Текст книги "Томление (Sehnsucht) или смерть в Висбадене"
Автор книги: Владислав Дорофеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Венеру снимали, разглядывали. Она была надменна, снисходительна, она была прекрасна, и само время жило в ней. Она дышала временем.
Это и оправдание жизни человеческой. Их создали люди, значит, и я и ты – также можем; значит, не зря человечество живет. Это оправдание жизни человеческой в планетном и историческом масштабе.
Человек – вот венец творения. Венера создана до Христа. Она сотворена человеком, который ничего не слышал о Христе и единобожии, он верил во многих богов, а среди них главного – это не помешало ему вырваться из оков времени, взойти над физической сущностью. Кстати, вряд-ли он знал и о еврейской модели единобожия.
Венера Милосская – старше христианства, мусульманства. И она по сию пору жива.
Одно из самых священных и могучих мест на Земле – зал титанов в Лувре: Леонардо, Тициан, Тинторетто, Рафаэль, Караваджо. Великие и неподражаемые имена. Превзошедшие время, славу, и даже гроб с музыкой им уже нипочем. Такое увидеть и умереть. Увидеть один раз Монну Лизу: и она уже всегда с тобой, где бы ты ни был, как бы ни жил, она уже часть тебя. И никакого отношения к этому не имеет религия.
Я поняла, что такое Джоконда. Это – побежденное время. Она жива, но не в смысле физической, а в смысле вневременной жизни – это портрет человеческой души, которая бессмертна. Джоконда бессмертна так же, как и Венера. Они над временем, они вне времени. Это и есть та благость, которой удостаиваются люди.
А камень скульптур Микельанджело пахнет плотью, кажется, это живые люди, застывшие от времени или по несчастью. В анабиозе.
Религия – это общественный институт совместного спасения и управления. Искусство – это индивидуальный прорыв, индивидуальное спасение. Поэтому искусство – вечно.
Странная, хотя, возможно, греховная догадка – каждый может быть Иисусом Христом. Совсем не каждый способен это понять. Еще меньше тех, кто стал им. Помимо Христа – несомненно: Леонардо да Винчи и неизвестный создатель Венеры Милосской.
Пока основные народы Европы пожирали сами себя, французы вырабатывали вкус нации, стиль нации, вырабатывали себя и окончательно сложились, как нация, создавшая Париж – огромное, вещественное произведение искусства.
Военные победы для Франции закончились в 1809 году, дальше были только поражения – и это было полезно. Нация начала расти вглубь себя, утончаться, изощряться.
Люблю тебя».
«Мама, мамочка – ты умнее, чем я думала о тебе. Но почему этот ум никак себя не проявил в последующей твоей жизни, в которой не было отца? Или твоя значительность и ум – это всего лишь тень значительности и ума отца? А нет бросающего тень – нет и тени? Но вот теперь я знаю, я вижу и тень, и бросающего ее от себя, за собой или перед собой, всюду или в одном месте. Мать – тень, отец – бросающий тень. Не стало бросающего тень – не стало и тени. Кто же тогда моя мама? Кто та, которую я называла – мама!?»
«15 июля 1996 г. Послезавтра в это же время – я уже в самолете. По дороге к тебе.
Ночь. Пишу в ресторанчике недалеко от гостиницы. Шумно, весело. Слопал огромный кусок мяса с кровью и выпил кружку золотистого пива.
Грустно.
В эту заграницу у меня еще сильнее чувство – что я там лишний. Это все не для меня, точнее, это все мною не заслужено. Я здесь иносторонний.
Знаешь, это все равно как краткое желание, что-нибудь украсть, когда никто не видит. Ты можешь украсть. И совершенно без последствий. И не будет никаких последствий, ничего не произойдет. Никто и никогда не узнает. Но не берешь, ибо чужое. И еще одно чувство оформилось в мысль – я там никому не нужен. Там все и вполне могут обойтись без меня. Без моих усилий и моей тяжбы с временем и за время.
