Текст книги "Живи!"
Автор книги: Владимир Данихнов
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Часть вторая
Король умер, да здравствует!.
Первая противоречивая глава
Живи, Прохазка!
Я просыпаюсь среди ночи и молча, не пытаясь встать, лежу в кровати. В зарешеченное окно проникает лунный свет; на одеяле расплывается тень жирного паука, который, покачиваясь на неразличимой паутине, свисает с форточки. Я не двигаюсь, только чуть шевелю затекшими пальцами ног, разминая их. Мне опять снился тот человек… русский… Я встретил его в детстве. Не помню… забыл, как его звали. Кажется, он был писателем, но во снах русский похож на демона – угловатая мрачная фигура с бессильно висящими за спиной крыльями. Они черным плащом волочатся по земле, собирая грязь. Глаза потухшие, без прежнего жгучего огня красных зрачков. В детстве демон разговаривал со мной. Теперь молчит. Мы оба стоим посреди бескрайнего заснеженного озера и молчим. Далеко-далеко, как сквозь дымку, темнеют пустынные берега. Под снегом хрустит ненадежный лед, а еще глубже скрывается бездна, и мы оба знаем, что в любой момент она может разверзнуться под ногами.
У русского демона печальные синие глаза. Русский сам не знает, что натворил и зачем. Ему, кажется, надоело играть, но больше ничего он не умеет; а если даже и умел – разучился. Он стоит, по колено утопая в снегу, и вяло, как бы нехотя, взмахивает крыльями. Он умеет летать, но не хочет – у него не осталось никаких желаний. Мне не страшно, как тогда, в детстве. Мне жаль русского демона.
Я смотрю на паука и пытаюсь вспомнить каждую подробность сна. Это невероятно важно – понять, вчувствоваться. Быть может, я смогу проникнуть в тайну игры. Остановить ее.
Прислушиваюсь: у стены под настенными часами-ходиками сопит Иринка, на чердаке, возле картонных ящиков, набитых старыми газетами, дремлет, порой жалобно всхлипывая, Лютич. Он ворочается с боку на бок и часто встает, чтобы сходить в туалет. Или достает скатанную из газеты папиросу и курит, скрючившись в три погибели у слухового окна. Кашляет и кряхтит. Не знаю, с чего он взялся за папиросы. Нервы махоркой не поправишь. Эх, жизнь наша – бумажный кораблик, несущийся в бурливом весеннем ручье.
Запах крепкого табака проникает в комнату сквозь щели в потолке. Здесь всё уже пропахло дымом, а на сырых, отслаивающихся обоях заметен темный налет. Вообще, обстановка в квартире нездоровая. Волнуюсь за Иринку: как бы не захворала. Мы живем в частном секторе – дешевле, да и безопасней, а через пару кварталов к небу тянутся бетонные коробки южного района.
Снаружи шумно даже ночью. Большой город, большие возможности. По каменным плитам, разбросанным тут и там, стучат каблуки, ходули чавкают по размокшей от сентябрьских дождей земле. Захмелевший народец пьяными голосами распевает песни: в ста шагах от нашей халупы мигает неоновой вывеской круглосуточный бар. Почти каждую ночь кто-то из нетрезвых посетителей спотыкается и падает в бездну. Смертельно опасное занятие – выпивать, когда мир висит на краю. Но посетителей в баре не убывает.
Я наблюдаю за пауком, который пытается ползти вверх по тонким ниточкам паутины, но всё время срывается. Мне кажется, я – этот паук. В Миргороде мы живем уже больше недели; я упросил Иринку провести «вызывной» сеанс и теперь убежден, что Марийка где-то здесь. Но я жутко разочаровался во всём: злой рок неотступно преследует нас, я будто в тисках – давят обстоятельства, давит постоянный страх за Иринку, за Лютича… за себя. В любой момент могут ворваться охотники или полиция. И хорошо еще, если нас выследят полицейские, охотники – точно казнят. Я почти не выхожу из дому – наши словесные портреты развешаны на площадях и улицах на потеху обывателям, и те чешут в затылках: уж больно заманчивая сумма обещана за поимку беглого целителя. Хорошо, что в огромном городе не так легко найти человека только по словесному портрету. А когда нужно выйти за продуктами или просто разузнать новости, мы тщательно соблюдаем маскировку.
