Электронная библиотека » Владимир Костицын » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 17 октября 2017, 19:40


Автор книги: Владимир Костицын


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 73 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Разница в климате (микроклимате) между парком и большим домом, с одной стороны, и низом с техническими службами, с другой, была весьма чувствительна. В то время, как внизу люди хворали, не переставая, болотной лихорадкой, наверху все были в добром здравии. Новые постройки находились в километре от первого имения – в так называемом втором имении. Еще дальше было третье имение, где все здания были разрушены и оставались только весьма солидные фундаменты.

Стройка проходила в очень трудных условиях, и, собственно, мы не имели права строить. Вся строительная деятельность по декрету была сосредоточена в Главном комитете государственных сооружений, во главе которого стоял бывший меньшевик Павлович, дядюшка профессора Сорбонны Эфрусси. Комитет составлял всероссийский план, и до составления этого плана всякая строительная деятельность была запрещена под страхом самых серьезных наказаний. Над комитетом и его толстым председателем все смеялись, но с запретом приходилось считаться, и сейсмическую станцию в Кучине строили на кредиты, которые отпускали под разными наименованиями: «установка приборов», «усовершенствование установки», «защита от непогоды» и т. д. Кредиты отпускались в падающих рублях, а каменщики желали иметь полное довольствие и полное удовольствие в натуре, а не в бумажках. Постоянно нужно было ухищряться.

Очень часто мне приходилось разговаривать с Иваном Ивановичем Гливенко, начальником Главнауки, следующим образом: «Иван Иванович, выручайте: каменщики прекращают работы и требуют полной уплаты». – «Что же, требование их справедливое». – «Конечно, справедливое, но вы знаете, что на средства, которые вы отпускаете нам, мы сделать ничего не можем». – «Нет, Владимир Александрович, каменщики – пролетариат, и их нужно удовлетворить». – «Я совершенно согласен с вами и уже дал им ваш адрес. Тут, в центре, будучи облечены всей полнотой власти, вы сумеете объяснить им необходимость жертв для государственного строительства. Вам поверят, а нам, саботажникам, не верят. И придут не с пустыми руками: чтобы показать вам кладку, которая требуется, они принесут по кирпичине». Иван Иванович хмурится и зовет «завфина»: «Товарищ Удовиченко, надо удовлетворить Владимира Александровича, а то нас тут забросают кирпичами», – и я получаю удовлетворение.

Конечно, Иван Иванович прекрасно понимал, что я не пошлю к нему каменщиков и что надо помочь. Истинным облегчением для нас было иметь его на этом посту. Крупный бюрократ (директор департамента в старом министерстве), очень умный, разумный и благожелательный человек, он делал все, чтобы помочь научным учреждениям. Иван Иванович обладал большой гибкостью (я всегда сравнивал его с Борисом Годуновым при Федоре Иоанновиче), но употреблял ее всегда на благо и очень умел сводить на нет глупейшие измышления М. Н. Покровского.

Кучинские дамы, жены геофизиков, встретили тебя любезно, но храня камешек за пазухой. В то время, как я был старше их мужей, ты оказалась моложе всех дам. Жена Пришлецова, врач, выказывала холодок, и это было лучше, чем скрытый яд жен Ханевского и Бастамова. Жена Бончковского, тоже – математичка по образованию, была очень занята своей внутренней драмой: она вступила в научную работу с большими надеждами, которые не оправдались, и теперь задумывалась над смыслом человеческой жизни. Жена Чаплыгина относилась к тебе определенно хорошо, но годилась тебе в бабушки и чувствовала себя генеральшей. Так и случилось, что приятных людей в разнообразном обществе для тебя не оказалось. За нами очень ухаживали, но цену этого мы оба прекрасно понимали. Ты и не стремилась к этому обществу. У нас всегда кто-нибудь гостил, и мы одни никогда не оставались.

Упомяну еще как курьез, что помимо Ханевского Бончковский, Виткевич и некоторые другие из сотрудников института (например, Баскаков, младший брат моего товарища по гимназии) были моими земляками.[425]425
  Запись от 21 мая 1950 г. – Тетрадь III. С. 39–51.