Любовь моя! Радостная моя, сказочная девочка. У нас все получается. Сначала, как водится, самое простое. Давай строить планы. Нет их – нет ничего. Нет будущего – нет настоящего. А между настоящим и будущим – прошлое. Любовь моя, ты меня люби – мне иначе никак.
Странно! Ничего нет. Но я продолжаю верить в твое предназначение. Ты из этого ряда. Как, почему, зачем, кем послан, для чего? – ничего не знаю. Когда и что произойдет?
Утром дал милостыню слепому негру. Он живописно сидел посреди пятидесятой авеню, в ногах у него лежал черный, гладкошерстный пес. Кстати, кровати в американских гостиницах безумных, как правило, размеров. Тоска без тебя. Потянуло в Россию. Именно так. Дом может быть всюду.
Помнишь Репино, под Санкт-Петербургом, где мы жили несколько дней в прошлом октябре. Была поздняя и теплая осень. И там был на несколько дней наш дом. Мы жили на даче у друзей. Помнишь, когда просыпаешься, перед глазами за окнами раскачиваются деревья, ветки колышутся на ветру и задевают душу. Там на берегу Финского залива даже обычная дорога – по берегу залива.
Идешь, идешь, деревья, деревья и вдруг плоское озеро воды, видны с той стороны берега, какие-то сооружения, башни, дома, а внутри водного зеркала рыбаки. Вода неприятно вонючая, слишком спокойная, мертвая, не только берег, но и дно выстланы слипшимся слоем зеленых водорослей. К вечеру небо над заливом приобретает характер представления, божественного представления, по таким ступеням из облаков можно входить к богу; веришь, глядя на такое небо, что где-то там скрыты чертоги, и великим покоем объяты они. И край земли, вот он за горизонтом этого зеркала, и вдруг сближаются горизонты, расстояния спрягаются, а планетный шар сжимается и становятся зримыми его размеры, или наш взгляд приобретает божественный размер и продолжительность. Я вижу, как солнце идет по кругу, я вижу склон земли, за которым начинается уже другая половина, и вот уже только прямые и объемные лучи солнца высвечивают пространство неба над видимым мне заливом, а солнце уже встает для другой страны. Небо остается торжественным и простым, неподвижное, словно мертвое животное, распластанное на дороге. А посреди залива откуда-то со дна поднимаются две огромные собаки и торжественно идут по воде, параллельно моему взгляду, странные видения, порождения моего воображения, они непонятно откуда взялись и неясно куда направляются, бредут неслышно – сквозь жизнь мою и вашу. И еще из воды появится к вечеру остров с деревьями, камнями, может быть людьми или, может быть без них. И почему-то тогда затянулась ранняя осень, пока еще нет почти желтых листьев и совсем нет листопада. Конец октября, а листья совсем зеленые. Но небо пронзительно и протяжно, торжественно и покойно. И осень во всю царствует. А утром, когда я в одиночестве бежал по песчаному берегу, я вновь и вновь видел тот вечерний и несбыточный остров, утром он всегда облит ранним солнцем, чист и свеж, как новорожденный.
Помнишь».
«Финский залив неизменен. Разве что стал благообразнее за минувшие четверть века, потому что стал чище и ухоженнее. Я знаю. И я люблю наш Финский залив».
«16 июля 1996 г. Любимый! Да, да, да. И я тоскую без нашей осени. Я теперь всегда буду тосковать без нашей осени. Как драгоценны эти видения. Когда вода отошла от берега, был сильный ветер, мы ходили по песчаному дну, по зеленым, покрытым водорослями камням – некоторые камни были будто в юбках, та их часть, что выступала над водой, была голая, гранитная, а нижняя – зеленая. Вода ушла далеко-далеко от берега, может быть метров на сто, и мы сумели пройти к огромному гранитному осколку размером с дом, который лежал далеко от берега. А еще через два дня вода вновь вернулась, сменился, а затем вовсе прекратился ветер, и наши следы залило водой. А перед отъездом ты подарил мне последний вкус осени: последнюю лесную малину – маленькие красные ягоды, на берегу Финского залива, спокойного и почти мертвого пространства воды, запах мертвых водорослей, и ветер, гранитные валуны и ветер, песок и собаки, бредущие по воде куда-то в сказочную страну, к острову, вышедшему из воды под вечер, и ветер.