Но всё же надо спать… спать… Не лежать, перебирая одни и те же невеселые мысли. Я закрываю глаза и считаю овечек, прыгающих через плетень. Овечки напоминают о деревне, в которой остался Волик. Это мешает заснуть.
Я думаю, не примелькались ли мы тут? Не пора бы переехать, купить новую одежду?.. Мысли будят в памяти жуткие события, случившиеся в Беличах. Воспоминания – вот, что хуже всего. И тем не менее сейчас они важны как никогда. С каждым новым днем открывается частичка прошлого, и в этом обычно нет ничего приятного. Я вспоминаю вспышки гнева, которые заслоняли собой разум. Убийство несчастной мартышки, отрубленная кисть Ловица… Вспоминаю румяного Алекса и себя, приказывающего: умри! Лица, дома, вещи… Среди них попадается кое-что похуже морозного блеска топора и кастрюли в цветочек…
Наконец я засыпаю, и мне опять снится печальный русский демон. Снежинки кружат над головой; снег падает и падает, облепляет руки и плечи демона, но не тает, потому что его тело холоднее льда. Вскоре он превращается в снеговика: и только крылья за спиной подрагивают, как бы доказывая, что демон жив. Нелепое желание охватывает меня: хочется взять морковку и воткнуть снеговику вместо носа.
Опошлить – так легко.
* * *
В баре дым стоит коромыслом.
Это двухэтажное здание из дубовых брусьев, облицованных внутри шпоном. Тут две полированные стойки, множество ламп в разноцветных матерчатых абажурах, широкая лестница, ведущая на улицу. Здесь царит эклектика: на стенах висят персидские ковры, зеркальца от пудрениц и автомобильные покрышки, а пол усыпан конфетти. В баре подают кислое, грошовое пиво и десертное вино из разграбленных погребов Миргорода и близлежащих деревень, славящихся виноделием. За стойкой два бармена: негр и китаец. Тощий китаец ловко управляется с коктейлями, плечистый негр – иммигрант из Кении – предпочитает разливать дешевые напитки и делает это нарочито грубо: часто недоливает и обсчитывает клиентов. Зато с негром можно поболтать о том о сём – он никогда не против. С китайцем болтать сложнее – он немой, и вместо языка у него торчит безобразный обрубок. О китайце рассказывают страшные истории: мол, из-за неосторожного слова погибла его возлюбленная, и он вырвал себе язык; есть версия, что язык отрезали за ужасные преступления, и еще одна, где упоминаются охотники. Домыслов много: чего только не выдумает праздная публика, которая бездельничает даже в такое время, когда надо изо всех сил бороться за свою жизнь и жизнь близких – работая и возрождая город.
Вечером, после смены, сюда заскакивают рабочие. Встречаются и мелкие клерки в заношенных пиджачишках; клерки нужны всегда, в любое время – даже на том свете они будут вести учет грешников и праведников. Без учета и контроля мир, по их мнению, обессмыслится. На мягчайших диванах в глубине заведения лежат торгаши, потягивая из бокалов крепленое вино и фирменный коктейль «Суматра» – смесь водки, томатного сока и жгучего перца. Поодаль сидит охрана: квадратные телохранители меланхолично цедят содовую или минералку. На их лицах уныние и скука, но ничего не поделаешь – работа. Иногда телохранители заходят в бар без клиентов, и тогда пьют наравне со всеми. А то и побольше.
Я появляюсь в баре после девяти вечера. Люди уже достаточно пьяны, чтоб у них развязался язык, и недостаточно трезвы, чтобы узнать меня. Я принял необходимые меры: раздобыл черный парик и очки с затемненными стеклами, а щеки и подбородок слегка вымазал сажей, имитируя въевшуюся угольную пыль. Мой облик неуловимо изменился: я похож на одного из вольнонаемных шахтеров, которые то приходят, то уходят из города – порой навсегда, неловко ступив за край бездны. Одежда на мне под стать – прочная, качественная униформа. Из нагрудного кармана не без шика высовывается краешек белого платка. Шахтерам платят немало, однако никто их не трогает, даже самые отъявленные бандиты. Шахтеры и так почти смертники. К тому же для многих сейчас нет ничего страшнее, чем спуститься под землю. Люди стремятся забраться как можно выше.
