Текст книги "«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники"
Автор книги: Владимир Костицын
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 73 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
В нашем личном плане, и именно на твоих университетских занятиях, это отразилось так: ты взялась за работу с величайшей охотой. Мы поручили наше хозяйство тетке Розе, надеясь, что она будет вести его лучше и добросовестнее, чем Марья Григорьевна. Освободившись от хозяйственных забот, ты смогла проводить в лабораториях столько времени, сколько было нужно, и это все погубило. Сырые каменные здания, не протапливавшиеся уже несколько лет, снова вызвали острый суставный ревматизм, и врач, профессор Д. Д. Плетнев, велел бросить учебу и заняться лечением в домашней обстановке. Еще раз, таким образом, попытка твоя перейти к разумному и интересному труду кончилась ничем. Более того, был сделан еще один шаг по направлению к трагическому исходу.
Начало нового учебного года сразу же показало, что настроение научных работников и профессуры резко изменилось. Вместо покорного ожидания давно обещанных улучшений все заговорили о том, когда же такое положение кончится и что нужно найти способ положить ему конец. Недовольство усилилось еще и тем, что Комиссии по улучшению быта ученых было дано задание образовать квалификационные комиссии для распределения их по категориям: первая – ученые с мировой репутацией, вторая – ученые со всероссийской репутацией, третья – крупные ученые с большим преподавательским и научным опытом, четвертая – ученые с хорошей квалификацией и опытом, пятая – начинающие ученые. Этим категориям должна была соответствовать денежная выдача в червонных рублях: первая категория – 20 рублей в месяц, вторая – 15, третья – 10, четвертая – 7, пятая – 5. Этот тариф, который Луначарский опубликовал со своим обычным болтливым предисловием, где говорилось о жертвах, которых не пожалеет советская власть, чтобы создать достойные условия для научной работы, и, кстати, делался кивок на гнилой Запад, – этот тариф вызвал всеобщее возмущение.[438]438
См. воспоминания В. В. Стратонова: «Комиссиям из специалистов было предложено распределить научный персонал, то есть самих себя, по пяти разрядам. Группа самая высокая по научной оценке (5-й разряд), но, вместе с тем, самая малочисленная (20–30 человек на всю Россию), должна была получить месячное пособие в 125 платежных единиц. Самая же низкая в научном отношении и, вместе с тем, самая многочисленная группа – 10 или 15 тех же единиц. Кость голодным и все же часто ревнивым друг к другу людям была брошена…
Стали распределяться по комиссиям и квалифицировать один другого. Вообще применялась большая снисходительность. Например, в астрономической комиссии, где я участвовал, всех профессоров оценили по четвертому разряду, и только для меня коллеги сделали исключение – оценили по высшему пятому разряду, вероятно, ввиду организаторского стажа, как создавшего Главную астрофизическую обсерваторию. Все же оказалось немало задетых самолюбий, возникло и много затаенных обид. Этого и требовалось достигнуть…
Еще того хуже, неожиданно над этими комиссиями специалистов, проведшими свою неблагодарную работу более мирно, чем это, быть может, ожидалось, – выявилась еще какая-то келейная сверхкомиссия, почему-то с проф. П. П. Лазаревым во главе. Она стала по своему усмотрению изменять оценки, сделанные комиссиями специалистов, главным образом – на основании личного мнения П. П. Лазарева о том или другом научном деятеле, а также в зависимости от полезности оцениваемого для советской власти. Это вызвало взрыв негодования, тем более, что Наркомпрос выдавал пособия именно на основании решения этой сверхкомиссии» (Стратонов В. В. По волнам жизни. Л. 271).
[Закрыть]
Мы с Волгиным пошли к моему сопроцесснику и товарищу по партийной работе Ярославскому. Он принял нас довольно сухо и сказал, что шахтеры зарабатывают меньше. Последовал принципиальный спор о роли науки в государстве вообще и в пролетарском государстве в особенности. Практический результат оказался неожиданным: Волгин, который к этому времени вступил в коммунистическую партию, был назначен ректором Московского университета.[439]439
Запись от 27 мая 1950 г. – Тетрадь III. С. 84–89.
[Закрыть]
Среди профессоров было всего понемногу. Самыми неприятными являлись реакционные интриганы, привыкшие орудовать исподтишка во времена старого режима. Таким был, например, химик Николай Димитриевич Зелинский.
Я уже упоминал о практических уклонах, которые навязал нам Шмидт, не потрудившись снабдить нас даже минимальными кредитами на их выполнение. Главпрофобр почему-то счел, что административная реформа может заменить кредиты, и нам стали навязывать разделение факультета на шесть отделений – химическое, биологическое, геолого-географическое, физическое, астрономо-геофизическое и механико-математическое, не понимая, что это не уменьшает, а увеличивает расходы и штаты. Для нас, математиков, прямым результатом была бы необходимость читать курс математики для каждого из отделений по-разному, иными словами – вместо одного курса для физиков и натуралистов иметь отдельные курсы для каждой специальности. Вместо общей факультетской канцелярии нужно было бы иметь еще шесть дополнительных канцелярий и т. д. Поэтому на заседании факультета было решено сохранять временно старый порядок.
Каково же было наше удивление, когда мы узнали, что Зелинский побывал несколько раз у ректора и в Главпрофобре и добивался выделения химических дисциплин и лабораторий в особый факультет. Председательствуя на ближайшем же заседании факультета, я поставил этот вопрос и публично сказал Зелинскому: «Некоторое время тому назад, когда ставилась моя кандидатура в помощники декана, вы изволили высказать мнение, что не следует выбирать лицо новое и происходящее слева, так как-де могут пострадать старые и драгоценные академические традиции. Будьте любезны объяснить факультету, в какой мере ваше поведение соответствует тем традициям, в качестве защитника которых вы выступали». Он пробовал отрекаться, но это было невозможно. Факультет подтвердил свое решение, а я, вместо прочной антипатии с его стороны, стал пользоваться очень прочной ненавистью.[440]440
Запись от 30 мая 1950 г. – Там же. С. 102–104.