Любимый! Все кровати в старых гостиницах Парижа повторяют по размерам – до смешного – кровати в Версале. Даже я едва помещаюсь. Король умирает, или его убивают, или свергают, или заставляют отдать трон – его сменщик занимает его дворец, его экипажи, его прислугу, его кровати. Королевская номенклатура.
В Версале у короля помимо официальной спальни было еще две для внебрачных сношений – и это узаконенный разврат. Зеленая спальня и красная спальня. Я никогда этого не понимала: французские короли были во главе христианского государства – призывали к смирению, к покаянию, к морали, но ежесекундно нарушали эту и любую другую мораль. Как это? И их благословляла церковь.
Последние слова Версаля – „пошли вы в пизду“, принадлежали разбитной барышне неопределенного возраста, которая беседовала на эту тему с молодыми людьми, которые сосредоточенно ее слушали.
Странная история. Николай II был праведник из праведников, а так и не стал народным героем на родине, хотя и стал святым. Этого нельзя сказать о Бонапарте, – тщеславном развратнике с больным самомнением и неизбывной тягой к власти, – а герой среди своих французов, но святым ему не быть никогда. Почему во все времена герои – это ублюдки? Во всех странах – люди отдают предпочтение наибольшим ублюдкам?
Миллионы людей во всем мире пытаются подражать, восхваляют, восторгаются теми, кто их презирал, пренебрегал, мучил, насиловал и всячески использовал – ходят смотреть на их дворцы, на их покои, заслушиваются мучительно томными историями про их разврат и распутство, подлость, прощая им все, когда эта королевская (царская) власть уже не более, чем символ.
Странно все в мире, а главное – относительно. Бонапарт во Франции – главный национальный герой, образец подражания и веры. В России – завоеватель, преступник.
У нас лучшая в мире религия, – провозглашающая себя таковой, – у нас лучшая в мире литература, – объявляющая себя таковой, – у нас самые человечные люди, а страна некрасивая, пожирающая и убивающая себя весь двадцатый век, и слабовольный царь, допустивший в начале века в страну ненасытный молох разврата и беспорядка, отдавший власть преступникам без знаний, без чувства истории. Лучшее в мире русское православие своим смыслом сделало исключительно себя, свои внутренние цели. Священники, провозглашающие аскетизм и возвышенность будничной жизни, – с животами. И нынешний патриарх, который чокается на светских раутах. Церкви наши часто пусты и тягостны, ежедневные спектакли-монологи совсем не нуждаются в слушателе, в диалоге. В конечном итоге, важна не внешняя сторона, – а спасение душ человеческих. Если, хотя бы один православный священник, – из всей церкви, – спасет хотя бы одного человека, – это уже будет оправдание для всей церкви. Я не уверена, что твое искусство стало пронзительнее, когда ты крестился.
Гении ни при жизни, ни при смерти никому не нужны в физическом смысле, собственно, бытия: парижский дом, в котором жил Ван Гог, при жизни не был атакован толпами прихожан, да и при смерти. И, кстати, Ван Гог покончил с собой. А разве можно доверять самоубийцам. Но ведь его жизнь – это подвиг самопожертвования. Земная жизнь шире земной церкви и ее установок. Но не небесной.
Помнишь, нашу встречу с Толстым в Ясной Поляне. Тула встретила мальчиком в лодке под мостом с собакой и удочкой. Лодка старая, собака в классической дворняжечьей позе на корме лодке застыла истуканом, только головой чуть вертит иногда, и мальчик во вневременной одежде. Так было и сто, и двести лет назад. Затем сапогами в Ясной Поляне, которые стояли, как и сто лет назад при входе в привратницкую. Могилой Льва Толстого – зеленый параллелепипед из дерна над землей, без креста, не на погосте – в начале оврага, под – действительно – сенью огромных деревьев. Сумрачно, сыро, комары. Много в Ясной Поляне знаков времени, сохраняющих трагедию и неизбежность прошлого. В том числе и призрак любимой черной собаки Толстого, которая постоянно купается в его любимом пруду.