Я заказываю у негра темное пиво, светлое – отвратительная кислятина, им довольствуются рабочие. Негра зовут Джим, он брякает стаканом о стойку и наливает крепчайшее темное пиво, вполне сносное, несмотря на дешевизну. К чему не могу привыкнуть – это к двухсотграммовым стаканам, которых хватает на один добрый глоток. Пью залпом и требую еще. Джим, не отвлекаясь от разговора с уже изрядно набравшимся красноносым фермером, наполняет стакан, на этот раз недоливая четвертинки. Каналья! Но я помалкиваю. Устраиваюсь на табурете поудобнее, сдуваю шапку пены и, прислушиваясь к разговору, цежу пиво. Фермер, пожилой мужчина в кожанке, фланелевой рубашке и джинсах рассказывает какую-то жуткую байку. Бармен хитро щурится, его темная рожа горит любопытством.
– …да сам пойми: что я мог еще подумать? Черный силуэт посреди поля. Сначала думаю: пугало сынок наконец поставил. Сколько ему твердил: поставь ты пугало, житья от проклятых ворон нет, а он всё ленился. А тут – силуэт. Ну, мыслю: образумился сынок. Понял, что главнее землицы и того, что на ней растет, нет ничего. Поумнел, значит. Я – шасть к пугалу, а оно – ко мне! Сначала решил: почудилось. Не-ет. Гляжу – надвигается. От испуга чуть с ходулей не грохнулся, это я-то! Три года хожу, не падаю, а тут… Замер, ни жив ни мертв, сердчишко колотится. Пот насквозь прошиб – рубаха на спине вмиг отсырела. И дёру, главное, дать боюсь. Что делать? – ума не приложу. А оно всё ближе, и не пугало вовсе – человек. Вот только страшнее человека того я не видал: черный, костлявый и седой – ну полностью седой, хотя лицо вроде и молодое. Одёжка на нем как на вешалке болтается. А рядом второй силуэтец проявился: худенький, изящный, длинноволосый. Девушка. Точь-в-точь Софка моя, покойница. И тоже седая. А за спиной у них – вот те крест, провалюсь на месте, если вру! – крылья за спиной расправляются. У него – черные, как у ворона, а у девчоночки – сизые, голубиные, только побольше, конечно. И идут они – ты глаза-то не пучь, не вру я! – прямо по земле, без ходулей, да и вообще, кажется, босиком! А я стою – и двинуться не могу. Глаза у них – синие-синие, и до того жутко, аж мороз по коже… а я – ни с места! Ходули как приросли… Ладно, песик мой, Пуфик, скотинка милая, ненаглядная: тяф-тяф! – следом, значит, увязался. И рычит, и лает, и прыгает. Он меня и спас, из ступора вывел: развернулся я, да такого стрекача задал – пыль столбом завивалась! Пуфик – впереди, лапками сверкает. И я не отстаю. Оно, наверно, потешно со стороны: мужик в летах на ходулях скачет, да только мне в ту минуту не до смеха было…
Негр хмыкает, скалит зубы.
– Не веришь, что ли? – с угрозой спрашивает фермер и рывком приподнимается над стойкой. – Не веришь мне?!
– Отчего ж не верить, масса Георг, очень даже верю, – отпрянув, частит Джим. – Ночью всякое случается, – и выставляет перед фермером стопку. – Водочка, масса Георг, за счет заведения. Успокойтесь.
Рабочий в грязном свитере на голое тело завистливо пялится на дармовую выпивку и опять мочит длинные прокуренные усы в кислом пиве.
– Эх ты… – бурчит фермер, осушая стопку.
К стойке подходит толстяк в серой робе с вышитым золотым крестом на пузе. На голове у толстяка красная феска, кисточка болтается перед носом. Сектант, каких в Миргороде пруд пруди, хотя основных религий две – христианство и ислам. Впрочем, и мусульмане, и христиане держат нейтралитет, всячески помогая друг другу: особенно в борьбе с расплодившимися религиями и сектами.
