Текст книги "Томление (Sehnsucht) или смерть в Висбадене"
Автор книги: Владислав Дорофеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Вернемся к литературе. Думаю над разгадкой тайны рассказа Лермонтова „Штосс“, помнишь, рассказ обрывается на том, что „Лугин наконец-то решил…“ Много лет меня мучает вопрос. Что решил Лугин, проигравшись в пух и прах ночному визитеру, кто была эта девичья тень за его плечом, наконец, кто он этот старик-визитер? На что он решился? Не могу объяснить, но для меня этот вопрос совсем не праздный. Хочу завершить „Штосс“. Продолжение должно быть написано теми же дивными словами, что и начальное повествование. Помнишь.
„Сырое ноябрьское утро лежало над Петербургом. Мокрый снег падал хлопьями, дома казались грязны и темны, лица прохожих были зелены; извозчики на биржах дремали под рыжими полостями своих саней; мокрая длинная шерсть их бедных кляч завивалась барашком; туман придавал отдаленным предметам какой-то серо-лиловый цвет. По тротуарам лишь изредка хлопали калоши чиновников, – да иногда раздавался шум и хохот в подземной полпивной лавочке, когда оттуда выталкивали пьяного молодца в зеленой фризовой шинели и клеенчатой фуражке“.
Но в новом тексте, тексте-продолжении, не будет великосветской литературной лжи, пропитанной ханжеством, нестиранным бельем, вонючими подмышками, гнилыми зубами и вечным запахом изо рта, что так свойствено 19 век. А дивная атмосфера должна быть сохранена. Но это уже будет атмосфера Москвы конца 20 столетия. Через полтора века после Лермонтова. И это будет действительное продолжение. Литература не умирает. Литература продолжается жизнью, которая однажды найдет себе дорогу на волю.
В этом продолжении должна быть любовница, страстная еврейка, печальной и бесконечной красоты, редкой притягательности в груди и между ног, волоокими карими глазами и бледным лицом, на котором печать вневременья. Харизма страсти. Моя прекрасная Дама. Этот образ меня сопровождает всю мою жизнь: Саломея, Эсфирь, великая княжна Татьяна (дочь Николая II Романова), троянская Елена. Первая женщина, абсолютная самка, абсолютная мать – все едино.
Твоя бабушка была столь же очаровательна и непосредственна, что и тайная героиня „Штосса“. Покой и естественность в глазах, отсутствие страха, готовность к страданию и мученичеству, восторгам и величию – все едино. Готовность к жизни и к смерти. Еврейка всегда готова стать Марией, еврейка всегда ждет своего Христа. Нет ничего таинственнее еврейской женщины, нет ничего печальнее еврейской женщины, нет ничего притягательнее еврейской женщины, нет ничего естественнее еврейской женщины, никто не может сравниться в страсти с еврейской женщиной. Особенность еврейской женщины в совершенно изумительной способности соединять в себе Восток и Запад, восточный мистицизм и европейскую мировоззренческую культуру, восточную чувственность и западный разум; восточную потаенную и европейскую откровенную страсть. Совершеннейшее из земных созданий – еврейская („европейскую“ отличают две лишние буквы) женщина. Праженщина, женщина женщин.
Я даже написал кусок монолога.
„Ты боишься меня потерять?! Это – я тебя боюсь потерять! Это я не знаю, что я стану делать без тебя. Я физический человек, человек совершенно земной и страстный до изнеможения. Я страдаю уже от одной лишь мысли не видеть тебя и не слышать движения твоей кожи, стремления твоих ног и зада, не видеть твоей промежности. И это я жду смерти от одиночества без тебя“.
Продолжение – о скрытой боли в отношениях между героями, о неожиданной пропасти чувств. А стиль примерно следующего порядка.
„Ноябрь скорбел мглой черного неба, подворотни манили невысказанностью желаний, машины ерзали по улицам, покоя не было“.