А какое все маленькое там, будто игрушечное. Но место наговоренное, рассуждается там хорошо. Чем нам с тобой был интересен Толстой? Свободный человек, вышедший далеко за границы и 20 столетия. Новый человек, который нашел понимание индивидуальной религии, но не нашел объяснения ее регламента. Поэтому и был, яко Христос отторгнут предыдушей церковью, так вышло, что православной церковью. Но новой церкви не создал. И не мог, и не должен был. Это было его последнее искушение, с которым он не справился. Его путь – это не создание нового человека, а устройство нового пути для создания нового человека. Его задача была в том, чтобы сказать, что новый путь есть, есть еще одна степень свободы – индивидуализм. Но он не должен был объяснять этот путь. Он сумел очень хорошо объяснить новый мир, но не путь. Объяснение пути – это подвиг лишенца, коим Толстой не был.
Наверное, это бред. Поверхностный и слишком сладкий бред. Но пусть будет в виде отправной точки, как кочка, вылезшая из под весеннего снега. Странная задача – творчество. Ван Гог или Гоген – разве они знали какие-то языки, или они были необычайного кругозора, – наверное, нет. Но они увидели, услышали, почувствовали – и поверили в него – зов времени. И стали героями мира, они двинули человечество к новым вершинам познания мира.
На Монмартре пахнет нагретым деревом. У собора Notre Dame de Paris пахнет жареными каштанами. Если ты меня спросишь, что такое жареные каштаны, каковы они на вкус, что они напоминают, я отвечу – жареные каштаны.
Парижанки предпочитают черное и строгое, чаще невероятно милы и очаровательны, всегда в одежде есть попытка, или даже постижение своего образа, своей неповторимости. С мужчинами они активны и даже агрессивны, не стыдятся своих чувств и желаний, а главное, желания ебли – хотят и все тут. Очень похоже на твою Одессу. В метро на скамейке сидели двое, она сидела на нем, и постоянно со смехом совала руку к нему между ног, он смущался и оглядывался по сторонам.
Женщины Парижа стильны чаще, нежели аморфны. Крайне независимы. Вполне самостоятельны. И практичны.
Париж. Прекрасный и удивительный. Все эпитеты меркнут и мрачно тают во рту, женщины Парижа сильны и обаятельны, черный цвет, любимый ими, к лицу им. К лицу? Нет: выше. Черный цвет выдумали парижанки. Не было бы женщин Парижа, не было бы черного цвета.
Удивительно молодой город – невероятно много молодых и обольстительных лиц. Невероятно подвижный и активный город. Редкостно хорош во всех своих деталях. Очень стильный: витрины, метро, улицы и здания – все редкостно красиво.
В кафе, в самом углу сидел человек с бокалом вина, с блокнотом и что-то записывал, поглядывая по сторонам – наверное, это был зримо полысевший Хемингуэй.
На станции метро сидит пожилой в потертом светлом плаще неопределенного цвета, с постриженными аккуратно седоватыми усиками гражданин. Затянулся, крякнул, прокашлялся, и спросил громко, в никуда – „Почему! Почему? Жизнь такая хреновая.“ Еще раз кашлянул, сунулся лицом в сторону – „Почему?“ Затих и померк.
Очаровательный белый мускат 1996 года. Крепкий, чистый, молодой и красивый на вкус, недорого.
Я ела здесь разную кухню – все было вкусно. Все.
Необычайно красивый и вкусный город.
Эйфелева башня ночью поражает не размерами, поражает воображение, задевает странную, чуть больную, чуть воспаленную железу, настроенную на китчевое восприятие мира. То, что Эйфелева башня – именно акт искусства – это у меня не вызывает сомнения. На это и был расчет, тем интереснее результат.