[Закрыть]

Я не помню точно, к какому моменту нужно отнести приезд с юга твоей сестры Лены с мужем Николаем Владимировичем, а также, несколько позже, твоей тетки Розалии Григорьевны. Это было в 1921 году, и мне смутно помнится, что была весна или лето, а для тетки Розы – лето или начало осени. Это не было и во время нашей отлучки из Москвы. Оба мы присутствовали. Был ли это май? Между 15 мая и нашей поездкой в Петроград и перед переездом в Кучин? Не знаю. Во всяком случае, они вернулись и заняли соседнюю комнату – ваш огромный салон, в котором перед ними перебывало несколько квартирантов: Зверевы, Диесперовы – все друзья Сидорова и Нины Георгиевны.

С возвращением Елены Ивановны начались семейные осложнения. Она уезжала, оставляя семью в богатстве, а когда вернулась, нашла отца разоренным, вещи распроданными. У нее не было твоей деликатности. Ты считала, что все имущество было приобретено трудом твоих родителей, что вы, дети, пользовались этим, но в приобретении не участвовали, и что если после смерти матери вы являетесь юридически ее наследниками, то, действительно, право на все имущество принадлежит отцу и только отцу. Поэтому, когда отец продавал дом, формально принадлежащий детям, ты дала ему доверенность, но не предъявила никаких требований и ничего не получила, и я, твой жених в то время, вполне одобрил это.

Иван Григорьевич распределил меха и другие вещи твоей матери на четыре части, и твою часть дал тебе, а часть Елены Ивановны отправил ей, по ее требованию, с оказией в Киев. В распределении ты не участвовала и понятия не имела о том, действительно все ли вещи были распределены. То, что часть Елены Ивановны была отправлена ей, мы знали и даже случайно присутствовали при отправлении. Иван Григорьевич все время занимался распродажей вещей, и в это мы не вмешивались; один только раз не дали ему продать постели, на которых спали, и столы и стулья, которыми пользовались. По нашему совету Иван Григорьевич сохранил и для себя, и для детей необходимую мебель и носильные вещи.

Когда Елена Ивановна увидела «разгром имущества», она никак не хотела верить, что ты была настолько «глупа», чтобы не попользоваться, и при этом, чтобы я не помог тебе «делом и советом». Более того, получая от Ивана Григорьевича уклончивые объяснения, которые приблизительно все-таки совпадали с твоими, она сочла, что вы проделывали все коммерческие операции вместе и ты получала свою часть. Елена Ивановна знала с детства, что ты не выносишь ссор и дрязг и готова отдать все, лишь бы не пачкаться в этого рода склоке. Поэтому она пошла по линии наименьшего сопротивления: заявив, что посылку Ивана Григорьевича не получила (это была несомненная ложь, так как некоторые вещи, привезенные ею, находились как раз в этой посылке), потребовала от тебя передела твоей части (что-нибудь требовать от Ивана Григорьевича было уже бесполезно: он успел все распродать), и ты уступила.

Тогда аппетиты ее разгорелись, и она все увеличивала запросы, ссылаясь на мужа, который требовал то и то: «Если я не получу от тебя, то Коля рассердится». Тут уж я не выдержал: «Коля может сердиться, сколько угодно; Вава тоже это умеет», – и потребовал прекращения торга. Она выскочила в ярости и потом в течение нескольких месяцев вела с нами самую мелочную войну, сумев даже восстановить против нас бесхарактерного Ивана Григорьевича. Чтобы положить этому предел, мы позвали к себе твоего отца и просили его сказать, в чем же дело. Оказалось, что никакого дела нет, а просто: «Леночка говорит…» Так мы примирились с ним, но Леночка оставалась непримиримой, настроила тетку Розу, и я часто слышал в соседней комнате очень громкий, намеренно громкий, разговор: «Этот человек, который пришел в этот дом без штанов и живет нашим добром…»[426]426
  Запись от 22 мая 1950 г. – Там же. С. 51–55.


[Закрыть]

Как мы проводили время в Кучине? Конечно, много гуляли – и вместе, и отдельно, и группами. Помню, как ты перепугала всех: отправилась с Катей и дочерью Сперанского, девочкой Катиного возраста, гулять – отправилась сейчас же после обеда, то есть часа в три дня, – и исчезла. Как всегда со мной бывало, я сразу же начал беспокоиться, как бы с тобой чего-нибудь не случилось, и старался мысленно оградить тебя от всевозможных опасностей; в этом отношении я гораздо больше похож на папу, чем на маму, равно как и по интенсивности переживания горя. По мере того, как шли часы, а вы все не появлялись, моя тревога возрастала. К шести вечера я был уже совсем в панике, а в семь часов супруги Сперанские пришли спросить, что мы сделали с их дочерью.