[Закрыть]
Деятельность квалификационной комиссии при ЦЕКУБУ[441]441
Центральная комиссия по улучшению быта ученых при СНК РСФСР была учреждена во исполнение постановления «Об улучшении быта ученых», подписанного 6 декабря 1921 г. А. Д. Цюрупой; являлась преемницей Комиссии по улучшению быта ученых, созданной в Петрограде.
[Закрыть] очень раздражила профессуру. Если по некоторым дисциплинам председателям подкомиссий, как мне – по математике и механике, удалось выполнить свою задачу весьма объективно, оставляя личные вкусы в стороне, то по другим получилась сплошная какофония. А. Д. Архангельский не терпел географию и почвоведение. Он считал, что и физическая география, и наука о почвах не имеют самостоятельного бытия, а являются просто главами геологии, причем работают в них неудачники, которые не сумели стать геологами. Поэтому и географы, и почвоведы были спущены на несколько ступеней ниже, чем следовало. Результат: скандалы.
Сижу как-то в деканском кабинете. Входит милейший Иван Иванович Жолцинский (муж танцовщицы Франчески Беаты, о которой я уже упоминал в связи со встречей Нового года) и поет: «Ко мне возвратилась счастливая юность, ко мне возвратилось блаженство любви…»[442]442
Слова Фауста из оперы Шарля Гуно звучат так: «Ко мне возвратись, счастливая юность, и в сердце зажги желанье любви!»
[Закрыть] Я говорю: «Партия – теноровая, а вы – баритон. Кто вас омолодил?» А он отвечает: «Вот об этом я вас хочу спросить. Если бы меня, после 25 лет профессорской деятельности, поставили в третью категорию, я был бы немножко обижен, но примирился. Но быть поставленным в первую категорию, то есть в начинающие ученые, – это свыше моих сил. Скажите, кто этот Мефистофель, и я покажу ему, что мои кулаки сразу помолодели». Тон был шутливым и милым, но обида и огорчение так и выплескивались наружу. Что я мог сказать? Я пообещал добиться пересмотра его дела и добился, но обида его была настолько велика, что он немедленно оптировал польское гражданство и уехал в Львов, где занял пост директора крупного агрономического института, а мы потеряли очень ценного специалиста, который до этого момента считал русский язык родным и не думал о том, что он – поляк. Инциденты в таком же роде возникали и у физиков: университетские старались свести к нулю лазаревцев, а те обстреливали университетских из Наркомздрава и других комиссариатов, где были в силе.
Некоторые из профессоров, и именно из старой гвардии, пошли по стопам Зелинского. Для всех было полной неожиданностью, что почтеннейший Димитрий Николаевич Анучин – старейший из профессоров, бывший декан, с достоинством ушедший в 1911 году в отставку, – отправился в Главпрофобр, не предупредив факультет и декана, чтобы получить лишнего ассистента. Вопрос об этом был поставлен (не мной) на заседании факультета, где я председательствовал, и вызвал бурные и неприятные для Анучина прения: настолько неприятные, что он встал и вышел вон. Я сейчас же попросил его вернуться и сказал: «Димитрий Николаевич, вам совершенно не следует обижаться. При вашем опыте, конечно, вы понимаете, в каком трудном положении находится факультет и насколько каждое проявление сепаратизма ухудшает наше положение, и ваше – тоже. Вы получите ассистента, но потеряете возможность пользоваться разумно и им и вашей лабораторией, и мы уже будем не в силах защитить вас». Он встал и весьма корректно признал мою правоту.[443]443
Ср. с воспоминаниями В. В. Стратонова: «Из стариков профессоров самой яркой фигурой был знаменитый географ, этнограф и антрополог Дмитрий Николаевич Анучин. В мое время он уже совсем одряхлел, научно работать не мог и жил больше на проценты от своей прежней славы. Ходил уже согбенный, совсем седой, но глаза его постоянно прищуривались в хитрую улыбку “россейского мужичка”. Умственные способности его поблекли, утратил он и достаточную чуткость к событиям, и этому надо приписать его заигрывание с представителями советской власти, что создало под конец его жизни неблагоприятное для него впечатление. Между прочим, он состоял в комитете по охране памятников старины, в котором председательствовала жена Троцкого, и в этом комитете к нему, как к определенной иконе, относились с любезным почетом.
Профессора, его ученики, относились к Анучину с почтительной мягкостью и берегли своего “дедушку”. На факультетских же заседаниях дедушка любил, хитро сощурив глаза, поставить какой-нибудь, казавшийся ему заковыристым, вопрос и оглядываться вокруг, что, мол, из этого выйдет? Под конец у него вышла неприятная история с факультетом… Это он, минуя факультет, обратился непосредственно в Наркомпрос и выхлопотал назначение профессором Адлера [Бруно Фридриховича (1864–1942), заведовал кафедрой географии, этнографии и антропологии в Казанском университете]. Это произошло как раз в ту пору, когда факультет особенно горячо боролся за право самому пополнять свой состав, и такой поступок Анучина, даже при всем снисхождении к дедушке, вызвал возмущение.
Анучин, своим писклявым голосом, давал ребяческое объяснение:
– Я потому обратился в Главпрофобр, что факультет не может сам назначить профессора, а Наркомпрос может.