Ночью – китч. Днем проще, практичнее. На первом ярусе Эйфелевой башни есть почта и международный телефон. Вдрызг одетая, похожая на рождественскую елку, расфуфыренная еврейка звонит в Тель-Авив, первое слово – „Аврам! Я из Парижа, я на башне, на Эйфелевой!“ Позвонив еще в несколько городов Израиля и мира, она произнесла туда туже фразу, имена были простые – Авраам, Сара, Исаак и очень близкие к ним. Затем всех стоящих рядом поблагодарила и ушла, что-то воркуя на плече кривоногого еврея.
Очень мало нищих. Запомнился один, молодой: деланно несчастное лицо, что-то фальшиво просил, потом подумалось – это был молодой актер, который репетировал мизансцену. Не очень получалось.
Самое неприятное, какое-то душное местечко, очень глупое: район Пигале – район красных фонарей. Порнофильмы, порнопредставления, Мулен Руж – пренеприятное местечко. Грязно и душно. Здесь командуют арабы и выжившие из ума французы – тебя пытаются затащить в каждую дверь, суют что-то под нос, зазывают что-то посмотреть, обещают развлечения, которых ты не видел никогда.
Соразмерность – вот еще одна черта этого города. И совокупность, сочетаемость. Им все удалось сохранить. Удивительно. Как? Но удалось.
Здесь хочется быть и щедро богатой, и счастливой, и знаменитой, и великой – можно ли все это: да! говорит Париж – и он прав.
Город титанов и гениальных прозрений. Город великой гармонии, которая есть – это я поняла здесь. И уже никогда меня не покинет это чувство великой благодарности к Парижу.
Зачем ты только в одном месте – Париж? Тебя хочется всегда, хочется тебя взять как можно больше. Не оставляй меня. Хочется к тебе идти, не останавливаясь ни перед чем. Сила жизни, кротость разума, величие любви – все это Париж.
Есть такая мера красоты – Париж. Париж – это воздух, которым невозможно надышаться, это вино, которым нельзя напиться, это счастье, которым нельзя насладиться, это вера, в которой нельзя разувериться. Прекрасный город, в котором нет ничего лишнего или случайного, всякий случай сразу становится частью этого живого до слез, до боли в горле, слова. Столица – это образ. Это слепок нации. Какова нация – такова столица. Еда, одежда, культура и столица – вот характеристики нации. Французы аккуратны, прагматичны, изысканные сластолюбцы, мракобесы и совершенно не демократичны.
До встречи.
Любовь моя».
«Как можно? Она ничего не чувствовала?! Почему она ничего не почувствовала?! Почему мама не почувствовала опасность? Ведь это письмо было отправлено за день до смерти отца. Она должна была его спасти. Ведь она любила отца. Или нет? Или нет!!! Крик разрывает горло, рот и сердце. Не могу выдерживать».
«17 июля 1996 г. Я наконец-то пришел в свой возраст, я догнал себя. Это и хорошо и плохо. Наконец-то, я смогу взяться за главное свое дело. Это будет, действительно, роман, в котором действие происходит на Земле, в наше время. Главный действующий герой приходит к пониманию вселенской трагедии – разъединение народов: единственное средство – создать язык, который объединит планету. Это язык – телепатический. Какая жестокая несправедливость – обилие языков, разные народности. При всей очевидности мысли. Работа по ее оживлению и реализации требует огромного напряжения всех сил человека. Причем, каждого, прежде – тебя самого. Моя задача проста и элементарна. Приблизить человечество к телепатическому языку. Простая и ясная цель. Изобрести азбуку телепатического языка. Даже не азбуку – это будущее. Предощущение азбуки телепатии. Ведь я часто слышу мысли окружающих меня людей – это правда. Я довольно часто ловлю мысли людей. Не могу управлять этим процессом, или читать по желанию. Но смогу написать про это. Телепатический язык – это единственный способ сблизить народы мира, соединить планету в великое и единое целое. Точнее, я хочу вернуть праязык, разговаривая на котором, люди понимали бы друг друга. И ведь так уже было однажды у людей, до строительства Вавилонской башни. А началось все очень просто. Однажды в Сочи море выбросило камень со странными письменами. Буквы не начертанные. Буквы созданные. Одно слово почти явно читается по буквам: в перемешку латиница и кириллица, второе слово угадывается. Когда я нашел этот камушек, я подумал, что это и есть праязык, язык, на котором говорили до разрушения Вавилонской башни. Азбуку языка сохранили в море. Основа языка – кириллица и латиница. Тогда я впервые подумал о том, что восстановить язык нельзя, но можно создать новый, еще более естественный.