– А ведь благородный фермер не врет. – Сектант забавно надувает щеки и дует на кисточку, как на непослушную челку. Голос у него тонкий, надтреснутый. – Я бы мог поведать вам… – закашлявшись, он утирается рукавом.
– Коньячку? – спрашивает бармен. – Ну, чтоб горло промочить.
Толстяк степенно кивает. Плеснув ему коньяку, Джим опускает локти на стойку, упирает подбородок в кулак и готовится слушать. Толстяк задумчиво поглаживает вышитый крест и пьет меленькими глоточками. Выглядит он комично – этакий пузанчик, вымахавший до размеров динозавра. Румяные щеки лоснятся, нос тонет в жирных складках, а в черепашьей оправе набрякших век кроются доверчивые голубые глаза.
– Случаи, когда люди видели черного человека и его демоническую подругу, участились, – наконец продолжает толстяк.
– И о чем же это говорит? – ехидно интересуется негр. – Магистр Ленни пророчествует скорый апокалипсис?
– Не стоит выставлять свое невежество напоказ, грешная ты душонка, – заявляет Ленни. – Я-то прощу, но что скажет Бог на Страшном суде?
– Давайте не будем сейчас о Боге, масса Ленни, прошу вас. Поделитесь лучше с бедным необразованным Джимом тайной черного человека. Хм… чернокожего?
– Не паясничай, Джим!
– Да как вы только подумали, масса Ленни! Я – и паясничаю? Нет-нет, Джим не таков. Уверяю вас.
– Было много случаев, – подумав, говорит магистр. – В основном за окраиной города. А вот у подножья Мавкиной горы это началось еще зимой. Демон и его подружка любят холод, занесенные снегом тропы, где они поджидают одиноких путников…
– И?
– И ничего с ними не делают… – пожевав губу, произносит Ленни. – То есть не делают физически. Но у нашего благого ордена есть подозрение, что демоны изымают из человеческого тела душу. Некую часть ее – в виде особых способностей, дарования, таланта. То вдохновение, без которого невозможны гениальные прозрения и радость от сделанной работы, без которого человек не может одолеть путь к вершинам духа и скатывается к подножию, не пытаясь уж карабкаться обратно – нет у него ни сил, ни терпения, ни желания…
– В вашем ордене два человека: ты да дружок твой чокнутый… – встревает рабочий. – Да подпевалы ваши. Оно и понятно: ничего путного выдумать не смогли. Врете и то без выдумки, неинтересно слушать.
– А ну пошел отсюда! – замахивается на рабочего негр. – Наблевал мне тут в прошлый раз, с-скотина!
– Джим, Джим… – Ленни осуждающе качает головой. – Как сказано в Писании: прощайте братьям своим до семижды семи раз.
– Я мусульманин. Пусть и никудышный, но как сказал пророк…
– И если кто ударит тебя по правой щеке – подставь и левую, – перебивает толстяк.
– Добрый вы, масса Ленни. Дать вам за добрые слова бесплатный крендель? Видите кремовый заячий хвостик на нем? Приносит удачу.
Джим смеется. Рабочий икает и, нарочно толкнув Ленни, бредет в зал.
– Бери, сектант, крендель, – шипит он напоследок. – Отличный символ для вашей религии.
– Иди, иди, выпивоха! – запальчиво кричит негр. – А вы, господин шахтер, что вы можете рассказать о демоне? – Джим поворачивается ко мне.
Я вздрагиваю и, чтоб не расплескать, ставлю стакан.
– Ничего. Совершенно ничего.
– Но вы так внимательно подслушивали, – возражает бармен. – Вы, к тому же, шахтер, и ближе всех подбираетесь к аду. Наверняка что-то знаете. Поделитесь с честной компанией, расскажите старине Джиму о таинственном демоне.
– Прошу прощения. Вы путаете. Я ничего не знаю о человеке в черном.
– Неужели вы ни разу не видели его, к примеру, в забое, куда забираетесь каждый день, рискуя жизнью?
– Перестань, Джим! – велит негру фермер. – Как ты смеешь обижать этого милого шахтера? Шахтеры – великие люди, герои нашего времени, смельчаки, первопроходцы!