Тем не менее на ближайшем заседании факультета, на котором меня замещал Костицын, последний сделал Анучину выговор:
– Я хорошо сознаю, Дмитрий Николаевич, что я был еще мальчиком, когда вы уже обладали европейским научным именем. Тем не менее, в качестве председателя факультетского собрания, я должен вам высказать, что вы поступили против традиции и против интересов факультета.
Часть старой профессуры во главе с [профессором зоологии и сравнительной анатомии академиком] А. Н. Северцовым обиделась:
– Как можно делать замечание старейшему профессору факультета…
Но общественное мнение большинства поддержало Костицына, и некоторые поздравляли его с тем, что он имел мужество сделать замечание именно старейшему члену факультета. Д. Н. Анучин, однако, обиделся и целых полгода не ходил на заседания факультета» (Стратонов В. В. По волнам жизни. Л. 235).
[Закрыть]
Общеуниверситетский совет профессоров ректором не созывался, а в правление университета входил один из университетских сторожей, но не входили деканы факультетов. Поэтому деканы собирались частным образом, чтобы обсуждать общеуниверситетские дела. Медицинский факультет был представлен деканом – профессором хирургии Спижарным. В течение гимназического курса я постоянно слышал о нем отзывы преподавателя древних языков Мартина Мартиновича Крамарича: «Изучайте грамматику, как следует изучайте грамматику. Это – наилучшая гимнастика для ума. Никакие точные и естественные науки не могут с ней сравниться. Пользуйтесь временем, пока это доступно, а то кончите гимназию, попадете в университет, и вас не смогут там ничему путному научить. Вот вам пример: был у меня тут ученик Спижарный. Идиот идиотом, ни одного аориста не мог запомнить, в каждом классе по два года сидел. Наконец, эта дубина кончила, попала-таки в университет, и что бы вы думали, теперь он там – профессор. Хотел бы я знать, чему этот болван может учить».
Еще будучи студентом, я познакомился со Спижарным: имел смелость позвать его к одному, тяжело больному, товарищу; он немедленно велел запрячь свой экипаж, поехал, был очень мил и сделал все, как нужно. При первой же встрече тут, уже на равных правах, я напомнил ему о Смоленске и Крамариче. Он заволновался и сказал: «А вы знали его? Скольким, скольким он испортил жизнь! И я потерял из-за него четыре года». Пушкин великодушно предлагал: «Наставникам, хранившим юность нашу, не помня зла, за благо воздадим».[444]444
Строки из стихотворения А. С. Пушкина «19 октября» (день открытия в 1811 г. Царскосельского лицея), впервые опубликованного в 1827 г., звучат так: «Наставникам, хранившим юность нашу, / Всем честию, и мертвым и живым, / К устам подъяв признательную чашу, / Не помня зла, за благо воздадим».
[Закрыть] Не знаю, может быть, это было возможно по отношению к Царскосельскому лицею его времени, но не по отношению к царским классическим гимназиям.
Деканом факультета общественных наук был профессор Винавер, которого не надо смешивать со знаменитым адвокатом. Это был очень левый человек, очень сочувствующий власти, и для него, как и для меня, было весьма огорчительно, что политика Наркомпроса приняла такие формы и привела к таким результатам.[445]445
Запись от 31 мая 1950 г. – Тетрадь III. С. 105–111.
[Закрыть]
Обдумывая то, что уже написал, я обратил внимание, что в моих воспоминаниях за этот год совершенно отсутствуют посещения каких-либо театров, концертов и кинематографов. Значит ли это, что мы с тобой никуда не ходили? Как будто да: во всяком случае, выходили очень мало. Мои занятия поглощали весь день с утра до вечера.
Я очень старался расчистить свое время; как будто тогда же я отказался от Коммунистического университета,[446]446
Костицын руководил преподаванием математики в Коммунистическом университете им. Я. М. Свердлова в 1919–1922 гг. (ГАРФ. Ф. А – 2306. Оп. 49. Д. 1353. Л. 3).
[Закрыть] передав руководство занятиями Владимиру Ильичу Котовичу. Все мои ассистенты очень жалели об этом и были правы: со мной считалось правление Коммунистического университета, а после моего ухода занятия по математике не продержались и года. Точно так же я оставил и Институт путей сообщения – именно из-за сообщений: не было никакой возможности тратить два часа на хождение в Марьину рощу ради одного часа занятий и того ничтожного вознаграждения, которое они давали. Только и это не помогло. Университет с регулярным ежедневным присутствием в деканате (плюс всевозможные комиссии плюс вечернее преподавание) уже был достаточен, чтобы поглотить все силы. К этому надо прибавить ГУС, Астрофизическую обсерваторию, Геофизический институт, Институт научной методологии, Госиздат, Научно-техническое управление ВСНХ, Институт научной философии, куда я регулярно ходил,[447]447
12 октября 1921 г. Костицын был избран действительным членом Института научной философии РАНИОН (см.: АРАН. Ф. 355. Оп. 1. Д. 2. Л. 9–10).
[Закрыть] плюс Курскую магнитную аномалию и свою личную научную работу.
Поэтому я оказался совершенно не в состоянии ходить с тобой в театры так часто, как мне хотелось бы. К тому же измененный порядок выдачи билетов сделал довольно трудным их доставание: чтобы попасть в кинематографы, нужно было постоять в очереди часа два. Я помню, ты заставила меня пойти с Иваном Григорьевичем в «Колизей» на Чистых прудах, чтобы посмотреть какой-то африканский охотничий фильм. Мы начали стояние в очереди за пятьдесят метров от входа; еще через час были на лестнице внутри здания; еще через полчаса попали в залу. Фильм был интересный, длился час, ничего другого не показывали; мы вернулись совершенно измученные. Иван Григорьевич любил зрелища и развлечения и мирился с этими неудобствами, но у меня не было такой ясности духа, и я решил больше не влезать в такие истории.