Искусство – это первый шаг, даже не религия, которая нуждается в произнесенных текстах. Очевидная мысль. Ты хочешь помочь своей стране? Да. Значит, нужно ее сделать более открытой и понятной окружающему миру. Это некоторая, а может быть, и основная мысль современного мира. Открытость и понятность. Быть вместе с миром – всегда было важно, сегодня в этом главная задача. Только так можно жить, без границ, без удручающей мир опасности. Но нет, я найду этот проклятый, неведомый или потерянный язык. Который вновь объединит человечество…
Неотвратимый утробный толчок, потащило вниз и назад, я судорожно схватился за воздух, еще на что-то надеясь, но было очевидно, что все напрасно, пламя выбило глаза и прорвало оболочку тела, вошло внутрь и разорвало тело раз и навсегда, высвободив энергию любви. Последним усилием воли я осознал, что этот взрыв – это я сам. Таки они меня настигли, но, наверное, не победили. Сатанинское отродье, как же я мешал вам. Вы уничтожили мою жизнь, но не уничтожили мои мысли, не уничтожили энергию моей любви…
Что это?
Самолет развалился, будто птичья стая в ночи, налетевшая на стену».
«Неужели мать решится, неужели у матери достанет сил отправить мне еще какие-то письма? Задавала я себе это вопрос вновь и вновь, перемалывая свое сознание в дрожи эмоций. И всходила ненависть и зависть одновременно по отношению к маме».
Решится. Решилась. Вот ее приписочка. – «Господи! Что это? Как же я и ждала и не ждала этого письма. Хотела и не хотела. И получила. Я».
«17 июля 1996 г. Господи! Что это такое? Почему вдруг его лицо передо мной, почему меня так потянуло неотвратимо к нему, куда-то вниз и назад, со страшной неумолимой силой?! Как же больно! Что? Что случилось? Странное видение. Кажется, падает какой-то самолет. Боже! Я схожу с ума. Взрыв и все. Пламя, огонь, шум, люди, паника. Но когда же прилетит он? Почему же он опаздывает. Я же жду самолет. Что? Этот рейс уже никогда не прилетит? Почему? Он упал, и все погибли. Да? А как же он? Все погибли? Вы уверены. О чем это я? Где? Не понимаю. Он должен жить. Что со мной? Я услышала сердцем взрыв, на миг потеряла сознание.
Любимый! Печаль в моем сеpдце. Стpемительная и сильная пошлая печаль. Мы pасстались сейчас, завтpа уже ничего не будет. Наш абсолютно не платонический pоман не закончился, поскольку он никак не начался. Нет. Не так. Стаpые слова. А за каждым словом весь миp. За каждым стаpым словом – стаpый миp.
Боже! Рыдания меня наполнили. Я умираю. Нет никаких сил. Наверняка я знаю только одно, что я уже не живу на беpегах Невы, я уже никогда не пройду по Большой Никитской и не увижу Москву из чердачного окна. А над Финским заливом прокричит без нас осенним криком чайка и побредет, переваливаясь, по мелкой воде. Она зайдет далеко-далеко по песчаной косе. И уже никогда ты не подаришь мне последний вкус осени, я никогда не пройду по песчаной косе далеко-далеко по заливу вслед за чайкой. Никогда ты не положишь мне в ладонь теплый, нагретый в костре камень, чтобы я могла согреть им руки и душу. Помнишь, мы пошли ночью по берегу Финского залива, далеко впереди мерцали два маяка, а слева над заливом полнеба было высвечено, свет был горний и шедший с другой стороны земного шара, оттуда, где солнце и день. В ту ночь небо светилось и булькало от бесчисленного количества звезд, ничего подобного я никогда не видела, в ту ночь у нас над головой пролетели два спутника. Там красиво. Первый крик осени. Первая печаль осени. Все это – уже без меня. И наши следы, оставшиеся под водой.