Джим с непроницаемым лицом удаляется на другой конец стойки и принимается охаживать пухленькую, с глубоким декольте женщину, которая зашла пропустить стаканчик хереса перед сном. Он пытается ухватить женщину за рукав и притянуть к себе. Та хихикает в ответ на пошлые намеки бармена, но, выпив херес, она удаляется в гордом одиночестве. Негр плюется и ругается на суахили. Пьяная публика хохочет, подначивая бармена.
– Да ну вас всех… – говорит он угрюмо, однако вскоре ухмыляется, обнажив желтые зубы. – Старина Джим еще покажет вам, где зебры зимуют.
Я, чтобы не привлекать внимания, беру небольшой графинчик водки, бутылку содовой, жирные бреговичские сосиски, насаженные на шампур и прожаренные до хрустящей корочки, а к ним – горчичный соус, и сажусь за столик в дальнем углу. Местечко уютное: окно за спиной, чистая скатерть на столике и лампа в зеленом абажуре, бросающая загадочные изумрудные отсветы на всё вокруг. Такое чувство, что находишься в библиотеке, а не в баре. Принимаюсь за еду и вновь прислушиваюсь, но ничего не выходит: голоса сливаются, тонут в однородном гуле. Слышно, как фермер горячится у стойки, нет, не доказывая, что байка о человеке в черном правдива от и до, – «масса» Георг требует более высокого качества обслуживания. Негр подливает ему водки. Фермер требует еще и пробует разорвать рубашку на груди, но добивается лишь того, что отскакивает верхняя пуговица. Это чрезвычайно смешит посетителей. В другом конце заведения спокойнее: китаец с ловкостью профессионального жонглера разливает коктейли, торговцы лениво потягивают мускат, с высоты своих кресел наблюдая за баром. В правом углу, с табельными хлыстами на поясах, трое полицейских. Кнут страшное оружие, если под ногами бездна. Мелкие клерки кучкуются в стороне, зыркают оттуда крысиными глазками.
– Свободно?
Напротив меня – дряхлый с виду дед в залихватски сдвинутом набекрень берете, из-под которого выбиваются седые пряди. Наряд дополняют белая рубаха, шерстяной жилет и армейские штаны. Лицо землистое, в морщинах, бородавка на левой щеке и неожиданно по-детски ясные светло-серые глаза. Они пристально, как сквозь прорезь прицела, глядят из-под выдающихся надбровий. Воротник рубахи расстегнут, на груди, поросшей седыми волосками, виднеется татуировка: синий, чуть оплывший якорь. Чем-то старик напоминает Лютича, наверняка бывший моряк.
– Приветствую смелого шахтера. – Старик, не дожидаясь ответа, усаживается за стол, протягивает ладонь. Рукопожатие у него крепкое. Пальцы сухие, холодные. – За соседними столами комару места не найдется. Осмелюсь попросить бравого шахтера…
– Боюсь, не смогу поделиться с вами закуской, – говорю я.
– Я бы и не заикнулся, господин шахтер, как можно! К тому же меня с детства приучили, что водку не следует запивать, да и закусывать тоже. Ох… что ж я? – не представился: Прохазка.
В руках у него графинчик с ореховой настойкой и больше ничего.
– Здравствуйте, господин Прохазка. Я Митич. Герман Митич.
– Не из наших краев? – интересуется старик. С виду он простоват, но иногда в говоре проскакивают ученые слова и выражения. Моряк ли он? Прохазка вызывает у меня смутные подозрения. Зачем он подсел за мой столик? Если постараться, можно найти свободное место. Возможно, причина в том, что место здесь отличное, рядом с окном; отсюда открывается прекрасный вид на ночной город, на желтые и белые огни, которые зажигаются то тут, то там.
Из приотворенной форточки тянет свежестью, она – как манна небесная в задымленном помещении бара.
– Я много путешествовал, – уклончиво отвечаю, возвращаясь к ужину.
– Я и сам немало стран исколесил, уж всяко поболе твоего, молодой Митич. – Тон старика резко меняется: он больше не просительный, а властный, требовательный. – Уже и родину не упомню: каждое место для меня чем-то откликается в сердце, каждая сторона – везде, где побывал. Даже в далеких казахских степях моя родина, даже в неприветливых северных фьордах. А ты знаешь, молодой шахтер Митич, что за звери водятся там, в чужедальних краях? Э, самые диковинные: собаки о трех головах, пустынные лисицы с шестью лапами, юркие птички загребихвостки, вьющие гнезда в пастях чудовищных восьмиглазых слонов-пауков.