Была немедленно запряжена институтская лошадь, чтобы искать вас на дорожках в лесу. А я отправился один исследовать лесные тропы и всего в десяти минутах ходьбы от института, на перекрестке двух дорожек, вижу три фигуры: вы стоите и совещаетесь, куда же идти. Оказывается, вы заблудились и несколько часов блуждали в ближайших окрестностях, причем было бы достаточно держать любое направление в течение четверти часа, чтобы выйти на одну из больших дорог, ведущих к институту. Очевидно, вы меняли часто направление и запутали сами себя: дочь Сперанского сбивала тебя с толку своим знанием окрестностей, а ты – ее своим взрослым авторитетом; при этом Катя ворчала и вносила элемент паники. Как я был счастлив, найдя тебя, а ты радостно вскрикнула: «Вавка, что ты тут делаешь?»

Мы часто купались в речушке, которая имела несколько глубоких мест, – купались, конечно, в купальных костюмах, иногда большими компаниями. Развлечением было для тебя и ознакомление с метеорологической практикой – инструментами, методами наблюдения и обработкой их: преподавал это тебе и другим дамам и девицам Бончковский и делал это очень толково. Ханевский почувствовал ревность и хотел заинтересовать тебя своей работой, но неудачно. Работа его была рассчитана на долгое время и могла дать (и в конце концов дала) интересные результаты, но шаблонная, без всякого проблеска, обработка числовых данных не привлекала интереса. Он стремился определить среднюю скорость ветра по величине и направлению на разных широтах, на разных высотах и в разные эпохи года. Для этого нужно было сделать однородной всю массу аэрологических и метеорологических наблюдений, т. е. внести в них все нужные поправки. Работа должна была занять несколько лет, после чего предполагалось приступить собственно к вычислению средних. Возбудить энтузиазм этим процессом внесения поправок было довольно трудно.

Очень много времени я отдавал детальному ознакомлению с работой института и его сотрудниками, стараясь определить удельный вес каждого. Для меня стало ясно, что научное оборудование, оставшееся от Рябушинского, ничего не стоит: большая аэродинамическая труба не давала равномерного потока воздуха, а приспособления для униформизации вызывали добавочные вихри; аппарат для изучения трения воздуха совершенно не соответствовал цели; мелкие измерительные приборы – трубка Пито, анемометры и т. д. – давали колоссальные ошибки. А что сказать об «опытах» Рябушинского с возбуждением «колебаний в эфире» путем сбрасывания с башни чугунной плиты и улавливания микрофоном «эфирных волн»? Но хозяином он был хорошим: плотина и электрическая станция продолжали без отказа работать; постройки были по-купечески основательны; рабочие, слесари, столяры и механики – хорошо подобраны; библиотека – хорошо составлена (помимо научных, она содержала большое количество исторических книг, беллетристики и даже порнографии – конечно, на французском языке).

Обо всем этом мы очень много разговаривали с Бастамовым и уговорились с ним о реформах, структурных и программных, которые нужно внести в институт: для нас было ясно, что, имея могучего конкурента – ЦАГИ, он не может вести самостоятельную гидро– и аэродинамическую работу. Поэтому мы решили употребить аэродинамическое оборудование на изучение метеорологической и геофизической аппаратуры и решение вытекающих отсюда задач. Эта реформа требовала, чтобы в институте был хороший теоретический отдел, способный решать математические проблемы, возникающие в процессе геофизической работы («теоретический» отдел Ханевского состоял из нескольких вычислительниц и был совершенно неспособен, как и он сам, выполнять новую программу). Мы решили учредить теоретический отдел из хороших прикладных математиков и физиков под моим руководством, а Ханевскому оставить его вычислительный гарем и дать возможность продолжать работу. Все это были очень полезные реформы, но мы сделали и одну ошибочную вещь, а именно: проявили империализм.