У меня есть воспоминание о нескольких фильмах, которые мы видели, но я не могу сказать, имело ли это место в тот год или следующие. Помню, что в большом кинематографе на Тверской был объявлен фильм «Атлантида»[448]448
«L’Atlantide» (Франция, Бельгия, 1921; режиссер Жак Фейдер) – приключенческий фильм.
[Закрыть] по роману Пьера Бенуа, который мы только что прочитали. Роль Антинеи исполнялась знаменитой польской танцовщицей Наперковской, которую я видел в Париже на сцене в Opéra-Comique,[449]449
Théâtre national de l’Opéra-Comique – оперный театр, основанный в 1715 г. в Париже.
[Закрыть] Одеоне[450]450
Théâtre de l’Odéon – парижский театр, открывшийся в 1782 г. на левом берегу Сены рядом с Люксембургским садом.
[Закрыть] и, кроме того, в фильмах («Les Vampires»[451]451
«Вампиры» (Франция, 1915; режиссер Луи Фейад) – фильм в 10 сериях.
[Закрыть]), где она была великолепна. Я подробно расписал тебе, как она танцевала и какой была, а ты ответила: «Да, но Айседора Дункан…» Увы, в фильме мы увидели отяжелевшую женщину с остатками красоты (для меня, поскольку когда-то я видел эту красоту), но ты отрицала даже остатки ее. Становился совершенно понятен отказ монашествующего офицера от ее прелестей и становилась непонятной зала с орихалковыми[452]452
Орихалк – таинственный металл с золотым оттенком, упоминаемый древними авторами (Геосидом, Гомером, Платоном, Плинием Старшим, Иосифом Флавием и др.).
[Закрыть] статуями. После этого фильма ты совершенно утратила доверие к моему артистическому вкусу.
Помню также сборный концерт в консерватории, на который мы попали. Запомнился мне он особенно из-за двух обстоятельств: среди прочих пела Нежданова – как всегда, очень хорошо, и, растроганный, а главное, каботинствующий, Александр Львович подошел к эстраде, попросил ее руку, прижал к щеке, пролил несколько слез и произнес: «Спасибо». Но главное, что мне запомнилось: конферансье, один из профессоров консерватории. Этот господин в безукоризненном фраке, в безукоризненном белье, явно презирал новую демократическую публику, что старался показать всем своим видом, всем своим тоном, вежливым и корректным, но… Будь моя воля, я вышиб бы его в два счета.[453]453
Запись от 1 июня 1950 г. – Тетрадь III. С. 111–116.
[Закрыть]
Я не смог достать те материалы, на которые рассчитывал, и мне придется излагать события в высшей школе 1921–22 года по памяти. Я уже говорил о том печальном состоянии, в котором находились высшие учебные заведения, но не упомянул еще о положении студенчества. В теории студентам полагались стипендии, общежития, учебники и т. д.; на деле стипендии были ничтожны, пайки недостаточны и в качестве общежитий были предоставлены дома без окон и дверей. Трудно сказать, отчего это происходило. Наверху, несомненно, все были полны доброй волей (я имею в виду Совнарком и ЦК партии), но, когда дело спускалось вниз для осуществления, все менялось, и практика весьма отличалась от теории.
Между тем студенчество – и пролетарское, и непролетарское – несомненно хотело работать. Мне много раз приходилось с этим сталкиваться, и помню, как в ГУС М. Н. Покровский был невероятно поражен, что представители пролетарского студенчества вполне поддержали меня, когда я требовал более серьезного отношения к нуждам высшей школы. Один из них сказал: «Я – рабочий и, когда являюсь на работу, привык находить в надлежащем виде орудия труда и достаточное количество сырья. Меня послали в университет, и я ничего на месте не нашел. Все время нам кивают на них (он показал на меня), но мы умеем разобраться, в чем дело, и находим, что товарищ (кивок на меня) совершенно прав». Мне очень часто хотелось понять, в каком же месте механизма начинается этот странный саботаж. В голове Луначарского, если у него была таковая, или у него на языке? Или в голове у Покровского? Часто возникало желание взять палку и стучать по этим головам.
Во всяком случае, совершенно нестерпимое положение высшей школы вызвало серьезное брожение среди профессуры. Пока шла гражданская война, мирились со всем и делали свое дело, делали с героизмом, сами не замечая этого героизма. Кого из своих коллег я ни припомню, мысленно вижу людей изможденных, голодных, больных, но ежедневно месящих снег от Щипка до Марьиной рощи, чтобы дать молодежи некоторую долю знаний. Раз я встретил Алексея Константиновича Власова, который как раз шел из Института путей сообщения в Институт народного хозяйства и тащил на плечах пуд картошки, чтобы забросить по дороге домой. Встреча имела место на Мясницкой. «Несу жизнь и смерть», – сказал он мне, и, действительно, он нес и то, и другое. Его сердце было в очень плохом состоянии, не могло выдержать этого существования и действительно не выдержало.