Но это все не главное, это все фон. Главное, ответ на вопрос, что же решил Лугин? Например, он решил смириться. И совсем проиграться. Хотя это и глупо, он уже проигрался. Или он предложил старику поменяться, и самому стать банкометом. Либо, как самый невнятный и смешной вариант, он решил смухлевать. Я вспомнил, может быть и еще один вариант. Видение смутное и вместе ясное за спиной Лугина – это его душа, которая, зная его конец, просила не играть, не закладывать душу, не продавать. А Лугин решился заложить душу, чтобы выиграть. И выиграл.
Хотя мне все больше кажется, что конца у этого рассказа не может быть, все варианты – ерунда. Конца нет, поскольку любой конец неинтересен и не имеет продолжения, вечности за собой не скрывает, такой способностью обладают только тексты, не имеющие концовки.
Юрий Лотман своим ходульным языком и не ахти гладкими мыслями объясняет страсть в 19 веке к азартным карточным играм, – коей был штосс, – то есть к играм, рассчитанным только на случай, на слепую удачу, не на расчет, – дикой формализацией общественной жизни, торжеством „государственного императива“. А карты как бы приоткрывали завесу случая, тайны, вносили неизведанное в изведанный и запрограммированный распорядок жизни.
„Государственный императив“ с одной и „личный произвол“ с другой стороны – вечная коллизия гражданина в начале 19 и в конце 20 столетий. Какая часть превалирует сейчас? В той же мере изменится жизнь человека. Вечный процесс перетаскивания куска жизни с ее возможностями, условностями, проблемами, целями и подлостями из одной части в другую. Поэтому, ну, какой тут может найтись конец. Лермонтов выбрал дрянной сюжет, с которым не знал, что делать, потому так и бросил его на полдороге, чтобы уж совсем не ударить лицом в грязь. Так сказать, шутка гения, мол, потомки пускай помучаются, чего это он там хотел сказать. Да ничего Лермонтов не хотел сказать этим концом! Ровным счетом ничего. Не над чем там мучиться.
Об упомянутой всуе твоей бабушке. Вот что я записал в дневнике почти год назад после увиденных у тебя ее фотографий: „Чистокровная еврейка, несветская женщина, лицо неутонченное, но редкостно породистое, необычайной глубины томные глаза, невероятный дар женственности и всепоглощаемости. 1912 год, Сан-Ремо. Ушедший в небытие мир. Небытие? Нет. Ее правнучка жива и столь же женственна, столь же неистощимы ее глаза, и столь же взрослая в сущности юном возрасте. И она стала частью моей жизни, столь же неотъемлемой, как и все остальное, без чего я уже не представляю своей жизни.“
Эротизм – как естественное продолжение естественной жизни. Говорить и думать не о том, что положено, но о том, что хочется.
Пройдет много дней, прежде чем мы увидим друг друга, и обнимем. Не печалуйся. Время погибает первым».
У-у-у-дивительные признания мамы. – «Кажется впервые за много-много лет, сколько я знаю Германию, я разглядела в немце человека».
«Да, мама. Поздно же ты это поняла. Надеюсь, ты не разочарована в своей жизни, не желаешь переписать основные свои поступки, не желаешь разрушить конструкцию своей жизни. Несмотря на такой прорыв в понимании Германии, ее мотивов, ее пристрастий и ее человечности. А мне этого не удалось, и не удастся, несмотря на все наши многочисленные родственные, дружеские и профессиональные контакты в Германии, оставшиеся после смерти бабушки и дедушки по маме, и до, и после того, как моя дочь станет через пятьдесят лет президентом России, сделав мне такой подарок незадолго перед будущей в настоящем смертью».
«21 июня 1996 г. Мне очень плохо сейчас. Уже поздно, и я не могу услышать тебя, чего мне хотелось бы, наверное, сильнее всего. Пройдет много дней, пока ты получишь это письмо, но я начала писать, и мне уже становится легче.
Я очень тоскую по тебе. Словно какой-то комок застрял в груди, и я не знаю, что делать с ним. Мне очень редко удается побыть одной: все время дела, обсуждение каких-то проблем, и постоянно немецкая речь, отовсюду. Это, наверное, звучит смешно: я же приехала в Германию. К тому же я должна признать, что очень много понимаю, могу как-то общаться, и Матильда, которая сдает нам сейчас свою квартиру, была поражена, узнав, сколько я учила немецкий. Видишь, я говорю с тобой и становлюсь рассудительнее.