Помимо Кучинского института, в Москве еще существовали Бюро погоды, возглавляемое очень крупным специалистом – Сергеем Ивановичем Небольсиным, и Аэрологическая обсерватория на Ходынке, возглавляемая Витольдом Игнатьевичем Виткевичем, тоже моим земляком. Преобразуя Кучинский аэродинамический институт, мы решили объединить в нем всю метеорологическую и геофизическую работу в Москве. С. И. Небольсин, человек прямой, открытый и честный, не возбуждал ни в ком сомнений, но как могли геофизики, имевшие еще так недавно склоку с Виткевичем, настаивать на его введении в институт? Еще в гимназии Виткевич занимался политическими доносами. После Октябрьской революции его доносы пошли по другому направлению, но не прекратились: в Наркомпросе ими было заполнено огромное «дело». Он обвинял своих противников (того же Бастамова) в контрреволюции, хищениях, ничегонеделании, ремонте ванных и т. д., и т. д. Относительно себя самого он менял показания: сначала был поляком и католиком, потом – белорусом и православным; во время войны с Польшей стал окончательно белорусом, но перестал быть православным. Я предостерегал Бастамова против введения Виткевича, и как будто он слушал меня, но, воспользовавшись каким-то из моих отсутствий, провел-таки объединение с Аэрологической обсерваторией и Виткевичем.

Очень часто к нам приезжал Иван Григорьевич – приезжал в субботу к вечеру, ужинал с нами и рано ложился спать. Утречком он надевал легкий пиджак и с удовольствием отправлялся гулять, выбирая наиболее «культурные» части парка и избегая лесных тропок или лугов. Удивительно, до какой степени ему была чужда и незнакома деревенская жизнь. После утреннего завтрака мы ходили с ним вместе, и всем это было очень приятно: чувствовалось, что у нас он действительно отдыхает и забывает о московских заботах. Пока мы гуляли, наша Матрена (отчества не помню) готовила обед.

Готовить было особенно не из чего, но все-таки это был уже не 1920 год. С нашей части огорода мы имели свежие овощи и салат; академический паек давал нам мясо, масло и многое другое, магнитный паек – кроликов, зайцев и дичь; в других учреждениях тоже бывали выдачи (в Коммунистическом университете – хлеб, крупа, сахар, колбаса). Лес давал нам землянику и малину, сад – вишню. Таким образом, мы уже не голодали и могли хорошо накормить Ивана Григорьевича. После обеда немного болтали – о Côte d’Azur, о Париже, о лангустах и сотерне, о «Sole aux moules et écrevisses».[427]427
  «Морском языке с мидиями и раковыми шейками» (фр.).


[Закрыть]
Иван Григорьевич немного отдыхал, и вечером после чая мы провожали его к поезду.

В Кучине, как и в других научных загородных учреждениях, было в обычае кормить приезжающих специалистов. Эта повинность была переходящей, и очередь иногда падала на нас. За это лето мы принимали у себя директора Главной палаты мер и весов Ф. И. Блумбаха, директора Пулковской обсерватории А. А. Иванова и директора (кратковременного) Главной геофизической обсерватории Н. А. Коростелева. Когда приезжали целые группы, устраивался общий обед. Так было, когда мы праздновали окончание постройки сейсмической станции: приехал Иван Иванович Гливенко в сопровождении ряда сановников из Наркомпроса. В таких случаях обед бывал в столовой Рябушинского, убранной в топорном русском вкусе и уставленной крайне неудобной мебелью в том же вкусе, с вертикальными спинками стульев и т. д.

Кстати, об огороде. Мы возделывали его сами: взяли тачку и отправились с ней за удобрением в конюшни второго имения: лошадей там уже давно не было, но ссохшиеся следы их пребывания имелись, и мне стоило большого труда отковыривать их лопатой. Мы посадили огурцы, томаты, редиску, морковь, репу, горошек; кроме того, на общем поле были засеяны картошка и капуста. Для того, чтобы из деревни Кучино не являлись мародеры, на наших плантациях были установлены ночные дежурства. Одну из ночей я дежурил с Чаплыгиным, другую – с Сабининым. Я помню также, как весь персонал с семьями высыпал в поле копать картошку, и с каким увлечением ты предавалась этому занятию: перед тем, как вскапывать землю под каким-нибудь кустиком, ты загадывала, сколько и каких картошек мы найдем.[428]428
  Запись от 23 мая 1950 г. – Тетрадь III. С. 56–67.