На каждом факультетском заседании все эти вопросы поднимались в форме все более и более острой. От нас, представителей факультета, наши избиратели все чаще и чаще требовали обращения к властям.[454]454
Например, 26 января 1921 г. на заседании факультета при обсуждении «бедственного положения б. заслуженного профессора Московского университета В. К. Цераского» и «предложения возбудить ходатайство о назначении ему пожизненной денежной помощи от казны» было решено: «Принять к сведению сообщение товарища декана В. А. Костицына о том, что им уже возбуждено соответствующее ходатайство в ГУС». На следующем заседании факультета, 9 февраля, по предложению Костицына аналогичное постановление было принято в отношении академика А. П. Павлова и его жены, профессора-палеонтолога (ЦГА Москвы. Ф. Р – 1609. Оп. 1. Д. 413. Л. 2, 4).
[Закрыть] Однако было совершенно ясно, что в Наркомпросе мы ничего не добьемся. Ни Стратонов, ни я не страдали недостатком мужества: мы испрашивали аудиенции. Получали обещания, слушали ласковые слова, но дела из этого не выходило. Новый ректор Вячеслав Петрович Волгин, человек очень хороший и благожелательный, после вступления в партию и назначения на этот пост почувствовал себя чиновником и даже робким чиновником. Уже не было речи о новом визите в ЦКК к Емельяну Ярославскому. Волгин боялся, что ему, партийному неофиту, напомнят о «Русских ведомостях». Напоминания эти бывали, я слышал их сам: как-то после его выступления в ГУС один из беззастенчивых товарищей сказал: «Прекрасная передовица для профессорской газеты», – и Волгин скис.
Не только в университете, но и в других московских учебных заведениях имело место это брожение. Им оказались захвачены Московское высшее техническое училище, Межевой институт, 2-й университет, другие факультеты 1-го университета и т. д. Наши межфакультетские деканские совещания становились все более и более бурными, если можно применить это слово к тяжеловесному Спижарному и тщедушному Винаверу. Было ли в этом брожении что-то, внесенное извне? На заседании Совнаркома, куда несколько недель спустя нас, шестерых представителей московской и петроградской профессуры, пригласили для обсуждения положения в высшей школе, Дзержинский заявил, что движением руководила рука из-за границы. Этот вопрос я ставил себе, и не раз. Несомненно, в некоторых кругах были рады создать затруднения советскому правительству. Такого рода настроения я видел и неоднократно протестовал против них, но основной вопрос был не в этом: огромное большинство профессуры волновалось по совершенно серьезным основаниям.
Дзержинский ссылался на статьи в «Последних новостях», и это кажется мне передержкой. Как раз в то время, получив от Давида Борисовича Рязанова право читать все, что нужно мне, в библиотеке Института Маркса и Энгельса, я регулярно просматривал «Последние новости» и ничего не видел о положении высшей школы.[455]455
Статья «Разгром высшей школы. (От вашего петроград. корреспондента)», подписанная инициалами «Е. Н.», датированная автором 19 декабря 1921 г. и напечатанная за пять дней до «профессорской забастовки» в Москве, заканчивалась так: «За последнее время настроение, как среди профессоров, так и среди студенчества, чрезвычайно напряженное. Слишком много накопилось горючего материала, слишком злоупотребляют власти русским долготерпием. Пассивные протесты не сегодня – завтра могут и должны вылиться в активные действия» (Последние новости (Париж). 1922. № 543. 22 янв.). Хотя в январе – феврале 1922 г. «Последние новости» ничего не писали о «профессорской забастовке», газета «Правда», ссылаясь на упомянутую статью, уверяла, что если «профессора ВУЗ ведут бешеную кампанию против Советской власти», разыгрывая «комедию борьбы за “автономию” высшей школы», да еще как раз накануне Генуэзской конференции, то, несомненно, «режиссеры комедии – в Париже» (Я[ковлев] Я. Кадеты за работой // Правда. 1922. № 38. 17 февр.), «профессура бастует по директивам Милюкова» (Я[ковлев] Я. Милюков только предполагает // Там же. № 41. 21 февр.) и речь идет о «направляемом из Парижа заговоре ученой касты против насущнейших интересов рабочего класса» (Сосновский Л. Заговор касты против рабочего класса // Там же. № 42. 22 февр.).
[Закрыть] Весьма вероятно, что какими-нибудь путями (может быть, через ту же советскую прессу) Милюков узнал о волнениях среди профессуры и дал две-три информационные заметки. Но никаких «милюковских лозунгов» я не видел, и в нашем движении их не было. Если бы в Наркомпросе были люди со здравым смыслом в голове (недаром Ленин говорил: «Думать надо, товарищ Покровский, головой надо думать»), они должны были бы понять, что наше движение идет навстречу власти, и солидаризироваться с нами. Мы все хотели, чтобы советская высшая школа работала как следует. Власть должна была быть довольна, что профессора не ведут себя как чиновники, которым, по существу, все равно, что бы ни делалось. Этого, к сожалению, Наркомпрос не понимал, да и вне Наркомпроса понимали немногие.[456]456
Запись от 3 июня 1950 г. – Тетрадь III. С. 120–127.
[Закрыть]
В ту осень 1921 года, когда усиливались волнения в высшей школе, было положено начало организации научно-исследовательских институтов при высших учебных заведениях. Несмотря на неудачу с Математическим институтом, я снова возбудил этот вопрос в более общей форме, и на этот раз мне удалось заинтересовать целый ряд лиц с авторитетом. Была образована комиссия, куда, помимо меня, вошли А. Д. Архангельский, Н. К. Кольцов и ряд представителей других физико-математических и естественных дисциплин.