Я недоверчиво кошусь на него: Прохазка усмехается. Сочиняет напропалую и не моргает даже. Что ему понадобилось от меня?
– Зря говорят, что до начала игры не было ничего удивительного. Полно было, аж глаза разбегались. Только надо уметь видеть. Под каждым камешком, в каждой травинке живет удивительное, тайное. Бывало, выглянешь в окошко, а на траве, посеребренной росой и лунным светом, водят хороводы крошечные феи; молочный туман разливается вокруг, и небо на востоке уже чуть розовое. Прохладой веет в раскрытое настежь окно, летней, утренней. И сначала ты сидишь и чувствуешь, как холод проникает в тело, а руки, вцепившиеся в подоконник, покрываются мурашками, но ты терпишь, ждешь солнышка, и едва краешек его показывается на горизонте, быстро прыгаешь на кровать, кутаешься в одеяло и медленно, с наслаждением отогреваешься. Потолок в комнате становится светло-оранжевым, солнечные зайцы прыгают по стенам и мебели, и ты слышишь, как мычат у соседей коровы, и молочница громко выкрикивает: «Масло, сметана, молоко», и снова по кругу, без остановки – «Молоко, сметана, масло», а родители, проснувшись, негромко шепчутся у себя в комнате, и ты знаешь: впереди целое лето. Полное чудес и загадок, и новых открытий. Ты лежишь, укутавшись в одеяло, и знаешь, что мир состоит из игр и забав. И тебе не надо ничего другого, никаких других игр, кроме тех, что выдуманы кем-то мудрым до тебя. Понимаешь, молодой Митич… как твое имя, кстати? Запамятовал что-то, прости старого Прохазку.
– Герман, – поспешно отвечаю я. Пожалуй, слишком поспешно. Наклоняюсь, плескаю в рюмку водки и махом опрокидываю. Успокойся, Влад, возьми себя в руки. Ну переспросил старик твое имя. Что с того? В чем он может заподозрить шахтера Митича?
– Герман… – повторяет старик. – Ты пойми, Герман, в чем дело: не нужна взрослому, сложившемуся человеку игра. Есть время для игр, и мы зовем его детством, есть время для спокойствия, созерцательства – оно называется взрослой жизнью и – потом – старостью. А игру создал человек, который не хотел взрослеть – жутко боялся взрослеть, вот и создал игру. Пойми, Митич: игра взрослому человеку напрочь противопоказана. – Он наклоняется ко мне и детскими, такими ясными глазами заглядывает в самую душу: – Герман, избавь ты нас от игры, непоседа ты наш, глупыш не повзрослевший, дурачина ты, простофиля. Избавь, а?
– Вы говорите так, будто в моих силах изменить что-то. – Я напряжен: разговор затеян неспроста, и кляну себя за то, что не ушел сразу после расспросов о черном человеке. Зачем я вообще сюда пришел? Тысячи ненужных мыслей ворочаются в голове туго сплетенным клубком.
– Ты молодой, сможешь… Как говоришь, тебя зовут?
– Герман Митич.
– Влад Рост? – Прохазка, дурашливо хихикая, подносит ладонь к уху. – Прости, не расслышал.
Внутри будто обрывается невидимая струна. Такое чувство, что все в баре притихли, ждут моего ответа. Но я молчу.
– Ты ведь можешь избавить людей от игры, – упорствует старик. – Я знаю: можешь! Каждый целитель связан с чужаком. Вы все – человек-тень, только в разных обличьях. Когда умрет последний целитель, оковы рухнут, и мир освободится. Но я не люблю убивать: устал. В пору юности так часто приходилось убивать, что теперь опускаются руки. Когда-то я мечтал о том, как буду убивать врагов своей страны, но с первым же убийством всё изменилось. В смерти нет ничего приятного, благородного. Поэтому, наплевав на приказ командира, я прошу тебя, как друга прошу: сделай так, чтоб игра закончилась.
– Вы охотник, Прохазка?
Он вытягивает левую руку, задирает рукав: на жесткой, дубленой, коже – два застарелых шрама.