Но кончается день, и я не знаю, куда себя деть, где мне сесть, что надеть на себя, что съесть или выпить. Я чувствую дикую усталость и одновременно раздражение, будто бы мой организм, моя душа или тело, не знает, не принимает чего-то. И я не могу понять, в чем искать спасение. Пытаться с головой окунуться в этот мир? Но это невозможно, в определенный момент я просто перестаю его воспринимать. Жить воспоминаниями прошлого нельзя, я заболеваю, в буквальном смысле, заболеваю от этого. Нужно стать психически более гибкой и в то же время сильной. Знаешь, я поняла сейчас, именно в эту минуту, что я уже изменилась во многом. Я стала лучше понимать себя и, наверное, поэтому и других также. Я стала больше видеть, тоньше чувствовать то, что происходит вокруг. И то, что я сейчас пишу об этом, тоже необычно для меня. Я всегда переживала все в себе, мне было безумно трудно, почти невозможно раскрыть душу даже перед очень близким людям. Теперь это не так, теперь у меня есть ты. И в этом спасение. И это не в прошлом, это в настоящем и в будущем. Потому что я чувствую тебя, чувствую, что ты рядом. И я теперь не только вспоминаю наши прошлые встречи, но вижу будущие. Сейчас очень тяжело, но я благодарна судьбе за то, с какими удивительными людьми мне пришлось встретиться здесь, в Кельне, какие места увидеть. Я расскажу тебе обо всем этом, обещаю. Но сейчас я слишком устала.
Я люблю тебя. Люблю».
«А было ли это в моей жизни? Была ли такая любовь? Такая боль и страсть? Такая жажда и такая сила притяжения и желания? Кажется, нет. Все было, а этого не было. Но почему? Может быть, от ума. Я была слишком умна. Умнее мамы, – канарейки моей любимой! И значительно, потому несчастнее. Хотя внешне у меня все было даже разнообразнее – у меня долго была полноценная семья, настолько долго, что я успела вырастить дочь в семье. А ведь мама всю жизнь прожила одна, и уже никогда не вышла замуж, воспитывала меня сама. Но ее глаза всегда светились от любви. А мои? Мои от зависти?»
Да, нет, конечно.
«22 июня 1996 г. Но вспомни Набокова. „Дар“. Как герой рассказывает о неожиданном приезде его матери к его отцу в экспедицию, отец с ней даже не поздоровался, он просто завернул извозчика назад, а она ехала к нему несколько месяцев.
После телефонного разговора с тобой.
Дико болят ноги. Тебя охватили слабость, глупость, паникерство, страх, нерасторопность. И я вобрал в себя часть этой отрицательной энергии. Ты просто– таки насос германский.
Я вбираю в себя боль и страдания всех, кого я люблю сейчас. Так всегда, когда я люблю, я открываю навстречу человеку свою душу, я его оберегаю, я его защищаю, я избавляю его от переживаний, насыщаю его силой, одним словом, люблю.
Полистал Евгения Евтушенко. Все же, он поэт тусовки. Это – не одиночка, это – сила времени, но не время силы, это – постоянный политический накал, а накал политический – это уже не поэзия, но он н невероятно энергичен, но его энергия общественного свойства, но не мировоззренческого. Он не революционер, он – исполнитель, но прекрасный и, может быть, самый лучший из многих и многих, хотя Кублановский сильнее, глубже, поэтичнее и гармоничнее, более из другого мира и лучше работает с языком, не внешне, а глубинно.
После разговора со мной, тебе полегчало. Помнишь, я много раз учил тебя, как можно сбрасывать с себя дурацкие напряжения, как можно заставить себя разозлиться на себя, как можно не поддаваться сторонним влияниям. Даже, если я про это никогда или мало говорил с тобой, но ведь я сам это старался делать, значит, неосознанно ты должна была впитывать эти знания.