Речь шла о том, как и где вести научную работу и подготавливать будущие научные кадры. В рамках университета при бюджете, недостаточном даже для организации практических занятий со студентами, на научную работу не отпускалось ничего. Те профессора, которые были связаны с различными ведомствами, получали оттуда кредиты на выполнение определенных заданий и ухитрялись часть денег использовать не по назначению. Но таких было меньшинство. Что же касается до подготовки к научной деятельности, все сходились в том, что старый порядок оставления при университете никуда не годится: оставленный работал под руководством одного лица; никакого контроля занятий не было; программы магистерских экзаменов были шаблонны и на уровне науки, достигнутом полвека назад; экзамены сдавались по всем дисциплинам сразу, а успех их зависел от добрых отношений между профессорами. В подтверждение каждого из этих утверждений можно было привести и приводились примеры, весьма показательные, как достойных людей, которые проваливались, так и невежд, которые проходили и потом отравляли воздух в университете.
Мы решили поэтому ходатайствовать об учреждении научно-исследовательских институтов по каждой из дисциплин. Персонал институтов должен был состоять из «действительных членов», по научному разряду соответствующих профессорам (Н. А. Иванцов, который участвовал в наших совещаниях, протестовал против этого названия, находя, что странно называть «действительным членом» человека, который уже перестает быть таковым по возрасту, но большинство решило иначе); из «научных сотрудников 1-го разряда», соответствующих доцентам; из «научных сотрудников 2-го разряда», соответствующих ассистентам, и из «аспирантов», соответствующих оставленным при университете.
Научно-исследовательские институты должны получать кредиты по Главнауке для научной работы и вознаграждения персонала, аспиранты – стипендии и пайки. Работа должна вестись коллективным образом; программы утверждаются советом института; совет заслушивает отчеты аспирантов; по окончании трех лет аспиранты должны представить самостоятельную научную работу и защитить ее перед советом института. После окончания аспирантуры молодой ученый должен отслужить некоторое количество лет в одном из высших учебных заведений или научно-исследовательских институтов. Программы для аспирантов должны состоять из двух частей: во-первых, обязательного ознакомления с данным циклом наук для того, чтобы быть в состоянии преподавать в высшей школе; во-вторых, специальной программы, вытекающей из интересов страны.
Нам было очень нелегко уговориться между собой, еще труднее убедить наших коллег; каждый из нас собирал частные совещания специалистов и ставил вопрос на обсуждение предметных комиссий и советов отделений. Против ожидания наше начинание встретило сочувствие в Наркомпросе, и нам были обещаны и кредиты, и «единицы», и стипендии для аспирантов. К этой организации многие относились отрицательно, а между тем через аспирантуру в научно-исследовательских институтах прошли тысячи молодых людей, ныне с честью работающих в высшей школе.
Мы сумели продвинуть организацию настолько быстро, что с начала 1922 года научно-исследовательские институты при Московском университете начали свою работу. Вслед за нами такие же институты были учреждены при Петроградском университете, а затем – и в провинции. Некоторое время спустя была учреждена ассоциация этих институтов. У нас была мысль превратить ее в своего рода Академию наук в Москве, которая пользовалась бы общественным доверием и могла бы действительно координировать научную работу, но по ряду причин это не удалось.
Наш Научно-исследовательский институт математики и механики состоял из 12 действительных членов, 12 научных сотрудников 1-го разряда и 20 аспирантов (потом число их было поднято до 50). Первым директором был выбран Б. К. Млодзеевский, вице-директором – Д. Ф. Егоров, генеральным секретарем – я. После смерти Болеслава Корнелиевича директором стал Димитрий Федорович, вице-директором – Н. Н. Лузин, а я оставался генеральным секретарем. Наша работа быстро и дружно наладилась и так и продолжалась, за исключением некоторых моментов.[457]457
Возможно, мемуарист имел в виду конфликт между ним и Н. Н. Лузиным в связи с выдвижением кандидатов в Академию наук СССР. В ходе предвыборной кампании НИИ математики и механики поддержал кандидатуру своего директора Д. Ф. Егорова, о чем говорилось в официальном сообщении от 26 мая 1928 г. за подписью В. А. Костицына. Ученый совет возглавляемого им же Государственного научно-исследовательского геофизического института, Ассоциация научно-исследовательских институтов при 1-м МГУ и часть его профессоров и преподавателей (в том числе Костицын, Д. Е. Меньшов, И. И. Привалов, В. В. Степанов), Московское математическое общество, Московское общество испытателей природы также поддержали кандидатуру Егорова (ГАРФ. Ф. Р – 8429. Оп. 1. Д. 63. Л. 162). Это, естественно, вызвало крайне болезненную реакцию Лузина, тоже претендовавшего на звание академика, и он, явно преувеличивая влияние Костицына, 19 июня обиженно жаловался А. Н. Крылову: «А между тем, насколько я понимаю вещи, все дело было только в том, что кандидатов оказалось больше, чем мест: рассматривали меня как кандидата на кафедру математики, которого надо было уничтожить, дабы дать возможность и шансы Димитрию Федоровичу Егорову, директору Института математики и механики. В связи с этим были даны директивы моего уничтожения по всем учреждениям, где имелось влияние Владимира Александровича Костицына. И таким образом я был почти устранен из Математического общества, остался в стороне в университете и был уничтожен радикальным образом в Институте математики и механики. Последнее для меня было особенно мучительно, так как Институт состоит из большей части моих личных учеников. И решающее заседание, на котором был председателем Вл[адимир] Ал[ександрович] Костицын, протекло при лишении слова их, а двух, наиболее стойких, удалили из заседания. И у меня осталось такое чувство, когда я узнал об этом, точно меня лично выгнали на улицу из дома, где я жил. Вся тяжесть для меня была в том, что отвод не был достойным и спокойным, но сопровождался такими уничтожающими жестами и суждениями, которые создали трудно выносимую душевную боль. Аналогичное бывает при смерти близких. И, действительно, для меня умерло в эти дни несколько дорогих мне людей, в благоприятное отношение которых я верил… ибо они старались всегда его показать. Умер для меня и сам Влад[имир] Алек[сандрович] Костицын, бывший моим университетским товарищем, с которым была связана часть моей юности и который всегда старался показать нашу близость. А ведь мы даже жили одно время, студентами, в одной комнате, и ночи наши бывали наполнены спорами pro и contra идеалистической и эмпирической логики».
