Электронная библиотека » Владислав Отрошенко » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 17 июня 2024, 09:23


Автор книги: Владислав Отрошенко


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Лесбия была хозяйкой другого дома, и в этом доме Катуллу не светило любовное счастье. Да и не могло светить, хотя бы уже потому, что «реальная Клодия, – как выражается Гаспаров, – была знатной женщиной». Да, более чем знатной. Ученый, между прочим, изумляется тому факту, что при всей знатности Клодии, ставившей ее «гораздо выше безродного молодого веронца», в стихах Катулла «нигде, ни единожды не мелькает взгляд на Лесбию снизу вверх <…> Он говорит о ней как о равной или как о низшей». Это, конечно, тоже странно.

Что ж, странным должно выглядеть и то предположение, к которому нас неизбежно приводят все обстоятельства, сопровождавшие эту любовную историю.

В трактате датского философа Сёрена Кьеркегора «Страх и трепет» есть глава «Похвальная речь Аврааму». В ней говорится: «Подобно тому как Господь сотворил мужчину и женщину, он создал героя, а с ним – поэта или писателя. Последний не может делать того, что первый, он способен лишь восхищаться героем, любить его, радоваться ему. Однако он так же счастлив, и не менее, чем тот, первый, ибо герой – это как бы его собственная лучшая сущность, в которую он влюблен; при этом он радуется, что это все же не он сам, и его любовь может поистине быть восхищением. Сам он – гений воспоминания, он не может ничего сделать, не восхитившись тем, что сделано; он ничего не считает своим, но он ревнует к тому, что ему доверено. Он следует выбору своего сердца, однако стоит ему найти искомое, как он снова начинает бродить возле всех ворот со своими песнями и речами, чтобы все могли восхищаться героем так же, как он, чтобы все могли гордиться героем, как он. Это и есть его достояние, его скромное достижение, в этом и состоит его верная служба в доме героя».

Разумеется, это метафорический текст. Но это и великий текст, ибо он одновременно возносится над реальностью и прочно схватывает ее, высвечивая в ней нечто самое сокровенное. «Герой» и «поэт» здесь – образы-символы, архетипы жизненного поведения и в то же время – образы в чистом виде, без малейшей примеси символического значения. Герой и поэт как таковые – когда бы они ни жили и какие бы имена ни носили.

История римского всадника Целия, сенаторской вдовы Клодии и веронского стихотворца Катулла, развернувшаяся в I веке до Р.Х., как никакая другая соотносится с той реальностью, которая спустя девятнадцать веков выразилась по воле Провидения и стараниями датского философа в «Похвальной речи Аврааму».

Да, Целий был героем этой истории. Катулл – поэтом, «бродившим» вокруг нее «со своими песнями и речами».

Это, конечно, кажется невероятным, что он воспел не свою любовь, а любовь героя, выдав ее за свою. Но у Катулла есть много такого, чего нельзя объяснить, если не обращать внимания на одну поразительную особенность его поэзии, а именно – на ее неистовую театральность. Вот он поносит Цезаря. Поносит азартно, воодушевленно. При этом страшно раздражается, когда тот толкует ему о своих человеческих достоинствах, не понимая, что Катуллу нет дела, каков Цезарь в реальности, за пределами его театра – бел он там или черен. У Катулла свой Цезарь – блудозадый, ничтожный и алчный. Но вдруг в какой-то момент Катулл награждает полководца без малейшей иронии в прощальном стихотворении к Лесбии возвышенным эпитетом magnus – славный; благородный; великий. Ему омерзительна Амеана, она вызывает у него брезгливое отвращение, потому что она любовница пакостного Мамурры и потому что там, в спектакле Катулла, на ней безобразная маска – огромный носище и глаза, как у жабы. Но несмотря на все эти ужасы, он пользуется ее любовными услугами – это именно у него она требовала за ласки фантастические суммы:


Амеана, изъёбанная девка,

десять тысяч разом с меня просит,

да, та девка с безобразным носом,

жулика формийского подружка.

Родичи, какие за нее в ответе,

и друзей, и лекарей зовите:

помешалась девка, и себя к тому же

в бронзе отражающей не видит[23]23
  Перевод мой. – В.О.


[Закрыть]
.