Вот, что я записал в своем дневнике: „Вдруг она ушла далеко, и перестал ее образ сексуально будоражить. Что случилось? Разочарование ли посетило душу? Но я совершенно чудовищную боль от нее перенес в пятницу, я невероятно стремился к ее промежности, ноги готовы были отвалиться от онемения и истомы. Меня более не интересует общественное и государственное строительство, меня теперь волнует исключительно человеческое и психическое строительство, душевная боль и духовная правда. Но разврат меня волнует не как цель, но как процесс постижения себя и мира. – Сказал он, и замолчал, тешась услышанной фразой и проделанным мягким и незначительным эффектом от услышанной глупости. – Она будет моей“.
Мне не нужно особенно изощряться, чтобы понять, происходит с тобой что-нибудь скверное или нет, поскольку это все происходит со мной. И я хочу тебе сказать, что не география, не страна, не окружающая среда и даже не культура и не язык определяют человека, а его внутренний накал, его внутренний дар, особые струны, на которых играет его судьба, а иногда особенным счастливчикам удается и самим прикоснуться к этим струнам, а порой и сыграть пару, другую аккордов, и редким удается в игре на этих струнах иметь равные права с судьбой.
За последний год ты еще только прикоснулась к этим струнам. И вдруг ты попала в среду, которая живет по однажды установленным и никогда не нарушаемым законам, где о существовании струн знают только по книгам, и почти не верят в это, потому что никогда сами не прикасались к струнам судьбы. Девочка моя! Плюнь на эту среду трижды и разотри. Пользуйся ею, но не принимай во внимание этот обывательский бред и грубое рацио, которым Европа всегда была полна до краев, как дерьмом выгребные ямы. Нет повода для смущения, есть фанаберия западной цивилизации, безусловно, более сильной во внешних проявлениях и установленных правилах, нормах, условностях. И что?! Спрашиваю я себя? Ровным счетом ничего это не означает для человека жаждущего свободы, власти и славы, могущества. Довольно жить довольными. Можно было бы посоветовать этой, окружившей тебя среде. Но ведь, ничего не поймут, даже не расслышат эти люди, потому, пускай существуют в своей скорлупе. Оставь их и себя в покое, они сами по себе, ты сама по себе. Хотя, конечно, они за тебя будут продолжать бороться, свежая кровь им нужна, как оправдание их, по большому счету, бессмысленного, хотя и приятного во всех смыслах существования.
Вновь перебрал в голове наш разговор о твоей немощи, мое сочувствие, мои советы, мои умствования. Господи! Какой бред! Представь себе, приехать в какую-то Германию из какой-то России. И, что, для чего, чтобы обосраться от одного только вида новизны страны, которая, как выясняется, не лучше, а много хуже (потому что не лучше, а такая же), да и к тому же со всякого рода бредятиной, вроде сосисок полуметровых (и всей этой бредятиной, видимо, там гордятся). Да, плюнь ты. Даже не стоит об этом больше говорить, потому что это яйца выеденного не стоит – все это переживальчество.
Мой милый, любимый, давно не целованный филолог/лингвист/кто.
Я не стану впредь выражаться резко или очень резко. Да, резко не буду, а естественно, прямо буду. Может быть затем, чтобы в какой-то момент найти другие слова, менее интимные. Я пришел к странному выводу – русский мат, это чрезвычайно интимная речь, слова эти можно произносить со вкусом только в присутствии близкого человека.
И иногда хочется вслушаться в неожиданные звуковые и буквенные сочетания, понять, а как будет звучать то, или вот то, или, что означает в языке слово, сочетающее в себе внешне безобидные буквы, которые вместе означают языковой взрыв. Возможно, грубая речь неприемлема только потому, что каждое слово такой речи нарушает привычный, устоявшийся строй речи, взрывает стандарты речи, разрывает стереотипы и шаблоны; хотя, конечно, происходит это только до тех пор, пока сквернословие и производные, войдя в речь до степени перехода в категорию стандартной речь, не теряют изначальное предназначение.
Впрочем, главная задача, избежать стандартизации речи. И вот это я постараюсь тебе обещать.