[Закрыть]

Погода в общем стояла хорошая, но бывали дожди и грозы, тогда как на Оке и Волге было знойно и сухо. Из Бабурино приходили тревожные вести: посевы погибли, сена оказалось недостаточное количество, лошадь пала. Я тщетно старался достать лошадь из демобилизованного контингента, а денежная помощь, которую мог оказать, была совершенно недостаточна. Вести с Волги приходили все хуже и хуже. С июля месяца в Москве стали появляться беженцы: целыми семьями, поездом или пешком, они добирались до столицы и ложились у заборов на привокзальных улицах, забирались в разрушенные дома, скоплялись на пустырях. У них редко хватало энергии что-нибудь предпринять: покорно лежали и умирали зачастую тут же; дети и подростки образовывали банды, о которых всё с большим и большим испугом говорили обыватели. Появились слухи о людоедстве (оправдавшиеся) и колбасах из человеческого мяса. В этом обвиняли, в частности, очень толстую чайную колбасу, и как раз в одной из выдач мы получили ее довольно много и съели всю, хотя и с сомнениями.

В июле или августе мне пришлось неделю провести в Москве: Наркомпрос, вернее – Главпрофобр, созвал конференцию представителей высших учебных заведений, и я должен был присутствовать на ней как член Государственного ученого совета. Отношения между властью и профессурой становились все хуже и хуже. Борьба с царским правительством шла в высшей школе под знаменем автономии, и одной из первых мер Временного правительства было установление ее. Поэтому профессура была очень удивлена, а потом и раздражена, когда Наркомпрос встал на путь борьбы с автономией. М. Н. Покровский, сторонник и в значительной мере инициатор этой политики, мог бы проводить ее спокойным и деловым образом; вместо этого он принял ряд противоречивых и бестактных мер, которые раздражали профессуру и усиливали хаос в высшей школе.

Не разбираясь в людях, Покровский назначал на ответственные посты лиц с сомнительной репутацией, двурушников, к которым можно было относиться только с презрением. Отсюда получались весьма для него (а следовательно, и для власти) конфузные диалоги, как, например, с профессором Зерновым, директором Петроградского технологического института. Дело было на первом же заседании конференции:

Покровский: Мы, конечно, будем жестко реагировать на контрреволюционные происки профессуры. Вот вам пример: мы послали преподавать в Технологический институт одного из наших давних и хороших товарищей, а профессор Зернов, здесь присутствующий, не допустил его к преподаванию.

Зернов: Да, и очень хорошо сделал – для вашей же деловой репутации: это лицо не имеет никакой подготовки для преподавания того основного курса, который вы для него предназначили.

Покровский: Неправда: вы не захотели его из-за его левой репутации.

Зернов: Помилуйте, Михаил Николаевич, ведь до 1917 года я знал его как октябриста.

Покровский (с иронией): И как патриота?

Зернов: Не очень. Не желая ехать на фронт, он все время приставал ко мне, чтобы я устроил его при Военно-промышленном комитете. Откуда я мог знать, что он – ваш давний и хороший товарищ?

Покровский: Я лишаю вас слова.

В общем, все заседания конференции велись в этом духе: мелкие уколы, бессмысленно раздражающие меры, нажим и наскок и никакой деловой программы. Конференция не дала никакого положительного результата и оттолкнула многих, хорошо расположенных, людей.

В последний день конференции ты приехала в Москву, чтобы забрать меня в Кучин. Поезд уходил около шести часов вечера. Мы уложили свой багаж (он всегда бывал очень обильный), я нагрузил его на плечи, и мы отправились пешком на Курский вокзал. День был грозовой. Не успели мы сделать и половины пути, как хлынул дождь, да какой! Что бы ему выпасть в Бабурино? Пережидать невозможно: времени – в обрез; извозчиков не было. Кое-как мы добрались до вокзала, втиснувшись в поезд, и в Кучине имели еще одну, хотя и кратковременную, но основательную поливку. И, как всегда в таких случаях, ты встречала неприятность с твоей ясной и хорошей улыбкой, без воркотни. У тебя никогда не было побуждения (а я грешил этим) сказать: «вот, я тебе говорила» и т. д. С тобой всегда бывало удивительно легко, и одного твоего присутствия оказывалось достаточно, чтобы проходить через мелкие и крупные огорчения, не замечая их.[429]429
  Запись от 24 мая 1950 г. – Там же. С. 67–74.