– Сам царапал. Каждая царапина – мертвый целитель, которого я убил собственными руками. Тут, – он тычет пальцем в неповрежденный участок, – вот-вот появится третья. Но я очень надеюсь на тебя, молодой Влад Рост. Понимаешь? Очень.
Я еще раз заглядываю в его серые глаза.
– Ты ведь сам еще ребенок, Прохазка. У тебя было волшебное детство, бурная юность… Игра пришлась кстати, верно? Нашлись новые испытания и впечатления, новые приключения, которых у тебя еще не было. Отыскались и новые враги: целители. Несчастные люди, что волею судьбы, сами того не желая, поднялись над толпой. Потому ведь и не постарели твои глаза, старик Прохазка, потому и ум твой ясен, а слова точны и бьют больно, как прежде. Счастлив ты, что игра началась. А все слова, просьба твоя, чтоб я остановил игру, – не более чем пыль в глаза, попытка замаскировать настоящие желания. Ведь знаешь ты, что никто из целителей не может того. Даже если б хотел – не сумел бы сделать, и шрамы на твоем запястье лишь подтверждают мои слова: никто из целителей не остановил игру и под страхом смерти.
Серое лицо Прохазки краснеет, щеки покрываются розовыми пятнами, но охотник быстро приходит в себя.
– Ты не прав, Влад, – скрипит он. – Не возражаешь? – наполняет обе рюмки до краев и хватает свою. – Вроде как последнее желание. Твое, разумеется. – Громкое «дзинь!» – чокнулся об мою. Ждет, вопросительно подняв левую бровь. Пристально глядя на него, беру рюмку. Мы пьем и смотрим глаза в глаза. Пьем медленно, словно не водка в рюмках, а легкое домашнее вино. Воздух дрожит между нами, плывет, растекается, а может, это зрение туманится от перенапряжения.
Я готов к смерти, я всегда, постоянно готов к ней. Борьба бессмысленна, но я буду сопротивляться – извиваясь от боли на заплеванном полу, с ножом у горла, с упертым в висок дулом… Буду! Да, передо мной хладнокровный убийца. Что я могу против него? Не так уж много, но и не так уж мало.
– Алекс, когда рассказывал о тебе, описал другого человека.
– Алекс?!
– Алекс, – подтверждает Прохазка. – С ним ты был молчалив, говорил редко да метко. А тут вдруг превратился в словоблуда. Видать, частенько дурил честных людей да трепал язык со своими дружками-мошенниками. Они, случаем, не целители? Может, отведешь к ним? Побеседуем накоротке. Глядишь, пойму что-то, осознаю…
Он не знает, где мы скрываемся. Замечательно.
– А не пытаешься ли ты меня надуть, а, Прохазка? Приведу тебя, ты всех и порешишь. Не привыкать тебе, старый убийца.
– Зачем? – удивляется Прохазка. – Дружков твоих всё равно сыщем, а когда – без разницы. Для Алекса важен ты, не они. Мне любопытно, молодой Влад Рост, понимаешь? Всего лишь любопытно побеседовать с вами.
– К сожалению… – я улыбаюсь и развожу руками, – ничего не получится. По крайней мере, в ближайшее время. Но мы подумаем, обещаю. – Пытаюсь встать. Но Прохазка вскакивает и, опуская тяжелую руку мне на плечо, заставляет сесть обратно. Лучистые серые глаза горят детским торжеством: в мечтах он представляет себя у костра. Прохазка сидит на бревнышке и рассказывает молодым олухам-охотникам, как поймал и уничтожил целителя. Третьего на своем веку. Он достает из голенища острый изогнутый нож, поднимает над головой, чтоб полюбоваться игрой пламени на стальном лезвии, а потом на глазах у всех точным и сильным движением полосует запястье. Поливает кровоточащую рану водкой и хохочет, глядя в испуганные лица молодых.
Содрогнувшись от увиденной сцены, я упираюсь ладонями в край стола и изо всех сил толкаю вперед. Графины и рюмки со звоном скачут по полу; остро пахнет разлитой водкой. Столешница ударяется Прохазке в живот, он складывается пополам, ухает по-совиному; стул опрокидывается, и охотник летит в намокшее, грязное месиво конфетти. Однако реакция у старика отменная: даже в падении он умудряется выхватить револьвер. И лежа начинает стрельбу, пока я вспугнутым зайцем петляю меж столами. С громким «крац!» лопаются за спиной лампы, и часть бара погружается в сумрак. Вжиу! – пуля проходит над самым ухом, и я едва успеваю прыгнуть за стойку. Истерически визжат девицы, густым матом орут фермеры и полицейские. Торговцы сползли с диванчиков, спрятались за широкие спины квадратных телохранителей. В баре царит страшная сумятица и давка – народ гурьбой устремляется к выходу. Один пьяный мужичонка рыбкой сигает в окно – навстречу бездне. Кто-то пьяным голосом уверяет:
– Пор-решу! Всех пор-решу, век воли не видать!
Негр Джим, скрывшийся за стойкой, ногой выпихивает меня наружу.
– Уйди! Уйди! Это ваши проблемы, шахтер, не мои. Уходи, а то хуже будет!
Я вываливаюсь из-за стойки и, наклонив голову, бегу под прикрытием опрокинутых столов. У входной двери и гардероба, куда сдают одежду и ходули, ужасная толчея. Палит уже не один Прохазка. Вообще стреляют не только и не столько в меня. Под прикрытием всеобщей неразберихи какие-то дюжие молодчики атаковали торговцев и сноровисто потрошат их кошельки. Торгаши благоразумно не сопротивляются, а их охрана валяется с расшибленными затылками. Несколько телохранителей заняли круговую оборону за перевернутым диваном и шмаляют во всех, кто пытается подойти. Бандюки раз за разом лезут на приступ, но телохранители так ловко орудуют шестизарядными револьверами, что незадачливые грабители с хряском, как кегли в боулинге, шлепаются мордой вниз. Каждое падение вызывает довольное уханье и насмешки. Раненые стонут, пытаются отползти и громко ругают судьбу. Немой китаец, схлопотав шальную пулю, навалился на барную стойку, обмяк. Его лицо залито кровью.
Народ мало-помалу рассасывается; я подбираюсь к распахнутой двери: в черном прямоугольнике ночи горят звезды и окна домов. Снаружи творится черт знает что: кто-то убегает, кого-то догоняют; издалека доносится полицейский свисток. Думать некогда, и я, невзирая на гудящие вокруг пули, ныряю в проем. Наталкиваюсь на что-то мягкое – это сектант Ленни, мы кубарем катимся вниз. Толстяк чудом избегает встречи с асфальтом, цепляется за нижнюю перекладину веревочной лестницы, ведущей на мостки, и поразительно быстро карабкается вверх. Я хватаюсь за опорный столб, лезу следом и… замечаю Прохазку: с револьвером в вытянутой руке он идет на меня. Охотник стреляет и промахивается, я прыгаю на него, с размаху бью по руке, и следующий выстрел обжигает волосы, срывая парик. Прохазка отталкивает меня и вновь жмет на курок – тут, почти в упор, не промахнешься, но выстрела нет – сухой щелчок. Взбудораженный запахом пороха, не помнящий себя от дикой злости и страха, я вепрем-подранком кидаюсь на противника. Револьвер летит в сторону, в жиденькие кусты рябины. Прохазка выхватывает нож, делает выпад – я с трудом успеваю отскочить, а охотник внезапно замирает. Лицо его покрывается малиновыми пятнами; с ножом в руке Прохазка стоит передо мной застывшей статуей, а потом, выпустив нож из окаменевших пальцев, начинает заваливаться вперед. Я подхватываю его, опускаюсь на колени – у старика немалый вес! – и, не удержав, роняю. Охотник навзничь валится на мокрые от дождя ступеньки. Он лежит на спине и смотрит на меня – глаза Прохазки уже не ясные, поблекшие – и произносит кривящимися от боли губами:
– Сердце… проклятое старое сердце…
Мне становится отчаянно жаль пожилого охотника, своего врага, человека, который только что чуть не убил меня, но минутой раньше просил закончить игру. Я бы и рад закончить ее, но это не в моих силах. Я готов даже встретиться с демоном из снов и молить о невозможном. Но почему-то чувствую: он промолчит. Из-за того, что не хочет? Или… не может?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.