. На их встрече настояла нянька. Да и самому художнику так было плохо, что он согласился и пошел с ней.
Дверь им открыл старичок: «А-а, вы художник, мне Дуся говорила, заходите».
Фальк ожидал, что тот начнет немедленно что-то читать над ним. А священник показывает в сторону стола с плюшками и предлагает выпить чаю. «И мне вдруг так хорошо стало, – говорил Фальк, – что я сел за стол и начал пить чай. А отец Алексей говорит: „Вы же художник, как это прекрасно – все можете изобразить. Ну, расскажите, где вы были, что видели“».
И Роберт Рафаилович, с удивлением для самого себя, начал рассказывать. А старичок слушает и только говорит: «Какой вы счастливый, вы же все это можете изобразить».
Так и закончился вечер, никаких молитв отец Алексей произносить не стал. А Фальк, уходя, попросил разрешения еще раз прийти к нему. «Обязательно, – ответил священник. – Каждую субботу и приходите».
И Фальк стал ходить на Маросейку. И со временем депрессия исчезла.
– Что с вами происходило, Роберт Рафаилович? – спросила я.
– От этого священника исходила такая доброта, – ответил он, – что я чувствовал, как тот ледяной доспех, который стискивал меня, постепенно таял.
Когда осенью 1911 года Фальку предложили поехать в Италию, он хотел отказаться, так как испугался – а как же вечера на Маросейке. И сказал о своих опасениях. «А вам больше ничего не надо, – успокоил его отец Алексей. – Все прошло и больше никогда не повторится». Только на прощание перекрестил его: «Господь с вами. Вас ждут непростые испытания, но все будет хорошо».
И действительно, что бы потом ни происходило в жизни Фалька, какие бы испытания ни выпадали – и болезни, и высылка, и критика, – депрессия не возвращалась. «Я понял, что есть Высшая Сила, которая выше зла, которая все побеждает, – говорил он. – Отец Алексей вылечил меня – святостью своей и удивительной добротой. Благодаря ему я понял, что существует Высшая Сила, которую люди называют Богом…»
Потом про отца Алексея стали много писать, и сейчас его почитают как святого. В церкви на Маросейке, где он служил, его рака стоит.
Отец Алексей отличался исключительной добротой ко всем, кто бы к нему ни приходил: пьяница, вор, атеист…
Когда начался разгар дикой травли художника – ему запретили преподавать и выставлять свои работы, Рихтер решил устроить у себя дома его выставку Меня послали к Роберту Рафаиловичу, чтобы узнать его пожелания – что он сам хочет, чтобы было на выставке.
Потому что Нина Львовна Дорлиак, например, хотела пригласить на нее Илью Эренбурга, кто-то предлагал позвать еще каких-то чиновников.
А Фальк ответил: «Я хочу, чтобы выставка была открытой, на ней просто присутствовала молодежь и звучала музыка». И так оно и было.
А критика…
Как только не пытались унизить Фалька, какими словами его не ругали. Самым мягким было слово «формалист».
А Роберт Рафаилович оставался совершенно спокойным.: «Ну и пусть ругают, – говорил он. – Ведь если, например, станут говорить, что у вас пушистый хвост и вы сможете доказать, что это не так, они же не перестанут так говорить. Я спокойно ко всему этому отношусь, пусть».
После того как на выставке в Манеже в 1962 году его картину «Обнаженная» раскритиковал Хрущев, работу Роберта Рафаиловича в народе стали называть «Голая Валька».
Сам Фальк спокойно относился к этой критике. Говорил: «Я от Хрущева ничего другого и не ждал. Слава богу, что не арестовал».
* * *
Стенограмма высказываний Первого секретаря ЦК КПСС Никиты Хрущева возле картины Роберта Фалька, выставленной вместе с работами других художников в Манеже в декабре 1962 года.
«– Вот я хотел бы спросить, женаты они или не женаты; а если женаты, то хотел бы спросить, с женой они живут или нет? Это – извращение, это ненормально.
Во всяком случае я, председатель Совета министров, ни копейки не дал бы, а кто будет давать деньги на этот хлам, того будем наказывать, а печать не поддержит.
Между прочим, группа художников написала мне письмо, и я очень бурно реагировал. А когда посмотрел на факты, на которые ссылаются, я их не поддерживаю. Сказали, что вот в „Неделе“ были, мол, снимки; я видел эти снимки – ничего „страшного“ там нет. Так что у меня свое мнение есть, своего горючего достаточно, и мне подбавлять не стоит.