[Закрыть]

Другое летнее дело, которое заставило меня провести две недели в Москве, – председательствование в приемной комиссии. Положение было парадоксальное. Я был заместителем декана. Обязанности декана до 1 сентября исполнял профессор Настюков, а я значился в отпуске, но от Наркомпроса был назначен председателем комиссии для приема студентов на наш факультет. В комиссию входили тот же Настюков как представитель факультета и три студента-комсомольца. Студенты очень напирали на социальное происхождение, и мне с большой затратой аргументов, цитат из Маркса и Энгельса (и из Ленина: Сталин еще не был классиком), удалось умерить их и убедить, что так же, как и рабочие, представители народной интеллигенции заслуживают, чтобы их дети имели право на высшее образование. Отводы имели место, но их было сравнительно мало. В результате просмотра документов оказалось значительное количество кандидатов, достойных приема. Появился вопрос, сколько факультет может вместить. Если бы оказалось, что число возможных вакансий значительно меньше числа кандидатов, нужно было бы снова проводить отбор.

Я обратился к Настюкову и сказал: «Мы, математики, не имеем лабораторий, а вместимость аудиторий очень велика. Да и не к нам пойдет большинство. Вы – представитель экспериментальной дисциплины. Можете ли вы созвать представителей лабораторий и выяснить, каким количеством мест мы располагаем?» Через несколько дней Настюков принес ответ, который меня очень удивил, а именно, что можно принять всех кандидатов. Мне казалось, что тут что-то не так, но протестовать я не мог, и мы приняли всех. А с началом занятий выяснилось, во-первых, что число мест совершенно недостаточно, и, во-вторых, что Настюков и его комиссия подсчитали число мест во всех лабораториях, тогда как речь шла о лабораториях, обслуживающих первый курс. Я и до сих пор не знаю, были ли эта ошибка случайной или намеренной.

Во всяком случае, в течение всего следующего года нам очень пришлось повозиться, чтобы обеспечить всех принятых местами на практических занятиях. Огромное большинство этих студентов оказалось криптомедиками: дело в том, что на медицинский факультет прием был очень ограничен, а по старым правилам лица, проделавшие два курса естественного отделения и сдавшие переходные экзамены, принимались на медицинский факультет без экзамена и вне контингента. Поэтому специальность «биология» оказалась переполненной, и к нормальному состоянию наши лаборатории вернулись только к 1923–24 учебному году.[430]430
  «Если я отказывал многим, – вспоминал В. В. Стратонов, – то иной политики держался товарищ декана В. А. Костицын. Не имея достаточного делового опыта, он своеобразно понимал обязанности товарища декана как являющегося по существу вторым деканом, а потому не стеснялся вести самостоятельную политику. Неостудентам стало это известно, и не раз бывало, что получившие от меня отказ, переписав прошение заново, шли в день, когда за деканским столом сидел Костицын, и без труда получали от него разрешительную подпись. В. А. в этих случаях настолько заблуждался, хотя и вполне добросовестно, что нисколько не стеснялся подписывать за декана какую угодно ответственную переписку, даже не ставя меня об этом в известность. Канцелярия, в лице [заведующей Марии Александровны] Постниковой, на этом спекулировала, и я под конец потребовал, чтобы все бумаги, подписанные Костицыным, показывались, до отсылки, мне на просмотр. Правление, узнав об этом от Постниковой, сделало попытку, повлияв на Костицына, испортить наши отношения, но это не удалось. Тем не менее В. А. Костицын напринимал много студентов, вовсе этого не заслуживавших» (Стратонов В. В. По волнам жизни. Л. 283).


[Закрыть]

Другие дела также требовали моего присутствия в Москве, но я всегда старался вернуться в Кучин к вечеру, и для меня всегда было большой радостью увидеть тебя на станции. Это бывало, но не так часто, потому что точного часа моего приезда мы не знали: слишком в Москве все было нерегулярно, сообщения трудны. Мне приходилось проделывать пешком колоссальные расстояния. Удивляюсь, как я мог выдерживать эти хождения и всю разнообразную деятельность; бросить ничего нельзя: так все было связано и так все было непрочно. И притом мне очень хотелось, чтобы из всей этой неразберихи, разрушений, хаоса получилось что-то путное, что-то новое.