Но в окончательный список кандидатов в академики по математическим наукам вошли не Д. Ф. Егоров и не Н. Н. Лузин, а харьковчанин С. Н. Бернштейн, ленинградец И. М. Виноградов и киевлянин Н. М. Крылов. Впрочем, Лузин, все-таки избранный 12 января 1929 г. академиком по кафедре… философии отделения гуманитарных наук, позже, 31 января 1931 г., был «перечислен» на кафедру математики отделения физико-математических наук АН СССР на освободившееся место невозвращенца Я. В. Успенского. В свою очередь Д. Ф. Егоров, избранный 13 февраля 1929 г. почетным членом АН СССР, уже в октябре 1930 г. был арестован по делу «Всесоюзной контрреволюционной монархической организации “Истинно-православная церковь”» и приговорен к 5-летней ссылке в Казань, где, объявив голодовку, скончался в больнице. См.: Ермолаева Н. С. Новые материалы к биографии Н. Н. Лузина; Переписка Н. Н. Лузина с А. Н. Крыловым / Публ. и примеч. Н. С. Ермолаевой // Историко-математические исследования. М., 1989. Вып. XXXI. С. 195–196, 205.
[Закрыть][458]458
Запись от 5 июня 1950 г. – Тетрадь III. C. 130–136.
[Закрыть]
В ту же осень 1921 года было положено начало еще одной важной странице в истории нашей культуры: реально началось научное издательство. Я уже упоминал наше обсуждение создания сети научных журналов, которую после долгих мытарств в разных ведомствах удалось, наконец, поставить на ноги и привести к конкретному осуществлению. Первые отпечатанные книжки увидели только в 1922 году, но собирать материал начали с осени 1921 года, и для нас всех этот сдвиг был большой радостью.
Я говорю «всех» и ошибаюсь: были люди непримиримые, стоявшие на точке зрения «чем хуже, тем лучше» и считавшие, что незачем делать советской власти подарки, вроде научных журналов, научных монографий и т. д. К таким принадлежал Н. Н. Лузин: он был одним из четырех редакторов «Математического сборника» (трое других – Млодзеевский, Егоров и я), выдвинутых Математическим обществом и утвержденных Наркомпросом, но упорно не хотел давать в сборник свои работы и мешал это делать своим ученикам. Совершенно иначе поступал Димитрий Федорович: в стадии переговоров он мог обсуждать всевозможные точки зрения, выдвигать возражения, выслушивать их критику, но как только принималось общее решение, исполнял его честно и без задних мыслей. Много раз мы обсуждали с ним поведение Николая Николаевича и не находили достаточных слов, чтобы заклеймить его.
Осенью 1921 года уже достаточно выяснились первые результаты НЭПа в том отношении, что уже заговорили о новых крупных состояниях, измерявшихся фантастическими цифрами. Вскоре мы встретились с этим осязательно: один из таких нэпманов, бывший секретарь Шмидта, хорошо знавший Архангельского и меня, предложил нам взять на себя редакцию нескольких серий научной литературы. Издательство должно было называться «Архимед».
Образовалась рабочая группа: Н. К. Кольцов, А. Д. Архангельский, П. П. Лазарев, Л. А. Тарасевич и я. Мы начали обсуждать две первые серии – «Классики естествознания» и «Современные проблемы естествознания» – и приступили к заказам первых книжек, когда вмешался новый заведующий Госиздатом О. Ю. Шмидт. Он вызвал нас всех к себе, равно как и своего бывшего секретаря, и заявил нам: «Дорогие товарищи, Госиздат никак не может потерпеть и не потерпит, чтобы такое важное начинание находилось в руках частного издательства. Советское государство вообще и его издательский орган в частности располагают всевозможными способами, чтобы поставить на своем. Я говорю об этом только так, для памяти (взгляд на нэпмана). Думаю, что и вам самим приятнее работать с огромным налаженным предприятием, чем с начинающим частным издательством». Мы согласились, и тогда Шмидт действительно предоставил в наше распоряжение очень широкие возможности.
Помимо [ведения] двух серий, мы превратились в коллегию научного отдела Госиздата, и вся научная литература стала проходить через наши руки. Конечно, первые книжки наших серий появились далеко не сразу, но появились, и их даже появилось довольно много, и они имели большой успех.[459]459
При непосредственном участии мемуариста в книжной серии «Современные проблемы естествознания» (под общей редакцией А. Д. Архангельского, В. А. Костицына, Н. К. Кольцова, П. П. Лазарева и Л. А. Тарасевича) вышли кн.: Борель Э. Случай / Пер. с фр. Ю. И. Костицыной под редакцией проф. В. А. Костицына. М.; Пг., 1923 (см.: Предисловие редактора. С. VIII–X); Вегенер А. Происхождение Луны и ее кратеров / Пер. И. Б. Румера под редакцией А. Д. Архангельского и В. А. Костицына. М.; Пг., 1923; Аррениус С. Жизненный путь планет / Пер. с нем. под ред. В. А. Костицына. М.; Пг., 1923. В другой серии, «Классики естествознания», которую редактировали те же пять лиц, была издана кн.: Классические космогонические гипотезы: Сб. оригинальных работ / Пер. С. Н. Блажко, Ю. И. Костицыной, А. А. Михайлова; под общей ред. и со вступ. ст. В. А. Костицына. М.; Пг., 1923 (см.: Костицын В. А. Классические космогонические теории и современная астрономия. С. 5–32; Блажко С., Костицын В. Примечания. С. 166–168; Костицын В. Библиографический указатель. С. 169–170).