Я бы, например, сказал тем людям, которые увлекаются всякого рода мазней, не рисуют, не создают картины, а буквально мажут их: вы, господа, говорите, что мы, видимо, не доросли до понимания вашего искусства. Нет, мы, наш народ понимаем, что хорошо, а что плохо. И если эти, с позволения сказать „художники“, которые не хотят трудиться для народа и вместе с народом, выразят желание поехать за границу к своим идейным собратьям, то пусть они попросят разрешения на выезд, в тот же день получат паспорта и пусть там развернут, дать им свободу в „свободных“ государствах, и пусть они там хоть на головах ходят. Но у нас покамест такое „творчество“ считается неприличным, у нас милиционер задержит.
<…> Ни копейки государственных средств не дадим. Тут уж я, как председатель Совета министров, беру всю беду на себя. Поощрять действительное искусство. А это – искусство, когда картину пишет осел, когда его муха начнет кусать, и чем больше она его кусает, тем он создает „сложнее произведение“.
Но некоторые, видимо, стали стыдиться, что мы действительно, может быть, не доросли? Пошли к чертовой матери! Не доросли, что делать! Пусть судит нас история, а покамест нас история выдвинула, поэтому мы будем творить то, что полезно для нашего народа и для развития искусства.
Вот он накрутил… Вот я был в Америке, видел картину – женщина нарисована. Я говорю: „Боже мой, какой отец, какая мать родила, почему так неуважительно относишься, почему юродство такое?“
Сколько есть еще педерастов; так это же отклонение от нормы. Так вот это – педерасты в искусстве.
Не сушите „таланты“; мы готовы дать им разрешение на выезд из нашего государства. Зачем глушить, если это талант? Пусть история оценит…»
На этом гневный глас Хрущева, который в одном все-таки оказался прав – история и правда все оценила, умолкает.
* * *
Фальк был независимым человеком, умел абстрагироваться ото всего. И всегда вспоминал отца Алексея.
Хотя был человеком с темпераментом, мог горячо говорить об искусстве, но оставался совершенно неуязвим к злобной критике.
Жил он довольно скромно. У меня так и стоит перед глазами картина – Роберт Рафаилович идет по улице, а в руках у него авоська с капустой и морковью. Он же был вегетарианцем.
Фальк был дружен с Петром Кончаловским и Алексеем Толстым. Он как-то рассказал мне о своих встречах с Толстым. Говорил, что Толстой настолько погрузился в свою помещичью жизнь, что Фальк принял решение к нему больше не ходить.
Оказывается, однажды Фалька позвали на день рождения Толстого. Они были на «ты». И во время застолья Толстой спорил с Кончаловским. Причиной спора стали две свиньи – Брунхильдочка и Кримгильдочка, которых прикончили и приготовили на обед.
Все происходило на Николиной Горе, на даче. И гости должны были решить – какая свинья лучше. «Меня такой ужас обуял, – вспоминал Фальк, – что я решил больше к ним ни ногой».
А Толстой его еще уговаривал: «Смотри, какое мясо вкусное, ну, съешь кусочек. Это моя Кримгильдочка, она в тысячу раз лучше, чем Брунхильдочка».
И Фальк туда больше не ходил. Он был в этом отношении неумолим. Хотя неизменно вежлив…
* * *
Я хорошо знала его последнюю жену. И когда в компаниях к Фальку начинали приставать какие-то девицы, я говорила: «А вот Ангелина Васильевна, Роберт Рафаилович, плохо себя чувствует. Может, домой пойдете?»
Дамы были на меня злы, я думала, что, может, и Фальк сердится. А потом узнала, что, приходя домой, он первым делом говорил: «Геля, Вера – твой настоящий друг».
Роберт Рафаилович был человек, удивительно понимающий людские слабости, снисходительный к ним, но абсолютно твердый в смысле своих принципов верности искусству. Не было никаких подачек, никаких взяток, ни чего-то еще.
Как-то, когда его в очередной раз простили, к нему в мастерскую пришла целая делегация чиновников смотреть картины. А мы со Светой должны были с ним встретиться насчет его выставки. И тогда Светик послал меня к Фальку, чтобы как-то высвободить от этого сонма ничего не понимающих в живописи людей.
Я зашла и извинившись, что отвлекаю от важной встречи, попросила уделить время для чрезвычайно важного дела. Чиновники, злобно смотря на меня, стали уходить.
Неожиданно Фальк обратился к замученному, бледному, плохо одетому средних лет человеку, который тоже направился в сторону дверей: «А вы оставайтесь, сейчас будем картины смотреть по-настоящему. А эти… ну их, они все равно ничего не понимают». Это был Вася Шереметев, с которым я росла в Царицыно, уже прошедший ссылку. Ради него Роберт Рафаилович показал все картины, рассказывал о них.
Фальк никогда не заботился о себе.
Он перенес 8 инфарктов, все на ногах.
Для него никогда не было важно собственное здоровье. Он думал о других людях.
Вот таким он был человеком…
Эпилог
Основная часть этой книги была закончена в 2009 году. А потом почти два года мы встречались с Верой Ивановной, я читал ей записи наших разговоров и вносил те правки, которые она считала необходимыми. Главным образом Прохорова просила смягчить оценки, которые дала великим знакомцам во время своих монологов.
Иногда она просила еще раз перечитать тот или иной абзац и говорила: «А это пусть останется так. Может, мне и не поверят. Но правду должны знать».
* * *
Это ведь очень большая ответственность перед памятью тех, кого мне посчастливилось встретить. А я всю жизнь больше всего боялась ответственности. Я даже ни одного кота из тех, что у меня были, не смела купить. Ко мне переходили кошки, которые до этого жили у нас в общей квартире.
Соседи говорили: «Вера, ну одолели мыши!» – и брали кошку. А уже через неделю начинали обращаться ко мне с претензией: «Вера, а вот ваша кошка нашу рыбу съела!» или что-то подобное.
И когда я уже переезжала на эту квартиру, то не могла их оставить. Это вот Пискун, потому что он все время пищит. А это Грейси, ее Наташка Гутман притащила…
Вам я просто рассказывала о том, что было. И перед иконами могу сказать, что все это правда. Иконы у меня – частью семейные.
А часть мы с моим племянником Сережкой спасли. Как-то были во Владимире и решили заехать в расположенную неподалеку церковь Покрова на Нерли.
Когда мы туда приехали, какая-то старушка обратилась к Сережке: «Ты что, верующий?» Он ответил: «Да». Тогда она отдала ему иконы, которые ей удалось сохранить.
Но они не кисти великих мастеров. Из рублевских икон, как рассказала та женщина, комсомольцы ступеньки клали.
«А другие они на двор натащили, чтобы сжечь. И я их спасла».
Так поступали комсомольцы, потомки тех, кто возводил храм…
* * *
Когда у меня берут интервью, то расспрашивают про Прохоровых, реже про Гучковых и Боткиных.
Предки мои были людьми интересными.
По линии бабушки Полуэктовой, папиной мамы, в родстве с нами состояла правнучка Пушкина Наталья Сергеевна Мезенцова. Она была замужем за родственником бабушки. Я Наталью Сергеевну хорошо знала. Она ведь умерла сравнительно недавно, чуть не дожив до 200-летия Пушкина.
В Наталье Сергеевне чувствовалась порода, в ней была стать. Она рассказывала мне о старшей дочери поэта, Марии Гартунг, которая после революции жила в общей квартире, в клоповнике.
Мария Александровна была первым ребенком Пушкина. У нее был какой-то несчастный брак, я это по семейным преданиям знаю.
Она прожила большую жизнь: родилась в 1832 году и умерла в 1919-м.
Мария Александровна буквально нищенствовала. Когда становилось совсем невмоготу, отправлялась на Тверской бульвар к памятнику отцу и рассказывала бронзовому Пушкину о своих бедах.
В конце концов, пошла на прием к наркому просвещения Луначарскому. Он принял ее и обещал помочь дочери Пушкина. Но в итоге ни пенсии, ни отдельной квартиры Мария Александровна так и не получила. Лишь в день ее похорон вышло постановление о выделении пенсии, тоже, между прочим, копеечной. Гартунг умерла в 1919 году на руках Мезенцовой.
Мы ее называли тетя Наташа. Помню, как она возмущалась: «Ну в какой бы еще стране мог быть такой министр культуры, который дал роскошный особняк босоножке Дункан и при этом оставил в нищете дочь Пушкина?»
* * *
Через Гучковых наш род оказался связан и с Рахманиновым. Дедушкин брат Константин Иванович был женат на двоюродной сестре композитора, Варваре Зилоти.
Константин был младшим сыном Ивана Гучкова, старшие братья его баловали.
Я, конечно, с Рахманиновым знакома не была. Но с ним встречалась моя любимая тетка Вера Трейл, о которой я рассказывала. Она называла Рахманинова просто «дядя Сережа». Правда, они не сошлись во взглядах политических.
Вера же была, к ужасу отца, яростной коммунисткой. И, встречаясь за границей с Рахманиновым, и его пыталась совратить в коммунизм. Но это ей не удалось, конечно. Рахманинов говорил, что Россия – это Россия, а СССР – это совсем другое.
Вера, когда приезжала в Москву, рассказывала мне об удивительной любви Рахманинова к России. Тот даже просил, чтобы Вера, уезжая из СССР, привезла ему ростки березок.
* * *
Я потом об этом рассказывала Светику. Но Рихтер из наших композиторов любил больше всего Сергея Прокофьева. У того, кстати, был очень непростой характер. Гели он, например, ждал вас к восьми часам, а вы приходили на пятнадцать минут позже, он мог уже и не принять.
Но Святослава любил. Девятая соната Прокофьева посвящена Рихтеру.
Светик ведь и дирижировал – единственный раз в жизни – именно произведением Прокофьева.
Светик потом переживал, что Прокофьев умер в один день со Сталиным, 5 марта 1953 года. «Подумать, умереть в один день с таким чудовищем», – говорил он.
Не знаю, был ли Рихтер на похоронах Прокофьева. Я в то время находилась в лагере. Но хорошо помню воспоминания Светика о том, как он играл на похоронах Сталина. Так получилось, что педаль в рояле запала и он полез под инструмент. К нему тут же подбежали бледные, как смерть, два охранника. «Они видно думали, что я хочу взорвать Колонный зал», – смеялся Рихтер.
Я столько вспоминала про Светика. А мне ведь про Рихтера вопросов почти не задают. Но это, наверное, и правильно. Какое я к нему имею официальное отношение?
* * *
Богу было угодно, что моя жизнь оказалась длинной. По ночам разные картины из нее возникают. Засыпаю поздно. Раньше ведь до четырех утра не ложились. Так и осталась ночным человеком. Только в лагере все по часам происходило, я уж думала, что никогда больше не высплюсь. Там же в шесть утра ударом о рельс поднимали.
Сегодня для меня утро начинается после девяти часов. Ночью – все время мое, никто не звонит, не беспокоит. Все затихает, и я вспоминаю. Эпизодами все приходит.
Конечно, родителей вспоминаю. Они не являлись особо примечательными людьми, но были преданы семье, были людьми большой души.
Папа и мама оставались жизнерадостными и любили людей, несмотря на все тяготы, которые им довелось испытать.
Я ни разу не слышала от них слово «ненависть». И очень им благодарна за свое детство. Мне Царицыно, где мы жили, казалось раем земным. Никогда не забыть вишневые сады, которые каждую весну стояли, как молоком облитые, в цвету…
Дедушка Прохоров водил папу на фабрику, начиная с 10 лет. И потом папа мне рассказывал о Трехгорке не как об утраченной собственности, а как о какой-то сказке. Там жили станки, у них была своя душа, они радостно работали и пели. А когда машины заболевали, то хрипели и их надо было лечить. И для меня Трехгорка тоже являлась сказочным царством.
Я никогда не слышала от своих родителей проклятий, жалоб. Они дали мне такой заряд счастья, которого мне хватило на всю мою немалую жизнь.
Папа умер через десять лет после революции. Он завещал похоронить себя на Ваганьковском кладбище, неподалеку от Трехгорки. Его гроб рабочие несли на руках. На простой полотняной ленте кривыми буквами тушью написали: «С тобою хороним частицу свою, слезою омоем дорогу твою».
Когда я была арестована и мне стали говорить о полученном родительском наследстве, я сказала, что да, получила. Ту самую ленту, которая хранится у меня по сей день.
Единственное богатство, которое мне досталось от родителей, это серовский портрет. После войны у нас были такие долги, что второй портрет маминой сестры пришлось продать.
Его купила балерина Гельцер. Она спросила, кем мне приходится Прохоров. И узнав, что отцом, грустно улыбнулась: «Да, Ваня был чудесным человеком, я его хорошо помню».
Папа дружил со всей богемой Москвы, часто бывал в Художественном театре, знал Москвина и Шаляпина, очень любит цыган, у «Яра» бывал. Дедушка тогда и сказал: «Ну, тебе пора жениться».
* * *
Встреча с мамой произошла на благотворительном балу. Тогда было принято, чтобы дочери состоятельных предпринимателей и дворян торговали на базарах, которые устраивались в пользу неимущих.
Сначала был бал, а в антрактах девушки ходили с подносами и продавали всякие безделушки, картины начинающих художников, предметы туалета… Если вещь стоила, например, 10 рублей, то купец давал тысячу. Это все хорошо показано в старом фильме «Анна на шее».
Даже если купец был скуп, он не мог не дать, скажем, тысячу, когда дочь Морозова или Мамонтова, красивая девушка, подходила и предлагала что-то купить.
Из уст в уста передавали историю об одном купце. Ему предложили приобрести картину. «Я не интересуюсь живописью», – ответил он. Тогда ему предлагают книгу. В ответ слова: «У меня уже есть своя библиотека». Наконец, скряге предложили мыло, и тут он уже не мог отказаться.
Вот так и моя мама тоже торговала.
Дедушка Прохоров обратил внимание отца на маму, сказав, что это очень хорошая семья. При том, что Николай Иванович Гучков не был очень богатым, а сам Прохоров тогда уже был миллионером.
Дедушка Гучков думал, что папа женится на его старшей дочери – Любе, она тоже была на выданье. Но папа выбрал маму, они были ровесники. Папа 1890 года рождения, мама – 1889-го. Он стал приезжать к Гучковым в дом, полученный бабушкой Верой Петровной в наследство от Боткина.
Мама потом рассказывала, как весело они проводили время. У папы вились волосы, просто кольцами лежали. Сестры Гучковы думали, что он специально завивается. И как-то решили облить его водой. Но после этого кудри у папы еще больше завились.
Свадьба у родителей была широкая, играли ее в Петербурге в 1910 году. Кто-то из родственников был болен и не мог приехать в Москву. На свадьбе были представители и от фабрики, от рабочих. Где-то есть фото, на нем видно, как много народу присутствовало – рядами стоят. В первом – папин брат Тиша, так звали Александра Алехина, в будущем единственного чемпиона мира по шахматам, который умер с титулом чемпиона.
Дедушка Прохоров все оплатил. А потом родители поехали путешествовать за границу – были в Италии, Австрии, Франции.
Лучшие врачи Европы сказали маме, что у нее не может быть детей. А через семь лет появилась я. Родилась в июне, а зародилась, получается, под гром «Авроры», в октябре 1917 года.
* * *
Первый железный занавес опустился для меня, когда умер папа. Я не могла поверить, что моего папы больше нет. Ему ведь было всего 37 лет.
У него была язва, ему сделали операцию в Боткинской больнице. Но сердце не выдержало.
Это было первое сокрушительное горе. На чьем-то дне рождения, кажется, тети Любы, папа что-то съел, и у него случился приступ. Его отвезли в больницу, откуда папа уже не вернулся.
Помню, как мама утром приехала из больницы, она там все это время ночевала, и попросила морфию «для Вани». Мы с братишкой остались с бабушкой. Она мужественно вынесла горе – умер старший любимый сын.
За самой бабушкой ведь охотились чекисты, пытались арестовать. Но она была фактически бездомная, жила то у одних, то у других родственников. И благодаря этому уцелела. Бабушка Гучкова, к счастью, умерла до революции, в 1915 году.
Я не по интеллекту, а по тому, как у меня все валится из рук, пошла именно в бабушку Прохорову. Мы когда с ней читали, например, «Дети капитана Гранта», то по карте смотрели маршрут движения кораблей. Бабушка все время что-то читала мне, рассказывала. Говорят, у меня память хорошая. Мне кажется, обычная память. Но все, что есть – это благодаря бабушке Прохоровой. Ее не стало в 1928-м…
* * *
После Царицыно мы переехали в Черкизово. Там я впервые узнала мат. Пришла к маме и произнесла трехбуквенное слово. Мама удивилась, откуда я его знаю. Ну я и объяснила, что на заборе увидела и прочитала.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.