Я уже давно ничего не говорил об Институте научной методологии: он тоже требовал моего присутствия, и особенно – этим летом. Не будучи коммунистом, я не мог быть его директором, но являлся его хроническим и фактическим ответственным лицом по должности вице-директора.[431]431
  Являясь замдиректора Института научной методологии до присоединения его в 1923 г. к Комакадемии, Костицын состоял позже членом ее методологической секции, а с 1925 г. – еще и секции точных наук (см.: ГАРФ. Ф. А – 2306. Оп. 49. Д. 1353. Л. 1–3). Например, 22 февраля 1926 г. на секции научной методологии Костицын сделал доклад «Математический метод в геофизике и астрономии» (см.: АРАН. Ф. 424. Оп. 2. Д. 3; Ф. 360. Оп. 2. Д. 78. Л. 1–41).


[Закрыть]
Сначала директором был, то есть считался, Луначарский, но его это не интересовало. Он занимался искусством, и попасть к нему на прием ученым было невозможно: мелодекламатор Сережников проходил раньше всех других.

Чтобы положить этому конец, директором был назначен доктор Зандер, мой современник по университету и товарищ по университетской партийной группе 1905 года. Мне и до сих пор непонятно, по какой причине произошло это назначение. Он ничем никогда, кроме медицинской практики самого шаблонного рода, не занимался. Называл себя энциклопедистом, но у него не было даже той поверхностной нахватанной эрудиции, какая была у Луначарского. Зандер был ленив, не разбирался ни в научных вопросах, ни в практических делах. Я не имел права принимать решений по вопросам идеологическим, а он имел это право, но воспользоваться им был не в состоянии. Марья Натановна Смит, которая провела это назначение, через несколько месяцев разобралась в нем и стала уже цитировать по его адресу слова Гете о филистере. Мы с ней обдумывали вопрос, как от него избавиться, и вдруг Зандер получил дипломатический пост посланника в Литве. Как будто дипломатической карьеры он все-таки не сделал.[432]432
  В «Характеристике сотрудников-коммунистов Полномочного представительства РСФСР в Литве» (по состоянию на 15 августа 1921 г.) говорилось, что С. И. Зандер – «на ум весьма неповоротлив, медлительный, в высшей степени рассеянный и забывчивый» (РГАСПИ. Ф. 613. Оп. 4. Д. 67. Л. 172).


[Закрыть]

После него директором был назначен Яков Моисеевич Шатуновский – племянник одесского профессора и сам математик (доктор математики Страсбургского университета), который уже давно бросил научную работу и очень скромно считал себя неспособным к ней. Это был очень хороший и очень приятный человек; мы быстро стали друзьями. Но он не имел никакой эрудиции и был совершенно не в состоянии импонировать крупным специалистам, которых привлекли в институт.

Именно в это лето и в начале осени мы организовали очень интересную серию докладов по вопросу о роли статистического метода в различных науках. На долю мою пришлось говорить о роли этого метода в астрономии и математике, А. К. Тимирязева – в физике, М. Н. Смит – в политической экономии и социологии, В. Г. Громана – в общественных науках, демографии и построении Госплана; не помню, кто именно говорил о биологии. Эти доклады были изданы в виде книжки,[433]433
  См.: Костицын В. А. Статистический метод в астрономии // Статистический метод в научном исследовании: Опыт коллективной интернаучной работы. М., 1925. С. 95–111.


[Закрыть]
которая вызвала большой интерес.[434]434
  Запись от 25 мая 1950 г. – Тетрадь III. С. 74–80.


[Закрыть]

Выше я упоминал о визите к нам в Кучин директора Пулковской обсерватории А. А. Иванова. Привело его к нам следующее обстоятельство. В сентябре 1922 года должно было иметь место солнечное затмение, особо благоприятное по своей длительности (6 минут) и неблагоприятное по месту: Австралия, да еще западная. Так как всех интересовала возможность проверки принципа относительности, то московские и петроградские астрономы решили организовать совместную экспедицию, и докладную записку надо было представить через Луначарского в Совет народных комиссаров. Это может показаться невероятным, но Луначарский так и не нашел времени принять делегацию русских астрономических учреждений и обществ; прием назначался, а нарком отсутствовал. В конце концов, потеряв терпение, записку подали по «команде», но из этого предприятия ничего не вышло. Голод, начавшийся в 1921 году и разразившийся как народная катастрофа в 1922 году, помешал экспедиции осуществиться, как и очень многим предприятиям этого рода.