В Москве вполне кельнская погода – дождь, немного сумрачно, хило как-то, но и тепло, впрочем, это и есть московская погода, поскольку бывшая недавно сумасшедшая жара – это не совсем московская погода.
А возбуждаешься ли ты, когда говоришь со мной по телефону? Расскажи мне о своих фантазиях, причем, в тех словах, словосочетаниях и образах, которые проходят через тебя, когда ты это проживаешь изнутри.
Радость моя!»
«Ну, как тут устоять!? Я бы не устояла. А устояла лишь потому, что мне не встретился пока человек ранга моего отца. Теперь, после его писем, я его узнаю, и не удивляюсь, а как бы нащупываю знакомые очертания лица в темноте: да-да! – вот знакомые хищные изгибы носа, родной поворот скулы, лоб, пульсирующий под пальцами – это мой отец! И он был такой в единственном числе».
«22 июня 1996 г. Любимый! Ты снова даришь мне новые ощущения, я получила твое письмо. Ужасный град в Кельне. Я не могу дождаться конца этого вечера. И все же ночь наступает, я на своей несуразно большой кровати, маленькая черная лампа рядом с подушкой, тишина, нет больше никого в целом мире, только ты и я. Ложусь на живот и начинаю читать. У меня перехватывает дыхание, мое тело – как натянутая струна, мое тело изнывает от вожделения. Я чувствую твои руки: они скользят по моему лбу, щекам, шее, они опускаются на плечи, ласкают мою грудь, соски набухают, они так чувствительны сейчас, что соприкосновение с простыней становится невыносимым. Я переворачиваюсь на спину, облизываю пересохшие губы. Твои руки спускаются ниже, их уже ничем не остановить. Мой живот сначала чуть-чуть робеет, а потом вдруг становится совершенно беззащитным перед отчаянной нежностью и отдается ей, отдается с радостным упоением. Как ты хорошо написал про тот августовский вечер! Я помню этот тихий стон, почти одновременно сорвавшийся с наших губ, когда твои руки мягко коснулись моего живота. Он словно вобрал в себя всю мою долго сдерживаемую страстную нежность к тебе. Знаешь, я всегда мучилась, когда мы маялись в этих мерзких грязных подъездах, и однажды чуть не расплакалась (в катакомбах Олимпийского, помнишь?). Мне было мало того маленького кусочка твоего тела, я мечтала видеть тебя всего, гладить и целовать твои плечи, грудь, на которую я так люблю положить голову так, чтобы твои руки мягко перебирали мои волосы, я мечтала чувствовать твою кожу, спуститься руками по твоей спине к ягодицам и прижать их к себе еще сильнее, как можно сильнее. Наверное, у меня сейчас пылающие глаза. Я всегда хотела невозможного: невозможного счастья, несбыточной гармонии. И ругала, казнила себя за это: ведь будет же и расплата! Но мечта осталась. Ведь невозможно забыть твои глаза – мягкие, сияющие, чуть влажные – какими они бывают только несколько минут после.
Милый, моя задница тоскует по тем упоительным прикосновениям, которые случаются, когда мы занимаемся этим на столе или стоя на коленях на полу, перед диваном (почему-то именно так). Руки сжимают эти любимые тобою места (или это уже мои руки?), и пальцы уже там, где все трепещет от желания. Я не могу больше ни о чем думать: только бы сесть лицом к лицу и чтобы не было сил пошевелиться.
Обман удается не сразу, но вот я уже не в силах унять дрожь в коленках, тихий стон, и все.
Наступает следующий день, так всегда происходит. Мне очень понравилось, как ты сказал о времени, мне всегда нравятся слова, после которых ты говоришь, „ты же филолог, правда“. Странная штука время: два года назад, кажется, это было совсем в другой жизни, я почему-то подумала, „а у него красивые руки“, и какая-то едва уловимая волна пробежала по телу. Может быть здесь начало этой истории.
Знаешь, я иногда слышу твой голос, ты говоришь мне, „ну-ну, не дрейфь, девочка моя!“, или, „ах, ты – обжора!“ или что-нибудь еще.
Я улыбаюсь и ты улыбаешься мне в ответ, улыбаешься одними глазами. И боль немного утихает, эта ноющая боль в сердце, от которой никуда не скрыться, которая доводит до исступления. Нет, нет, хватит. Слезы почему-то застилают глаза и становится трудно писать.
Родной мой! Вспомнила – как ты обнял мои ноги, когда мы ехали в такси из индийского ресторанчика.
Я тебя люблю».
«Да, они совершенные распутники – отец и мать мои. А как красиво они любили друг друга?! Как описывали?! Меня никто так не обнимал в машине! Или я не помню? Не может быть. Банальности, сплошь банальности приходят на ум».
«23 июня 1996 г. Хочется, не правда ли, хочется говорить и писать о любви.
Представь себе, я задираю твое длинное платье, стягиваю резко (или не очень) трусики, нащупываю волосики, пальцем нахожу вожделенное отверстие и проталкиваю палец (или два) дальше, ты ждешь, ты начала ждать, когда я еще только посмотрел тебе между ног, почувствовав палец, ты уже перестаешь что-либо чувствовать, появляется новое чувство – ожидание, когда же, когда он войдет в меня своим продолжением, большим, горячим, твердым и нежным, легким и приятным.
Я стянул, даже не стянул, а как бы стряхнул, с тебя трусики. Для начала я тебя поверну к себе спиной, может быть к чему-нибудь прижму, или положу куда-нибудь грудью, и войду в твое нежное отверстие, там уже ждут, там уже почти все раскрыто и влажно. Поводим там, убедившись, что тело твое слегка удовлетворилось, можно перейти дальше, там еще не готово, ты вздрагиваешь, ты немного даже сопротивляешься, но чуть-чуть, и ты, О-о-о! – согласна., Да-да-да! Еще, еще, конечно, ну, конечно, любимый, милый, родной, да-да-да, еще-еще-еще. И тебе захотелось потрогать меня губами, подержать губами, подвигать им во рту, и по направлению к горлу и назад. Боже, что же это такое. А!
Ты уже не можешь сдержать крик, он рвет губы, прорывается вздохом, звук идет не из глотки, звук течет из промежности, которая наполняется горячей и текучей истомой, ты взлетаешь над всем своим существом, только тело твое еще держит тебя на земле, ты уже цепляешься за облака. А-а-а! Кричишь, но вновь только вздох, на крик уже нет сил, впрочем нет, ты уже не успеваешь кричать, один крик накладывается на другой, хочется превратиться в одну сплошную оболочку этого длинного и вездесущего „его“, а рука уже помогает, своими пальцами нащупываешь свой интимный бугорок, теребишь и трешь его, хочешь еще и еще, готова в этот момент сдохнуть, но получить еще и еще.
Ну, словом, об этом при встрече. Пока…
Предыдущий текст, как ты понимаешь, был написан до произошедшего со мной. Но – и это наша с тобой жизнь. И то, что произошло со мной вчера, и произойдет через пару дней – и это наша жизнь, наши отношения, все это должно существовать.
Сработал донос на меня. Начался еще один раунд выяснения отношений с государством. Но кто же на этот раз стоит за всем этим дерьмом?
Это уже пятая или шестая в моей жизни встреча с репрессивным аппаратом и его ублюдками. Господи! Как же много в нашей стране карательных структур, а придурки типа Л. или К. еще их увеличивают. Я не понимаю, почему меня оговаривают, на протяжении уже многих лет мне на пути встречаются люди, которые меня оговаривают, закладывают, лжесвидетельствуют. Господи, ну за что?! Я устал от несправедливости. Такое чувство, будто дыхание перекрывают. Нечем дышать. Самое последнее средство и самое действенное против меня – это карательный аппарат государства, его никак и никто не может обойти или преодолеть.
Система, построенная для болванов, для посредственностей, выталкивает или уничтожает все более или менее выдающееся. И я так и не научился защищаться. Не научился. Господи! Дай же мне силы.
(О! пошла драма.)