Господи! Что это? Его нет! Почему? И это – „путь счастья“? И это твои странные пророческие слова несколько месяцев назад – „ты говоришь мне, что я – твое счастье, я говорю тебе, что я – твоя смерть“. Мы хотели рай на земле – мы его получили, любимый в раю, я на небесах.
Прощай, моя печаль».
«Маме достало сил. На все. Это не просто решение. Это – очищение, это – покаяние. Это – сильный поступок. Мать просит прощения у меня. Но ведь не за что. Она должна была жить. Она не могла в тот момент отвлекаться на провидение – она носила меня, она самые последние дни жизни отца донашивала меня. Потому мать не могла спасти отца – она спасала меня. Но все же мать жила все эти годы с чувством вины. И вот попросила прощение. Ей теперь будет легче жить/дожить/умереть/уйти».
«19 июля 1996 г. Боже, я совсем ожесточилась сердцем. Но я не могу иначе сделать свою работу, и, может быть, я должна была сделать над собой это усилие уже давным-давно, когда еще только забрезжили новые, страшные по значению и возможным последствиям задачи. Как же мне страшно. Как же мне будет страшно по истечении лет.
Господи! Меня здесь больше ничего не держит. Я осталась без тебя. Но я хочу еще сильнее жить, теперь и за тебя. Я сделаю, милый, все, что ты хотел и не успел. Я – это теперь ты. Я в Париже превратилась в тебя, все твои устремления, боль, надежды и стремления переселились в меня, я и сделаю твою жизнь, я – это и есть ты, ты – это теперь я. Здравствуй, любимый мой.
Уже по дороге из Парижа, в поезде, я пошла пообедать. И вдруг услышала чисто парижский запах – пахли руки, в них было все сразу: сигареты Gitanes, жареные каштаны и жареный арахис, метро, Монмартр, белый Мускат, пиво Kronenburg, станцию с названием которого мы сейчас – именно сейчас, через сорок минут от Парижа – проехали: как на банке, красные буквы. А все же больше всего руки пахли Парижем, потому что пахли тобой.
После Парижа Кельн – провинциальный, тихий городок, где можно расслабиться, и уже не очень пугаться потерять что-либо из чего-либо. Но и здесь меня принимают за свою. Как и в Париже, где я себя чувствовала провинциалкой, хотя несколько раз меня принимали за местную – обращаясь с вопросом, а как пройти куда-то.
Господи! Кому и зачем я это пишу. Меня никто не зовет к себе. Я решила, что я потеряла безмятежное чувство любви. Но нет, оно во мне живет, никуда не делось, оно лишь слегка затвердело под слоем практической, сиюминутной жизни. Париж у меня отнял, тут же и вернул веру в себя, в свое предназначение, я умерла, и я ожила – Париж мне это подтвердил. Я чиста, хотя и горестна, я приветствую жизнь. Мы потеряли друг друга. Слава богу, дорогой мой, ты во мне, я – это теперь ты.
Сегодня, на следующий день после возвращения из Парижа, я пошла в кельнский музей Людвига. Добротный энциклопедический словарь по искусству, особенно 20 века, если принять за точку отсчета Лувр, который – большая всемирная энциклопедия.
Почему Босх или Леонардо не рисовали, как Кокошка или Клее, или почему, Пикассо или мистификатор Ясперс Джонс не рисовали, как Рафаэль или Рембрандт? Не могли, не хотели, не видели, не чувствовали? Не было потребности и спроса. Не было такой внутренней человеческой задачи. Теперь она появилась – и художники ищут ответ иначе, нежели во времена Боттичелли и Микельанджело. Титаны прикасались к вечности, кто-то даже входил в эту реку безмятежной любви. Никогда нельзя вычерпать из этой реки – она вечна и неистощима, также вечны вопросы, на которые отвечает художник. Нельзя сказать, кто ближе к богу, кто к человеку – Тициан или Шагал: они на одинаковом расстоянии. Современное искусство также важно и значительно, как и средневековое или начала века. Оно стало концептуальнее, в нем больше логики, нежели у Кранаха. Но ведь не разум определяет: жить человеку – или умереть.
Боже мой, что я делаю, о чем я?! Ведь мне жить нельзя. Я лишена храма его голоса. Я всего лишь хотела счастья. Почему оно было таким недолгим».
Это было последнее письмо из старой переписки.
Дальше последняя мамина приписка. – «Это последнее письмо, открывающее тебе замечательную первую тайну твоей жизни. Дальнейшая история тебе известна. Дальше была ты, и наша с тобой жизнь. Потому что 17 июля 1996 года самолет Boeing-747 авиакомпании Trans World Airlines, вылетевший в 17:48 из Нью-Йорк в Париж с 230 пассажирами, через 45 минут после вылета из аэропорта JFK, взорвался и упал в Атлантический океан в 24 километрах от американского побережья Лонг-Айленд. Обломки фюзеляжа и тела погибших разбросало взрывом на 3 километра. В живых никого. Версий по поводу гибели много. В Европу родственникам и близким погибших пассажиров через несколько дней после авиакатастрофы пришли письма, отправленные перед полетом. Один пассажир опоздал на рейс. И это был не он. Не твой отец. И он единственный, кто получит свои письма. И он – не твой отец. А через пять дней после авиакатастрофы родилась ты. Приезжай».
Когда дочь приехала, ее афористичная мама была совершенно готова к смерти.
«Почти святая», – подумала туфелька.
А в ответ получила. – «После Висбадена я могу определенно сказать, что я не знаю о жизни и сотой ее доли, о возможностях и правах, которые в жизни открыты человеку. Я всегда лишь догадывалась о чем-то, но не о главном. Надеюсь, это главное не связано, собственно, с Висбаденом».
Похороны были просты. Она попросила похоронить ее на историческом кладбище, где уже похоронены бабушка туфельки по отцовской линии и ее прабабушка Ксения по материнской линии, близ русского храма, что на горе над городом. Сделать этого нельзя было бы, если бы не значительные суммы, которые дочь пожертвовала местному муниципалитету и русскому приходу. Но все завершилось согласно маминой последней просьбы. И мама упокоилась с миром, исповедовавшись и причастившись напоследок.
Всего мама переслала дочери 43 старых письма. 21 письмо от отца. 22 письма от мамы. У мамы больше, ибо на стороне папы чудо, которое превыше писем и рассуждений, даже самых глубоких и нежных, самых непосредственных и пристальных. Двадцать второе и безответное мамино письмо было писано мамой скорее по привычке, поскольку мама была уверена, что отец мертв. Как же она себя потом корила – всю жизнь. За то, что не почувствовала отца, не поверила в непосредственную смерть. Но то не было ее виной, я даже и не вспоминаю о ее последнем письме. Она просто жила чудом, наследуя жизнь отца.
«И это удивительное воспоминание и чувство веры в чудо, веры во вдохновение чудом, отец через маму умудрился передать мне и моим детям. А маме спасибо за то, что она умудрилась, – при почти полном отсутствии наличия, – не помешать отцовскому вдохновению, чем, собственно, и вызвала меня к жизни. Почему она мне не отдала письма в руки? Наверное, боялась расплакаться, или не хотела разочароваться во мне, боясь наткнуться на не ту реакцию, о которой она мечтала, на не те чувства и мысли, которые, как ей казалось, приличествовали бы мне в этой акции. А потому и решила навсегда остаться со своими мыслями и своими чувствами обо мне. Так и ушла. Почему не положила письма в черный чемоданчик, который так и не открылся, потому что я не знаю код замка. Какие там еще тайны в нем? И почему мама унесла эти тайны? Почему? Не знаю. Да и были ли эти тайны?!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.