[Закрыть]
Я давно не упоминал также научно-популярный отдел Госиздата, где Тимирязев-сын, Степан Саввич Кривцов и я образовывали весьма дружную коллегию. Вскоре к нам ввели четвертое лицо – некоего Росского, которого я хорошо знал по Парижу. Это был очень бородатый и очень смуглый брюнет, больше похожий на неаполитанского бандита, чем на настоящего русака, каковым был. Он оказался очень близок к семейству Луначарского. Близость эта особенно усилилась в Москве, где Росский предотвратил семейную драму, уведя от него жену Анну Александровну, сестру философа А. А. Богданова-Малиновского, и предоставив Луначарскому таким путем полную свободу для романов с балеринами.
На этот счет в Москве ходило много анекдотов, и вот один из них, грубый, но совершенно точно передающий атмосферу в Наркомпросе. Приезжает ответственный провинциальный работник в Москву; перед отъездом заходит в ЦКК к Ярославскому, и тот спрашивает его: «Ну как, успели все сделать, смогли всех повидать?» – «Да, в общем успел, – отвечает тот, – только вот, товарищ, надо вам как-нибудь вылечить желудок товарища Луначарского». – «А что?» – «Да вон, как ни зайдешь, все слышишь: или “они с Рутц” или “они с Сац”». Рутц и Сац были актрисы, фаворитки Луначарского, из которых вторая вышла за него замуж и была впоследствии причиной его немилости.
Росский был очень милым человеком, но негодным ни к какой работе. Поэтому вскоре он был снят из Госиздата и получил дипломатический пост за границей. После него к нам назначили Льва Соломоновича Цейтлина: это был меньшевик, то, что называется «советский» меньшевик. Я хорошо знал его по работе в 1906 году: после объединительного Стокгольмского съезда меньшевики слились с большевиками, и у нас в Замоскворецком районе появился «тов. Георгий», очень умный, большой эрудит, – брат Льва Соломоновича. Сам Лев Соломонович работал в так называемых трех Городских районах, и я познакомился с ним, когда перешел туда из Замоскворецкого. На общегородских конференциях к ним присоединялся еще третий – чернобородый «тов. Ипполит» (Цейтлин был с рыжей бородой), и они образовывали весьма опасную, для зарывавшихся товарищей, тройку, потому что обладали знаниями, логикой и умели говорить. В течение ряда лет Лев Соломонович работал в редакции нашего лучшего энциклопедического словаря – Гранатовского.[460]460
Имеется в виду «Энциклопедический словарь Гранат» (7-е изд. вышло в 58 т.), издававшийся с 1910 г. товариществом «Братья А. и И. Гранат и K°», после 1917 г. – Русским библиографическим институтом Гранат.
[Закрыть] Там он приобрел очень хорошие деловые качества, которые были очень кстати в Госиздате, и с появлением его от составления программы перешли к осуществлению ее.[461]461
Запись от 6 июня 1950 г. – Тетрадь III. C. 137–144.
[Закрыть]
Я упомянул уже, в каком состоянии находились общежития для студентов. С общежитиями для проезжающих профессоров и научных работников дело обстояло так же. Осенью 1921 года мне как-то звонит Марья Натановна Смит-Фалькнер и спрашивает, знаю ли я астронома Неуймина. Я отвечаю, что лично его не знаю, так как он работает в Крыму – в Симеизе, но имя хорошо мне известно. «Очень хорошо, если так; он сейчас – тут, без сознания: у него тиф, который усилился от пребывания в общежитии, где окна выбиты». Мы с ней посоветовались, созвонились с университетскими клиниками, и Неуймина взяли туда. Это было для него спасением. Он выздоровел и побывал у Марьи Натановны и у меня, чтобы поблагодарить нас за своевременное вмешательство в его судьбу и за заботы во время его болезни. Несколько позже, через год, я имел возможность оказать ему другую, очень серьезную, услугу, которая осталась ему неизвестна и о которой я расскажу в свое время.
Другой случай этого же рода имел место с профессором-математиком Николаем Митрофановичем Крыловым. Я познакомился с ним в Париже в 1911–12 году на лекциях Пикара и Пуанкаре. В то время я был бедствующим студентом, а Николай Митрофанович – благоденствующим профессором Горного института в Петербурге и очень богатым человеком. Случайно он сидел рядом со мной, и мы с ним перекинулись несколькими замечаниями. Крылов очень любезно представился и очень быстро охладел, когда узнал мое нелегальное положение. Он как раз искал человека для переписывания его рукописей, и мои друзья предложили ему меня. Крылов ответил, что из-за нескольких сотен франков эмигранту не желает ссориться с правительством. И вот судьба захотела, чтобы этот человек очутился в Москве в том же самом общежитии с выбитыми окнами – и с сильнейшим плевритом. Поместить его в больницу не пришлось, так как против этого он всеми силами протестовал, и все, что я мог сделать, – перевести его к себе и лечить на дому. Он пробыл у меня больше месяца, выздоровел и уехал в Петроград с изъявлениями вечной благодарности и вечной дружбы. С ним мы еще неоднократно встретимся.[462]462
Запись от 8 июня 1950 г. – Там же. C. 150–153.
[Закрыть]
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?