Я всегда боялся тюрьмы. На эту хрень почему-то не достает чувства юмора. И тюрьма приходит ко мне, стоит уже много лет за моим порогом. Надо перестать бояться. Испытание тюрьмой, значит, испытание тюрьмой. Не боюсь. Вот моя задача. Больше не хочу бояться, не боюсь больше. Все, устал бояться. Не хочу бояться. Тюрьма – тюрьма. Смерть – смерть. Наговоры – наговоры. Довольно над собой измываться, довольно, хватит. Я свободен изнутри и нечего бояться негодяев и безличной карательной государственной машины.
И может быть еще одно. Когда ты переживаешь высокую любовь, тебя все серое, глупое, злобное, мелкое или завистливое пытается уничтожить, – уничтожить твою работу, твою свободу, а твои намерения исказить, и разрушить твои планы, – и все обращается против тебя, лишь бы ты был как все, как все.
Я тебя люблю.
Я с тобой. Не оставляй меня.
И я думаю, что как-то очень резко говорил об этих полуметровых сосисках. Напыщенно о напыщенном? Я их представил и подумал, что в виде шутки мне бы они понравились. И, право же, говоря резко о том, чего никогда еще не видел, я вовсе не хотел все это очернять, я только хотел, чего бы это ни стоило, тебя взбодрить, придать тебе силы и новое дыхание, новую веру поселить в тебя.
Секс по телефону – это какой-то новый вид виртуальной реальности, не освоив который, невозможно понять вкус настоящей любви. В некотором смысле это, видимо, продолжение душевного общения. Всегдашняя болезнь ума, все разъять на составляющие, чтобы посмотреть, а нет ли там еще чего завалящего. Да, там нет главного, телесной близости, которая дает бесконечность жизни, в прямом и переносном смысле этого слова.
Завтра у меня день, после которого может измениться моя жизнь, я знаю, в любом случае, уже послезавтра утром, или даже завтра вечером, мне нужно будет вырабатывать новые более сильные решения, резче и точнее смотреть на жизнь; и завтра придется еще от каких-то иллюзий избавиться. Да. И это будет вне зависимости от внешнего хода событий.
Я попробую отпустить вожжи. Ситуация стрессовая, вроде пожара на выходе из квартиры, и остается только один путь, по водосточной трубе вниз, с какого-то – не второго – этажа. Дать себе волю, довериться себе окончательно и бесповоротно. Я хочу, я сделаю это.
Завтра я тебе что-то скажу и напишу. И это будет завтра. А сегодня вот такое ощущение. Я не пошел на исповедь. Исповедываться в чем?! Это какая-то беда, только раз в жизни, в Дивеевской обители, я исповедовался с радостью, я встретил человека, который соответствовал мне, он был равен мне, он меня понимал, он понимал мои горести и заботы. Ни разу до того я не встречал священника на исповеди в Москве либо еще где-то, с которым мне не было бы скучно. Наверное, я неправильно сделал. Но вот не пошел. Пойду просто в храм, помолюсь.
Жизнь продолжается.
Ты мне сказала, что „моя рука пахнет также, как и твоя, тогда в кинотеатре“. Я понял, это – и есть запах жизни. Твое желание так пахнет, – пахнет жизнью. И, когда мы вместе, соединяются две жизни в одну и бесконечную. И мое желание пахнет жизнью. Есть неплохой поэт Алексей Парщиков, ему принадлежит строчка – „твой член – и саженец и почка“.
Вот так. Пока».
«А как пахнет мое желание/промежность? Никогда над этим не задумывалась. Почему не задумывалась? Странно, они все время были на грани падения в пошлость. Но им как-то все время удается удержаться. Наверное, за счет искренней любви. Наверное».
Мама опять перестала делать приписочки. Почему? Устала, наверное. Она к концу жизни устала. Это заметно было по всему. Даже по ее решению. Только очень уставший человек так тщательно и последовательно готовится к смерти.