Как-то, покупая в Москве газету, я вдруг увидел в витрине «Русские ведомости», вернее – сложенную газету, заголовок которой нельзя было рассмотреть, но которая по бумаге, формату, шрифту и типографскому выполнению походила, как две капли воды, на «Русские ведомости». Это оказался орган общественного комитета для помощи голодающим[435]435
  «Помощь» (Москва, 1921) – еженедельный бюллетень Всероссийского комитета помощи голодающим. Вышли два номера, от 16 и 22 августа.


[Закрыть]
– так называемого «Прокукиша» по именам главных участников: Прокоповича, Кусковой, Кишкина. В Комитете председателем был Каменев, а главным сватом – Горький. Увидев такой номер, я сказал, что это – не «Прокукиш», а просто – кукиш и притом несерьезный кукиш в кармане, и что из этой затеи ничего не выйдет. В ней несомненно не хватало искренности, и эта имитация «Русских ведомостей», маленький и смешной укол в трагический момент жизни страны, – тому явное доказательство.

Не помню, какой день недели мы выбрали для совместных (и с Катей) поездок в Москву. Приезжали к вечеру, и я хорошо помню то ощущение хода времени, которое меня часто мучило. Сначала приезжали в Москву при полном солнечном свете, позже – в сумерки, последний раз – в темноте. И очень-очень часто, ощущая счастье от твоего присутствия, от твоей близости, мне хотелось остановить время, как сейчас хочется во что бы то ни стало вернуть его назад. В Кучине мы оставались до конца сентября.[436]436
  Запись от 26 мая 1950 г. – Тетрадь III. С. 81–83.


[Закрыть]

Теперь я приступаю к описанию очень важной эпохи в нашем существовании. С переездом в город мне пришлось вернуться к моим обычным занятиям и, прежде всего, к университету. Ты захотела выполнить наше давнишнее желание и на этот раз поступила на физико-математический факультет. Из этого ничего не вышло, и описание причин, почему не вышло, послужит хорошим введением к последующему. Дело в том, что НЭП не улучшил, а ухудшил положение университета: бюджет его продолжал исчисляться в падающей валюте. Как раз летом того года я купил свои часы фирмы Ulysse Nardin[437]437
  Известная швейцарская часовая фирма, основанная в 1846 г.


[Закрыть]
(они и сейчас лежат передо мной) и заплатил за них 55 миллионов рублей.

Миллиарды, которые получал университет, были недостаточны для оплаты городских счетов (вода и прочее), и на отопление не оставалось ничего: наши аудитории не отапливались уже который год. Здания не ремонтировались: в большой математической аудитории через полчаса после лекции рухнул потолок. В хирургической клинике у профессора Спижарного эконом провалился сквозь пол из второго этажа в первый. И хотя остряки утверждали, что провалился именно тот, кому и следовало, но в таком состоянии университета ни эконом, ни Спижарный (кстати, он же являлся деканом медицинского факультета) были неповинны. Лаборатории по-прежнему не имели ни аппаратуры, ни реактивов, ни литературы, ни всяких других видов снабжения. Профессора и персонал получали до смешного ничтожные жалованья, а между тем плату за квартиры и прочие хозяйственные услуги начали взимать в твердой валюте.

Почему-то все надеялись, что с новым учебным годом положение улучшится: для некоторых категорий рабочих вводилась плата в твердых рублях, и в магазинах стало возможным иметь за них хорошие вещи, о которых давно забыли и думать. Но для нас стали невозможными и самые нормальные покупки. Протесты раздавались все время. На каждом заседании Государственного ученого совета я поднимал вопрос о положении высшей школы, а М. Н. Покровский упорно его снимал, делая при этом язвительные примечания по моему адресу. Обращались к Луначарскому, но этот господин ничего не делал и ни о чем не думал, кроме своих пьес и романов с балеринами. Я часто спрашивал себя, да и других, в чем же причина такой полной глухоты Луначарского к интересам того дела, во главе которого он поставлен, и даже сейчас я не могу ответить на этот вопрос.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации