Текст книги "Живи!"
Автор книги: Владимир Данихнов
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Первая рисованная глава
Живи, Волик!
Мы сидим у крутого обрыва и любуемся закатом, простершимся над горизонтом огненно-красной полосой. Закат, как обычно говорится в книгах классиков, «пламенеет», и я полностью согласен с классиками. Черные деревья у далекой стены леса царапают пухлые бока светила; из раны, испачкав четверть неба, струится «кровь». Сзади подкрадывается темнота. Ирка прислонилась спиной к переломленному пополам дубу; его корни, похожие на дождевых червей, проткнув землю, выпирают из отвесной стены под нами. Внизу течет река, и вода звонко бьется о камни, взвихриваясь пенными бурунчиками. Позади – тоже лес, в траве стрекочут кузнечики, сонно чирикают птицы; на опушке заливается соловей. Мы сидим на большом камне, поросшем зелено-синим мхом, слушаем соловьиное пение и качаем ногами: ждем, когда вернется из разведки Лютич.
– А я писателем в детстве хотел стать, Ирка, – рассказываю о своей жизни. – А до этого – режиссером или там сценаристом, я кинофильмами увлекался. Представляешь?
– Правда, что ли? – Она с любопытством косится на меня. В руках у Ирки большой кусок черствого ржаного хлеба; крошки падают на джинсы, она аккуратно подбирает их и кладет в рот. У меня слюнки текут, когда смотрю на хлеб, но я терплю: в конце концов, я – мужчина. Из еды у нас больше ничего нет, поэтому Лютич отправился в ближайшую деревню за припасами и – попутно – за новостями.
– Ну да.
– А почему не стал?
– Э-э… игра началась.
Она смеется, не замечая моей запинки. Да чего уж там – моего вранья. Не буду же я объяснять ей, девчонке, почему не стал писателем.
– Так наоборот, такой шанс! Кем ты был до игры? Обычным человеком, ничего не знал, ни о чем не заботился. А тут такое! Сразу небось понял, что к чему в мире, смерть увидел… говорят, лучшие писатели те, кто войну пережил, ну, или там лишения какие-нибудь. Например, Хемингуэй. Я его, правда, не читала, мне Лютич рассказывал.
Я задумываюсь. Ее мысли насчет смерти и лишений удивительным образом резонируют с моими снами. Особыми снами. Гнетущими, давящими. В них мне является… не помню – кто. Не хочу вспоминать. Достаточно того, что слова из снов каленым железом врезаются в мозг, остаются там навсегда.
– Ты знаешь, Ирка, – осторожно подбираю слова, – что-то подобное я уже слышал. Чтобы стать хорошим писателем, надо узнать, что такое жизнь и что такое смерть. Иначе – твори на потребу толпе. Масса превознесет тебя, но потом, а это когда-нибудь обязательно случится, шваркнет с размаха об землю. Кто-то мне такое говорил, только давно это было.
– Ну так! – веселится Ирка, откусывая от ломтя. – Я умная, глупого тебе не скажу. Внимай мне!
– Ирка-носопырка, – дразнюсь, уходя от скользкой темы. – Вот придем в Беличи, вспомню, что там произошло, и тогда…
– Ну что тогда? Что? – Она показывает язык.
– Тогда и посмотрим.
– Ты в самом деле ничего не помнишь? – спрашивает она, помолчав.
– Кое-что помню: тебя помню, Лютича… Остальное как в тумане. Помню, ты над сыном Радека издевалась, когда мы его за воровством поймали.
Ирка отворачивается с хлебом во рту.
– Бахлмлбл…
– Чего?
– Говорю: так надо было! Всё Лютич ведь придумал – и «колдунами» предложил стать, и твою маскировку обеспечил…
М-да. Вот оно как.
– Странно, да? – высказывает мою непроизнесенную мысль Ирка. – С виду деревенский увалень, простак, а хитрющий – сама, бывает, не пойму, что у него на уме. А книжек сколько прочел! Наверное, сто. Или даже тысячу.
– А «сеансы» наши?
– Они настоящие, – подтверждает Ирка. – Всё от Лютича! Он мне кулон дал особенный… – Девушка засовывает руку под воротник маечки и вытаскивает цепочку со знакомым красным камешком в серебряной оправе. – Вот. Помогает сосредоточиться. И уводить… понимаешь?
– Нет.
– Ну, уводить. Я ухожу сама и тебя увожу, мы что-то ищем… ну… как в киселе или вате, вроде и наш мир, но всё расплывчато, будто во сне, понимаешь? – Ее лицо раскраснелось, Ирка пытается найти точную формулировку, но слов явно не хватает.
– Кажется, понимаю, – говорю, чтоб успокоить ее. Девчонка облегченно вздыхает и рассказывает дальше. И вот уже мы сидим и болтаем просто так. Ни о чем.
– Я аниме люблю, – признается Иринка. – Вернее любила. В японских мультиках чувства, они… преувеличенные, что ли? Невзаправдашние. Сильнее, чем в настоящей жизни. Больше. Ярче. Но всё равно здорово.
Усмехаюсь:
– В аниме еще глазищи здоровенные! Больше, чем в настоящей жизни.
– Глупый… ничего ты не понимаешь. И вообще, некрасиво: я ведь не смеюсь над твоим писательством!
Смеркается. Длинные тени добираются до нас, накрывают с головой; сумрак пропитывает наши тела, как сладкий крем – пирожные. В траве шуршат мелкие зверюшки, может, полевки или длинноухие зайцы. Где же Лютич, куда запропастился? У нас есть ходули, но далеко на них не уйдешь, тем более ночью, тем более, когда лес так близко. Вдруг предал? Три дня прошло, как мы покинули Лайф-сити, а я Лютича толком и не узнал. Вроде и не молчит, а что ни скажет – пустое, ни о чем, от прямых вопросов уклоняется, ловко переводит разговор на другие темы. Вот Ирка болтала много: и о том, как я два года назад в Лайф-сити вернулся, израненный и больной, и насовсем там жить остался, а они с Лютичем меня выходили. И о том, что приступы амнезии у меня случались постоянно, но забывал я не то чтобы всё – кусками, а вот так, что почти начисто отрезало, – впервые приключилось.
«Сеансы», как мне поведала Ирка, ничего общего с «черной магией» не имели, хотя горожане считали иначе – и боялись нас, но одновременно и уважали, потому что врачом я был отменным. Может, кто-то и догадывался, что я целитель, но молчал ради общего блага.
А потом появился этот проклятый Радек, раскопавший мою подноготную. Кто мог сказать ему? Снарядили в Лайф-сити погоню за нами или плюнули: своих забот, мол, хватает? Десятки вопросов, на которые нет ответов. Голова словно превратилась в растревоженный пчелиный улей.
Когда солнце, изрядно подранное колючими лапами потерянных в сизой дымке сосен, окончательно скрывается за горизонтом, Ирка встает и, приставив ладонь к уху, прислушивается. Вокруг тишина: даже зверье в лесу отчего-то притихло, затаилось.
– Не придет Лютич…
– Задержался? – предполагаю я.
– Случилось что-то, – уверенно произносит Ирка. – Давай-ка к дороге вернемся, глянем… может, на бандюков напоролся. Мало ли какая шваль по окрестностям бродит.
– Может, тележка сломалась. Или лошадка умерла, – я натянуто улыбаюсь. – От обезвоживания.
Даже не улыбнувшись в ответ на дурацкую шутку, Ирка надевает ходули. Я с сожалением убираю дневник, который только что читал, в походный рюкзак. В дневнике часто встречались совершенно абсурдные записи вроде «Сегодня сожрал двести куриц», но были и осмысленные – до происшествия на семидесятом километре, где моя сестра, Марийка, превратилась в горлицу, где со мной что-то случилось. Далее, начиная с Лайф-сити, процент идиотизма заметно возрастал. Однако попадались и нормальные строчки – незнакомые мне мысли, наблюдения, было кое-что и об Ирке, о том, что ей воспитания не хватает, настоящего, родительского.
На ходулях мы обходим лес по краю, за ним дорога, ведущая к деревне, – туда-то и ушел Лютич. Тропинка, бегущая вдоль опушки, сносная, удобная для передвижения на ходулях, пусть и заросшая травой, но без кочек, ровная. И деревья совсем рядом – протянул руку, подержался и, отдохнув немного, пошел дальше. Ирка ловко скачет впереди – что твой зайчик, я уныло плетусь сзади. Всё-таки жизнь в Лайф-сити неважно сказалась на моем физическом состоянии: отрастил брюшко, отсидел задницу в кабинете. Пора браться за ум и пудовые гантели.
За деревьями темнеет пыльная грунтовка, она спускается к васильковому полю; в густеющей мгле поле кажется волнующимся морем. Там, ниже холма, у речушки расположена деревенька – до полусотни дворов. Деревня не брошена: с холма, еще днем, мы видели ухоженные домики, людей, их заметно издалека благодаря ходулям, безмятежных коров; на выгоне трое ребят играли в догонялки, ловко перескакивая по разложенным в траве камням, вверенные им овцы дремали, сбившись в кучу. Лютич направил тележку в деревню, а мы пошли к обрыву и ждали его до самого вечера.
Ирка уже собирается выходить на дорогу, но я удерживаю ее за плечо. Отчетливо слышно, как где-то фырчит мотор, и мы замираем в тени деревьев. Моя спутница, отвыкшая от шума двигателей, недоуменно глядит на дорогу: что за чудовище может издавать такие звуки?
Из-за поворота показывается миниатюрный автомобильчик неизвестной мне марки, кузов у него странно выпуклый, округлый, будто составленный из шаров. Желтая эмаль на кузове облупилась, стекла выбиты. Из заднего окна выглядывают раскрытые зонты броского канареечного цвета, но они порванные и какие-то отчаянно старые. За бампером волочатся привязанные к нему консервные банки и, громко лязгая, подпрыгивают на кочках. Уже темно и трудно разглядеть, кто сидит за рулем; воняет дешевым бензином. Машина, тарахтя, подъезжает к развилке и останавливается. Дорога, что вьется по склону холма вниз, к деревне, узка и неказиста, а в поле с синими колышущимися цветами она вообще теряется из вида. Вторая дорога, пошире, минуя городки и поселки, ведет прямиком в Беличи. Так говорил Лютич, да и я что-то припоминаю, но никаких указателей нет.
Из окна автомобиля высовывается чья-то рыжая, с седыми прядями голова, крупная и большеухая. Ее обладатель смотрит на дорогу, что спускается в деревню, и громко ворчит:
– Вот, отец, не везет тебе, ой как не везет. Не достать тебе здесь бензина, отец, никак не достать. Но что же делать, отец? Может, попробовать всё-таки?
– Он сам с собой разговаривает, да? – пихает меня локтем Ирка. Я подношу указательный палец к губам. Тшш. Голос этого лунатика смутно знаком мне.
– Что же делать, отец, как же решить эту логическую головоломку? – бормочет голова. – Ехать дальше, надеясь, что встретится город с заправкой? Но дадут ли они тебе бензина, отец? Нет, не дадут. Но с другой стороны, не дадут бензина, отец, и в этой деревне…
– Вспомнил, – шепчу. – Вспомнил его, чертяку такого… – Ирка испуганно смотрит на меня и ответным жестом прижимает палец к губам, но я уже спешу мимо нее к дороге, ловко переступая ходулями.
– Волик! Волик!
Голова оборачивается. Сомнений нет: это мой старинный школьный друг Волик. Черт возьми, как же он постарел, молодой ведь мужик, и сорока нет, а выглядит как старая развалина. Бледный, дрожит… Глаза красные, словно у бешеного пса, только пены на губах не хватает.
– Изыди, сатана! – неожиданно орет Волик, и машина трогает с места, обдавая меня клубами сухой дорожной пыли. Я с трудом удерживаюсь на ногах, отчаянно взмахиваю руками, сердце замирает… нет, устоял. Откашлявшись, смотрю вслед удаляющейся колымаге. Вдруг что-то оглушительно громко щелкает, будто взрывается, и машина, дернувшись и чихнув пару раз густым сизым выхлопом, останавливается; замирает, как старая кляча, лишившаяся последних сил в этом убийственном рывке.
Мы с Иркой, настороженно переглядываясь, подходим к смешному автомобилю. Я обламываю толстую сухую ветку и держу перед собой, как рапиру. С Воликом что-то не в порядке. А если и впрямь свихнулся? Может и напасть! Точно, точно нападет, совсем умом повредился: только поглядите на эти зонтики и консервные банки на бампере. Черт, сколько я его не видел? Когда началась игра… слышал мельком, что он выжил – в ту самую минуту как раз на крышу забрался, кровлю прохудившуюся подлатать. У него частный дом был, на западной окраине. А жена его, Еленка, из той же школы, где мы учились, погибла. Волик уехал из города. Всё, больше ничегошеньки не знаю о нем, да и не интересовался особо, другие проблемы навалились. А ведь когда-то единственным другом он для меня был, этот неунывающий, жизнерадостный паренек, только он от меня не отворачивался – от «ботаника», застенчивого отличника. Даже отца моего не боялся, хотя слава о папаше дурная шла, дурнее не бывает. Под конец жизни папочка за день выпивал чуть ли не бочонок пива и литрами поглощал виски и водку… Воспоминания колючим бичом хлестнули по сердцу.
Обойдя драндулет с обеих сторон, мы с Иркой, наклонившись, заглядываем внутрь: Волик скорчился на сиденье, прижал колени к животу и обнял руками. Он дрожит и смотрит только на меня, точно увидел призрака. Ветка в руке сама собой опускается. Это он-то нападет?..
– Привет, Волик, – произношу растроганно. – Не бойся, это же я, Влад… – и почему-то теряюсь. Слова встают в горле комом, шершавым, горьким. Такое чувство, что я виновен в нынешнем невеселом положении Волика, я когда-то бросил его, пренебрег нашей дружбой. А Волик явно не в себе, помочь бы ему, но как? Я могу вылечить больного, даже находящегося при смерти человека, даже… Нет, мертвых оставим в покое, их спасти невозможно. Тот случай с Марийкой выбивается из ряда, это необъяснимо. Но как помочь умалишенному, повредившемуся рассудком? Бесполезно заклинать его, стремясь достучаться до помраченного игрой сознания. Тщетно. Напрасно. Слишком близко принял он к сердцу смерть жены, что-то надломилось в рослом, неунывающем Волике.
И всё-таки несмотря ни на что я говорю:
– Живи.
Бережно касаюсь его лба.
– Живи!
Не умоляю – требую.
– Живи, друг!!
Волик садится прямо; похоже, что он узнает меня.
– Надо превозмочь себя, отец, – ни с того ни с сего заявляет он. – Иначе ничего не получится.
Я не знаю, как реагировать: слова правильные, но сказаны не к месту. А Волик открывает рот и, размахивая рукой как заправский дирижер, начинает петь:
В пенных брызгах прибоя
Оплывают следы,
И по двое, по трое
Мы бредем вдоль воды.
Солнце красит багрянцем
Россыпь сумрачных скал,
В том проклятье упрямцев —
Находить, что искал.
Разуверившись в жизни,
Ты не помнишь – зачем
На чужой скучной тризне,
Встав под сенью эмблем,
Непонятных понятий,
Аллегорий и фраз,
Взял чужое проклятье,
Будто вещь про запас.
Облегчив чью-то участь,
Ты прибавил себе
Тяжесть ноши и, мучась,
По дороге-судьбе
В путь отправился дальний,
Как Спаситель на крест…
Я слушаю старинную песню барда Януша Дикого; эта песня, непонятная, безысходно-горькая и немного жутковатая была одной из моих любимых в детстве. Ирка смотрит на Волика вытаращенными глазами, поднимает голову, глядит на меня и крутит пальцем у виска. А я подхватываю мотив, замерший на половине куплета, и мы поем вместе с Воликом на два голоса – он запевает, а я подтягиваю. И старые, покрытые ржавчиной слова из моего детства постепенно освобождаются от всего наносного – пыли, мусора, ржи, и начинают сверкать, как хорошо ограненные бриллианты под рукой опытного мастера. Так с металла после ковки счищают окалину, так выходит из грубых ножен остро заточенный меч, так пожилой актер преображается в роли блистательного дамского угодника Джакомо Казановы.
Каторжанин кандальный,
Что не пьет и не ест,
С молчаливым упорством
Принимая битье.
Хлыст гуляет с проворством,
И кружит воронье…
Рок с оттяжкой ударит,
Раскровенив лицо,
Да повеет вдруг гарью,
И шеренга бойцов
Рассмеется и вспомнит,
Что они не одни —
Словно в каменоломне,
Где дробили гранит
Те рабы, что от века
Проходили в цепях,
Волей сверхчеловека
Стали вдруг в бунтарях…
– И ты чокнулся! – негодует Ирка.
Волик умолкает. Мое сердце частит, как забарахливший мотор, сердцу тесно в груди от нахлынувших переживаний, от мрачного очарования песни, которая называется «Песнь безрассудных».
Но Волика опять бьет дрожь, он, как напуганный кролик, сидит, поджав под себя ноги, в тесном салоне ветхого автомобиля и дрожит. Он не «очнулся»… Что ж, я сделал всё, что мог. Кто сделает больше?
Протягиваю руку в салон.
– Привет, дружище.
Волик молча здоровается со мной; у него мягкая и безвольная ладонь, он сильно изменился, будто растворился в новом жестоком мире. На приборной панели стоит пыльная поляроидная фотокарточка, на цветном снимке – девушка со светлыми, рассыпанными по плечам завитками волос; у нее круглое доброе лицо, ласковая улыбка, глаза смотрят открыто и ясно. Она едва уловимо напоминает ту школьную красавицу Еленку, в которую были влюблены почти все мальчишки из ее класса и из параллельных тоже. Теперь она мертва.
– Волик, ты помнишь меня, дружище?
Раздается щелчок, и Волик, вздрагивая, оборачивается, но это всего лишь сам собой захлопнулся один из торчащих сзади зонтиков. Странно, думаю я, что это за самозакрывающийся зонтик?
– Плохо дело, отец. – Волик, похоже, обращается к самому себе. – Еще один зонт закрылся, немного осталось…
– Влад, кто это такой? – Иринка, держась за кузов, шагает ко мне. Волик настороженно, из-под бровей наблюдает за передвижениями моей возможной невесты. Мне обидно, обидно до слез, что мой целительский талант, мой уникальный дар непригоден здесь, неприменим. Мое «Живи!» – бессмысленный набор звуков, всё зря, попусту. И я пытаюсь растормошить Волика иначе: словами, прикосновениями. Хватаю и трясу за плечи.
– Да очнись же ты! Это я, Влад, Влад Рост, твой друг… твой бывший друг, – добавляю, смутившись. – Помнишь, мы с тобой прыгали в пруд с мостков – кто дальше? А помнишь, осенью в подвале прятались и тайком рассматривали голых теток в «Плейбое»? – Ирка фыркает, но я не обращаю на нее внимания. – А роман? Помнишь, я роман писал и читал его только тебе?
Волик внезапно оживает, что-то знакомое, почти родное мелькает в его глазах. Он со значением смотрит на меня, этот взгляд напоминает мне одного придирчивого критика в Музее изобразительных искусств, что в Будапеште, и говорит:
– Да у вас, отец, талант.
Я улыбаюсь и открываю рот, чтобы сказать ему что-нибудь ободряющее, но лицо Волика вдруг искажается в дикой злобе, и в руке у него со звонким «щелк!» появляется выкидной нож, тусклое лезвие которого мелькает в опасной близости от моего запястья. Я отшатываюсь, едва не падая. Ирка визжит и в отчаянном рывке помогает мне удержаться на ногах, схватив за плечо. В ее глазах плещется отражение моего неслучившегося страха. Невидимая бездна оживает под ногами в предвкушении новых жертв. Вниз по хребту стекает жаркий ручеек пота: еще немного и бездна-обжора получила бы требуемое. Волик хищным пардусом рычит из салона авто, высовывается из окна наполовину и тычет в мою сторону ножиком.
– Иди, с-сволочь, комиксы свои рисуй! Иди рисуй! Да, отец, пускай он комиксы свои рисует, мы без него прекрасно обойдемся…
– Что с ним?! Да он взбесился! – Выхватив у меня палку, Ирка подходит к машине Волика как к клетке с диким зверем и тычет веткой ему в глаза. – А ну пошел! Пошел! Отстань от нас, кому говорю! – Волик неловко отмахивается и пытается достать Ирку, для чего еще больше вылезает из окна, но чуть не падает и, потрясенный, поспешно втягивает свое рыхлое тело обратно в салон, где скрючивается на сидении и дрожит, во все глаза разглядывая нас.
Встает луна, круглый серебряный поднос среди звезд-плошек; в пролившемся с небес молочно-известковом свете лицо сумасшедшего кажется бледным и синеватым, как у утопленника.
Это Волик.
Мой бывший друг.
Рисовать комиксы чрезвычайно легко. Возьмите тетрадь с листами в клеточку, вырвите двойной лист и, положив на стол, пригладьте рукой. Возьмите линейку и карандаш, проведите три горизонтальные линии и пять или шесть вертикальных. Представьте, что это ваша жизнь. В первом прямоугольнике нарисуйте испуганное лицо Волика. Это мой бывший друг. Друзья бывают бывшими, поверьте мне. За спиной Волика – захлопнувшиеся и открытые зонты, вперемешку. Я долго не виделся с ним и не знаю, что для его больной головы значат эти зонты. Я очень хочу узнать это, мне отчего-то кажется, что Волик тогда вернется ко мне, как старый добрый друг.
У вас в руках простой серый карандаш с графитовым стержнем. Краски не нужны – в комиксе не будет цветов. И полутонов не будет, потому что карандаш не мягкий, а твердый, с маркировкой «6H». В вашем комиксе только два цвета: черный и белый. Во втором прямоугольнике нарисуйте лицо Ирки – девчонки, которая потеряла родителей из-за игры и теперь старательно играет в жизнь. Каждый ее поступок – ненастоящий. Она играет в любовь ко мне, она улыбается и переживает, она ненавидит и позволяет отрубить руку глупому мальчишке, но это всё не она, это та ее часть, бóльшая или меньшая, но созданная игрой; настоящая Ирка прячется где-то глубоко внутри. Подведите ей глаза карандашом, обозначьте штрихами темные круги под ними. Короткими черточками набросайте ресницы, заострите ушки – Иркины ушки похожи на эльфийские. Коснитесь пальцем нарисованной щеки и проведите с нажимом книзу прямоугольника. Грифель разотрется по бумаге – это невидимые Иркины слезы.
Вы знаете, почему мы когда-то перестали быть с Воликом лучшими друзьями? Всё очень просто. Я бросил писать и начал рисовать комиксы.
Третьего прямоугольника нам не хватит. Сотрите линию, разделяющую третий и четвертый прямоугольники, нарисуйте много серых, будто в тумане, лиц. Целое сборище лиц. Толпу. Представьте, как испуганы мы, невидимые на прямоугольнике. Представьте, что вы тоже там, вместе с нами, ощутите наш страх, теперь это ваш страх. Ужас. Паника. Прочувствуйте их каждой клеточкой своего тела. Взгляните на приближающуюся толпу. Толпа – сплоченный организм, готовый раздавить вас. Единственная причина, по которой люди не делают этого, то, что за вашу – да, да, за вашу! – голову назначена награда. «Вы» и «мы» уже неразличимы, вы рисуете комикс и одновременно находитесь в нем, ваша жизнь и жизнь ваших героев неотделимы друг от друга, вы – целое. В таких случаях крайне трудно, почти невозможно соблюсти художественную правду: ведь вы ни за что не позволите убить своих героев, вы отождествляете себя с ними. А убить себя нелегко, пусть даже вы и склонны к суициду.
Посмотрите на разграфленный лист бумаги, вам станет ясно, что нашлась еще одна причина, из-за которой мы и вы до сих пор живы: нас нет на прямоугольнике. Только толпа. Ворочается монолитной глыбищей. Наш страх дает ей силу, а наше бездействие – веру в собственную правоту. Попробуйте стать частью толпы, проникнуться ее настроением: злобной радостью, кровожадными мыслями, жгучим обывательским любопытством и осторожным, незаметным на общем фоне благоразумием иных людей. Отделитесь от толпы и от героев, гляньте на них со стороны, вы снова вы.
А мы – там, внизу. Вы же смотрите сверху, не так ли? Мы – забавные фигурки, лишь похожие на настоящих людей. Часть толпы.
Вы жалеете нас? Хотите спасти?
Отыщите в коробке зеленый карандаш и попытайтесь нарисовать листву. Или обозначить на лицах румянец – для этого потребуется розовый карандаш. У вас ничего не выйдет: грифель обязательно раскрошится. Вы перепортите все карандаши, один за другим; они будут ломаться, едва вы коснетесь бумаги – и остро очиненные, и тупые, и твердые, и мягкие.
Комикс останется черно-белым.
Дело даже не в том, что сейчас ночь, а не день. Совершенно в другом: в комиксах не бывает полутонов и оттенков.
Комикс символичен как абсолютное Добро, за которое борются, и абсолютное Зло, с которым сражаются его герои. Он гиперболичен и гипертрофирован, но он – отражение нашей жизни. Загляните в зеркало и вы увидите, как…
…черно-белые деревенские хватают меня и Ирку, вытаскивают из машины Волика, вяжут нам руки. Лица людей размыты. Всех, кроме Ирки и Волика. Так хочу я: эти люди дороги мне. И я понимаю: Ирка не просто играет, я вспоминаю – нас что-то связывает, что-то очень личное; понимаю, какой был сволочью, предав дружбу Волика.
Зажмите в пальцах простой карандаш и аккуратно поставьте точку в нижней части уха Волика: подростком, он раскаленным гвоздем пытался проколоть себе мочку, чтобы вдеть не сережку, как все, а хромированный болтик. Проведите короткую жирную линию возле виска Ирки – шрамик, его она заполучила в детстве. Ирка вырвала ладошку из маминой руки и побежала по дороге к лохматому пуделю, пудель с лаем носился вокруг дерева, на котором сидел рыжий котенок. Ирка хотела отогнать собаку и помочь котенку слезть, но споткнулась и неудачно, боком упала, содрав кожу на виске. Пуделя прогнала мама, а ничейного котенка они взяли домой.
В следующем прямоугольнике нарисуйте плакат. На плакате нет наших фотографий или портретов: только текст с описанием внешности и характерными приметами. Там есть Лютич и я, там есть Ирка. Там написано, что я – целитель, а Лютич с Иркой – чернокнижники, заклинатели духов. Там есть Иркин шрам у виска. Но ничего нет о сошедшем с ума Волике, однако разъяренные деревенские хватают и его: за компанию.
Быстрыми, отрывистыми движениями изобразите боль. Черно-серыми волнами она проходит по моему телу: меня бьют и бьют жестоко. Я шепчу самому себе: живи… черт тебя дери, Влад, живи! Назло им, назло всем. И, кажется, только это спасает меня, безвольно откинувшегося на кузов машины, к которой меня прислонили и, крепко держа за руки, избивают…
Переверните страницу, разлинуйте ее.
В углу первого квадрата начертите круг – это солнце, проведите внизу волнистую линию – это поле. По нему, слушаясь дудочки пастушка в нахлобученной на голову панаме, гуляют толстые, будто надутые овечки. Наметьте росчерком траву и простые луговые цветы – придумайте сами, что это за цветы: я не помню их названий, но они необыкновенно красивы. Добавьте к серому пятну солнца в свинцовом небе черные, готовые пролиться дождем облака. Если вам захочется устроить грозу, не забудьте нарисовать на краю поля лес, чтобы овечкам и мальчишке-пастуху было где укрыться от непогоды.
Вообще-то, эта картинка – ничто, просто способ отвлечься от побоев. Я помню, как в детстве мне сверлили зуб, было ужасно больно. Врач сказал: ну-ну, не бойся, малыш. Представь что-нибудь приятное – например, луг, весь заросший травой, а на лугу пастушонок пасет овечек.
Нарисуйте дантиста с бешено вращающимся, гудящим сверлом и – в зубоврачебном кресле – себя-маленького с широко раскрытым ртом, готового к жуткой боли. Теперь представьте овечек.
Полегчало?
Закрасьте очередной прямоугольник. Пусть он будет мертвенно-серым.
Нет-нет, сотрите линии! Полностью стереть не удалось, картинка размазалась? Ничего страшного. Рисуйте тонко-тонко, контуры должны быть еле видны. За пепельными, смазанными штрихами едва-едва угадывается лицо Ирки. Она плачет, и мне становится стыдно – я считал, будто она играет в любовь, не верил в ее чувства. Проведите рукой по нарисованному лицу девушки: видите, как она несчастна?
Отложите на время карандаш и возьмите ручку, чтоб нельзя было стереть; подумайте, прикоснитесь к бумаге, затушуйте контуры – это Иркина боль, не физическая, а душевная. Густо-синяя, как чернильная клякса.
Нарисуйте мирную деревеньку: в призрачном свете луны над домами вьются дымки, для удобной ходьбы повсюду разложены крупные, белеющие в темноте камни. Нарисуйте, как нас ведут к сараю, как горят факелы, озаряя светло-серые лица. Изобразите страх. Начертите отчаяние.
Комиксы на самом-то деле рисовать до смешного легко. Попробуйте изобразить страх словами, и вы поймете, о чем я толкую.
Наметьте тележку Лютича, что стоит у мрачной громады сарая, и привязанную к столбу лошадку. У вас еще не сточился карандаш? Внутри сарая сидит наш связанный по рукам и ногам возница. Рядом со мной на ходулях шагает Волик, он еле перебирает ногами, но язвительно поглядывает на меня нарисованными глазами и поет нарисованные песни. Я угадываю слова: «Рассмеется и вспомнит, что они не одни…» Он смотрит на меня, и во взгляде читается: ты ведь бросил меня, Влад Рост. Ты, мой лучший и единственный друг, отвернулся от меня.
– Но и ты повел себя тогда не лучшим образом… – оправдываюсь я.
Он укоряюще молчит, серые нарисованные губы не движутся, но я всё понимаю. Я не один, молчит он. Я долго был один, но теперь я вспомнил, что не один. Нет-нет, Влад, теперь мы вместе…
Нарисуйте стыд.
Справа от меня идет Ирка: ее не тронули. Она смотрит перед собой и молчит, упрямо сжав губы. На том прямоугольнике, где ее лицо едва видно, она плакала: и я не могу понять, случилось ли это на самом деле или мне почудилось. Быть может, мой рассудок помутился от боли и подсунул этот образ, чтобы хоть как-то унять физические страдания?
Следующий прямоугольник никак не связан с этими событиями. Нарисуйте мой дневник. Полдневника – обычные записи, далее следует несусветная чушь, невообразимый бред. «Сегодня голодные кролики выпили четверть фонтана. Я был против. Я вышел на балкон и кричал кроликам, чтобы они не пили из фонтана, потому что мне нравится фонтан, мне нравится, как ярким голубым цветом брызжут струи воды, как крылатые, похожие на голубей люди пьют из него воду. Я кричал кроликам: не надо!» – вот пример записи. Бред это или что-то иное? Может быть, зашифрованное послание самому себе? Но зачем в такой форме, почему? Возможно, чтобы пробудить некие ассоциации и, двигаясь по их причудливым связям, докопаться до истины, которая инсайтом, озарением снизойдет ко мне. Хорошо бы, если так, а если нет? Смогу ли я вернуть себе хотя бы часть памяти?
Ночь мы проводим в сарае, на слежавшемся сене; нас кусают слепни, мы молчим, и грязно-черные тени расползаются у нас над головами. Внизу на двух табуретках сидит охранник – кряжистый пожилой мужик в ватнике и кроссовках, в руках у него ружье. Он не спит ночь напролет и рассказывает нам истории. Вы помните немногих здравомыслящих людей в толпе? Сторож как раз из таких. Нарисуйте ему добрые глаза и задумчивую улыбку, когда улыбается каждая морщинка. Но пусть его благодушный вид не обманывает вас – палец мужчина держит на спусковом крючке дробовика и, не задумываясь, применит его в случае опасности.
Связанный, я лежу на сене и чувствую, как бьется Иркино сердце. Слышу, как Лютич бормочет под нос:
– М-да, господин Влад… оплошал… оплошал я… простите уж…
Ира тихо плачет. Я тянусь к ее руке пальцами, мне очень сложно это делать: веревки впиваются в кожу, но я всё-таки дотягиваюсь до Иркиной ладошки; она стискивает мои пальцы в ответ, шепчет: «Спасибо» – и замолкает, незаметно для себя уснув.
Снаружи полыхают огни, слышны голоса: деревенские решают, что со мной делать. Кое-кто предлагает немедленно сжечь целителя на костре, как жгли ведьм в средневековье; кто-то жаждет получить обещанную награду, ну а кто-то хочет сдать нас охотникам, поэтому уговаривает народ известить тех и дождаться их приезда. В том, что охотники где-то поблизости, никто и не сомневается. Конечно, охотничьи отряды частенько рыщут по округе, но, слава богу, до сих пор мне удавалось счастливо избегать встреч с ними.
Добрый страж, восседающий на табуретах, уставился куда-то в потолок и травит свои неиссякаемые, точно сыплющиеся из дырявого мешка, байки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.