«23 июня 1996 г. После нашего разговора, после нашего общения по телефону, села писать тебе письмо. Сейчас ночь, я все не могу прийти в себя. Это какое-то странное, абсолютно новое ощущение. А вернее очень разные ощущения: меня словно окатили ледяной водой, я в какой-то растерянности; это и неловкость, и восторг, будто бы случилось невозможное, и расстояний не существует, это и обида, словно меня обманули в чем-то, и горечь до слез от того, что мы так одиноки, так близки и в то же время далеки друг от друга.
А сейчас уже воскресенье, я сижу на берегу Рейна и расскажу тебе все, что было со мной сегодня, все, что у меня на душе. С утра я пошла искать храм, это было именно так, потому что я не знала точно, куда идти. И случайно набрела на старую романскую церковь, по-моему, 16 века. Как ты хорошо сказал как-то, „теперь неважно, где ты живешь“. Действительно, Бог в душе. Неважно, что здесь все по другому, главное, что можно прийти сюда, посидеть и помолиться в тишине, и поставить свечку. Я помолилась за тебя, и сразу стало легче на сердце. Потом пошла бродить по незнакомым улицам и незаметно для себя вышла к Кельнскому собору. Просидела там около часа. Эти своды так тяжелы, словно несут все грехи людские, всю вековую мудрость. А свечи такие необычные – длинный ряд маленьких горящих плошек, над ним – другой, третий. Они как кувшинки, смотришь и уплываешь мыслями куда-то далеко.
Вот я снова брожу по улицам, прохожу мимо пестро кричащих витрин, уличных музыкантов. На перекрестке у фонтана девушка чудно играет на скрипке. Села послушать, и вдруг почувствовала на себе чей-то взгляд. Сейчас я расскажу тебе дурацкую историю, ты, наверное, будешь смеяться, но я ужасно расстроилась и разозлилась (второе уже позднее, когда я начала писать тебе). Ко мне подходит мужчина лет тридцати, как оказалось француз, завязывается разговор двух иностранцев в чужой стране. Такие ситуации случались не раз. Я решила поболтать с ним немного. Прошло минут десять, и этот тип обнимает меня за талию, говорит, что я хороша собой, что я ему очень нравлюсь. Еще никто и никогда так бесцеремонно не лапал мою задницу, не говорил мне о моем теле так поспешно и нагло. А он не мог понять, что не так, почему я не могу остаться с ним, ведь у него большая квартира, новая BMW, и он все сделает для меня. И почему мне не нравится, когда он обнимает меня?! Во Франции это абсолютно нормально, там горячий народ. Я ушла, чуть не плача, я же ничем не давала ему повода: ни одеждой, ни поведением, я уверена. Я, наверное, совсем глупая. Но стало так обидно, горько: это – недостижимо для нас сейчас, это – стало светлой, прекрасной мечтой для нас сейчас, а какому-то идиоту стоит протянуть руку.
Я, вероятно, пишу чушь, но мое тело просто оскорбилось от этих прикосновений.
Вспомнила вчерашнюю ночь. Вижу перед собой твои глаза, лоб, мой любимый подбородок и губы. Вдруг всплыли строчки из Ахматовой: „И если б знал ты, как сейчас мне любы, твои сухие розовые губы“. Родной мой, ты со всем справишься, все преодолеешь, потому что ты очень сильный, и я очень верю в тебя и люблю. Наверное, нам нужно стать смиреннее и мудрее, чтобы принять все то, что мы не можем сейчас изменить. А светлая полоса обязательно наступит, иначе просто быть не может.
Ну вот, уже закат. Я совсем замерзла, вся в мурашках, брошу письмо в ящик и поеду домой.
Люблю тебя».
«В Висбадене пахнет Достоевским, а по утрам здесь птицы поют Вагнера», – вот что мама мне сказала на прощанье, когда я, уладив все скучные дела по оформлению и размещению мамы в пансионе, уезжала домой в Санкт-Петербург. «Может быть», – всего лишь нашлась я. И добавила: «Я буду тебя навещать». «Никаких визитов, кроме одного, самого последнего, и лишь затем, чтобы упокоить с миром мое бренное тело», – заявила мама безапелляционно, целуя меня в щеку. И зачем-то оскалилась. «Ох, мама, мама», – только и нашлась я.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.