Самые грязные, запредельно оскорбительные латинские ругательства он беспрестанно обрушивает на неких Фурия и Аврелия: “Pedicabo ego vos et irrumabo, / Aureli pathice et cinaede Furi”. Он будто бы их люто ненавидит; они будто бы его враги; они отбивают у него возлюбленного мальчика Ювенция; и к тому же они ничего не смыслят в поэзии. Но вдруг выясняется – Аврелий и Фурий вовсе не враги, а как раз самые близкие его друзья, ибо именно их в одиннадцатом стихотворении он называет “comites Catulli” – окружение; спутники; свита Катулла, и им поручает передать бездушной изменнице последние “non bona dicta” (недобрые слова).

В этом непредсказуемом театре, где торжествует двойственность, где сама реальность приобретает черты эксцентрического спектакля, всё возможно и всё вероятно. Здесь Цезарь играет Цезаря, здесь маски неотличимы от подлинных лиц, а лица – от ярких масок. И некая роль здесь может явиться на ум поэту, когда еще не найден ее исполнитель. Клодия еще не вошла в его стихи, когда в них уже возник псевдоним Лесбия. Это произошло случайно. Катулл переводил с греческого оду Сапфо, обращенную к девушке, которую поэтесса страстно любила и ревновала к мужчине. Она не называла возлюбленную по имени. Катулл в эту оду, включенную в его книгу под номером 51 («Тот с богами, кажется мне, стал равен…»), внес множество произвольных изменений и дополнений. В том числе он ввел в нее и это обращение – Лесбия, – связанное исключительно с тем, что Сапфо была родом с острова Лесбос, где она жила в окружении чувственного сообщества лесбосских девушек.

Примечательно, что на протяжении какого-то времени Катулл, словно разыскивая героя и героиню, которых уже заждалась его нетерпеливая Муза, умоляет то одного, то другого приятеля поведать ему историю своей любви. Вот он обращается к Флавию, заметив по его изможденному лицу и по убранству его спальни, что он с головой погружен в бурный роман:


Расскажи мне про радость и про горе,

И тебя и любовь твою до неба

Я прославлю крылатыми стихами[24]24
  Перевод А. Пиотровского.


[Закрыть]
.


И с такой же горячностью старается развязать язык Камерию, сладостно погибающему в объятиях любовницы:


Если будешь молчать, зажавши губы,

Лучший ты из даров любви упустишь, —

Радует Венеру говорливость.

Впрочем, губ не разжимай, коль хочешь,

Лишь бы вашей любви я был участник[25]25
  Перевод С. Шервинского.


[Закрыть]
.


Но еще более примечательно, что позднее, когда Катулл, уже следуя «выбору своего сердца», бесновато и без разбора поносил всех, кто пытался добиться или добился любви от Лесбии, он ни единым словом не задел того, кого он должен был бы из ревности просто уничтожить «злыми ямбами», – Марка Целия.

К Целию обращено самое таинственное стихотворение цикла. Печально-возвышенное, короткое, оно преисполнено дружеских чувств:


Целий, Лесбия наша, Лесбия эта,

Эта Лесбия, что была Катуллу

И себя самого и всех милее,

В переулках теперь, на перекрестках

Величавого Рема внуков ловит[26]26
  Перевод Ф. Петровского.


[Закрыть]
.


Что означает здесь это – наша (nostra)? Общая любовница? Или все же – твоя любовь, Целий, и моя героиня?

Да, конечно, в каком-то смысле она была их общей любовницей. Герой обладал ею, ощущая, что без поэта его обладание призрачно, «ибо поэт, – говорится в “Похвальной речи Аврааму”, – это как бы лучшая сущность героя, и пусть она бессильна, подобно всякому воспоминанию, но она и разъясняет все, как это делает воспоминание». Поэт же, воспевая его возлюбленную, ставил себя на место героя – тоже своей «лучшей сущности». Ставил вовсе не потому, что сам он не мог любить. У поэта было великое множество всевозможных «попутных интрижек», замешанных на кабацком веселье и радостной похоти. Но что-то резко впечатляющее, театрально необычное видел он в этой любви Целия и Клодии, знаменитых на весь Рим. Чем-то могущественным и великолепным прельщал его образ героя. Что-то навсегда поразило его в образе героини – та притягательная для его поэзии двойственность, которая напрочь исчезла апрельским днем на Форуме в обдуманной речи Цицерона, над которой поэт саркастически усмехнулся, изумленный ее бесчувственной виртуозностью.

Катулл любил эту любовь. Он любил ее ревниво и самозабвенно. И в этом был его беспримерный подвиг. Увековечив мимоходом своих мелких потаскушек, он в полную силу таланта, отмеренного ему Небесами, воспел великую шлюху Рима Клодию – любовь свирепого всадника Целия.

Он выполнил службу в доме героя.

Встреча в Тамбове

Существо языка, открыл Хайдеггер, «мыслит, строит, любит». И, разумеется, говорит. «Язык говорит, – писал философ. – И это означает одновременно: язык говорит».

Что же касается человека, то он «говорит только тогда, когда он соответствует языку». Но даже тогда ничего не меняется. Потому что «единственно язык есть то, что собственно говорит. И он говорит одиноко», – утверждал Хайдеггер.

Почему одиноко? Разве оно едино, это говорящее разными языками существо языка? Оно едино. И в то же время множественно. Так же, как едины и множественны индийские божества; как един и множественен Шри Кришна, он же Атман, показавший воину Арджуне перед битвой на Поле Куру себя во всем.

Единое существо языка проявлено в разнообразных существах языка. Одно из них – существо языка Платонова.

Вся загадка Платонова в этом существе, которому Платонов всего лишь соответствовал. Но это «всего лишь» было его тайным подвигом, который он совершал не в бессознательном порыве, не в пылу какого-то слепого юродства, а в ясном сознании. Он был бодрым и бдительным стражником, охранявшим жизнь непостижимого существа языка Платонова, которое родилось и обитало в нем.

Не случайно и не из одного только писательского желания сохранить в неприкосновенности свой текст он подчеркнул однажды (в письме к жене из Тамбова от 1927 года) четыре слова:


Дорогая Маруся!

Посылаю «Епифанские шлюзы». Они проверены. Передай их немедленно кому следует. Обрати внимание Молотова и Рубановского на необходимость точного сохранения моего языка. Пусть не спутают…


Пусть не спутают. Что это значит? Пусть не спутают, не припутают, не примешают дух какого-нибудь другого существа языка? Или это значит – пусть не спутают с ошибкой, вывертом, недоразумением то, что родилось в полном разумении и было зафиксировано безошибочно?

Платонов не был неким счастливым, блаженно наивным мастером, не ведающим, что творит. Он ведал. И на необходимости точного сохранения своего языка настаивал именно потому, что ясно понимал: язык так еще никогда не говорил. Как? Ответить на этот вопрос – значило бы возвыситься не только над отдельным существом языка Платонова, но и над существом языка как таковым.

Если мы призна́ем, что язык у Платонова доходит в описании бытия мира и живущих в нем существ до своих последних возможностей, до своих крайних пределов, где происходит увечье и уничтожение языка и одновременно выражение невыразимого, то каким языком мы должны описывать сам этот язык? Таким, который лежит уже за пределами языка. То есть никаким. За пределы выйти никто не может. «Язык могущественнее и потому весомее нас», – говорит Хайдеггер.

Рассуждать о языке Платонова (а значит и о самом Платонове) можно только в рамках собственного, глубоко субъективного читательского впечатления, каким бы ограниченным и неизъяснимым оно ни было. Это единственно верный путь. Всякая попытка научно-систематического, объективно-филологического суждения о языке Платонова абсолютно бессмысленна. Потому что язык Платонова, стремящийся выйти за пределы языка, не предполагает умственной и даже чувственной деятельности. Он предполагает обморочное бессловесное ви́дение существ, вещей и явлений мира.


В день тридцатилетия личной жизни Вощеву дали расчет с небольшого механического завода, где он добывал средства для своего существования.


Это первое предложение повести «Котлован».

Что-то здесь задевает сознание; какое-то закравшееся нарушение разворачивает его, как разворачивает ледяная кочка налетевшие на нее сани. Осознать, в чем оно, это что-то, пока еще возможно, – пока не сделан следующий шаг в глубину текста. Оно – в словосочетании «тридцатилетие личной жизни»; оно в том, что это словосочетание обладает той предельной избыточностью, которая и доводит язык до его собственных границ, туда, где брезжит иное, внеязыковое понимание смыслов; и оно, наконец, в том, что это словосочетание на самом деле не несет в себе никаких нарушений – напротив, является не просто правильным, а сверхправильным, правильным до такой степени, в какой земные существа не нуждаются: для них было бы достаточно сказать «в день тридцатилетия Вощеву дали расчет». Но «в день тридцатилетия личной жизни…» более понятно, – более понятно для каких-то других существ, которые словно ничего не знают о жизни воплощенного мира и его обитателях, но зато хорошо знают, что жизнь вне воплощения, вне личины, вне личности – не личная жизнь – никакими тридцатилетиями не измеряется. Потому что жизнь в целом – до и после личной – времени не подвластна. «Ибо не было времени, когда бы я не существовал, равно как и ты, и эти владыки народов, и в будущем все мы не прекратим существовать», – говорит «Бхагавадгита» голосом одного из таких существ.


В увольнительном документе ему написали, что он устраняется с производства вследствие роста слабосильности в нем и задумчивости среди общего темпа труда.



В этом – втором – предложении «Котлована» уже нельзя указать, в чем именно сосредоточено то непостижимое что-то, которое с корнем выворачивает сознание из почвы земного бытия, сообщая ему о земном же бытии. Что-то – здесь уже во всем и везде – в самом существе языка Платонова, которое обращено вовсе не к человеческому сознанию и изъясняется вовсе не с человеческими существами, а с существом, равным себе или стоящим выше. Ему, этому высшему существу, показана жизнь в избранном сгустке вещества, который называется земным миром. И свойства именно его сознания, божественно безучастного, удаленного и всепринимающего, учитывает на каждом шагу существо языка Платонова, и в особенности там, где является смерть, которая не представляет для этого сознания трагически значительного события:


В будке лежал мертвый помощник. Его бросило головой на штырь, и в расшившийся череп просунулась медь – так он повис и умер, поливая кровью мазут на полу, – сообщает незримому существу в «Сокровенном человеке» существо языка Платонова. – Помощник стоял на коленях, разбросав синие беспомощные руки и с пришпиленной к штырю головой.

«И как он, дурак, нарвался на штырь? И как раз ведь в темя, в самый материнский родничок хватило!» – обнаружил событие Пухов.


Откуда у существа языка Платонова эта уверенная беспечальность в словах о смерти? Оттуда же, откуда она в словах просветленных, блаженных; в словах Священных Писаний Запада и Востока.

«Не проявлены существа вначале, проявлены в середине, не проявлены также в исходе; какая в этом печаль, Бхарата?» – говорит Кришна Арджуне, павшему духом, выронившему на дно колесницы оружие от человеческого ужаса, от страшной мысли, что вот сейчас он должен умертвить на Поле Куру в братоубийственной битве своих родных и близких.

Должна была быть какая-то очень важная причина, чтобы язык заговорил так, как он заговорил у Платонова – не принимая в расчет уязвимое сознание проявленных существ.

Искать эту причину мы можем только в известном Платонове, то есть в его личной, заключенной в индивидуум жизни, которая длилась с 1899 по 1951 год. Но причина остается недоступной. Потому что она в другом Платонове. В том неисследимом существе, жизнь которого уходит в бесконечность по обе стороны от этих дат.

Вероятно, именно с этим другим Платоновым – Платоновым-существом – Платонов-человек встретился однажды в 1927 году в Тамбове.

Чуждый всякого мистицизма, он описал эту встречу в письме к жене детально и ошеломленно, настаивая на сугубой серьезности своего сообщения.

Вот оно:


Два дня назад я пережил большой ужас. Проснувшись ночью (у меня неудобная жесткая кровать) – ночь слабо светилась поздней луной, – я увидел за столом у печки, где обычно сижу я, самого себя. Это не ужас, Маша, а нечто более серьезное. Лежа в постели, я увидел, как за столом сидел тот же я и, полуулыбаясь, быстро писал. Причем то я, которое писало, ни разу не подняло головы и я не увидел у него своих глаз. Когда я хотел вскочить или крикнуть, то ничего во мне не послушалось. Я перевел глаза в окно, но увидел там обычное смутное ночное небо. Глянув на прежнее место, себя я там не заметил. В первый раз я посмотрел на себя живого – с неясной и двусмысленной улыбкой, в бесцветном ночном сумраке. До сих пор я не могу отделаться от этого видения, и жуткое предчувствие не оставляет меня. Есть много поразительного на свете. Но это – больше всякого чуда.


Нет нужды и возможности комментировать эти слова. Лишь на одно обстоятельство следует здесь обратить внимание. Мы уже говорили в начале о соответствии Платонова существу языка Платонова. Спросим теперь: что делало в Тамбове за письменным столом у печки таинственное существо, которое не только обликом, но и духом (ибо Платонов ясно видел в нем свое я) соответствовало Платонову? Мыслило ли оно, строило, любило?

Оно полуулыбалось и быстро писало, не показывая своих глаз. И это все, что мы знаем о нем.

Книга для комментариев на скрипке

С какой-то точки зрения было бы лучше, если бы записных книжек Платонова не существовало в природе. Достаточно и того, что Платонов оставил в мире прозу, которая принадлежит к разряду самых непостижимых явлений духа. К этой привычной непостижимости, терзающей и вдохновляющей разноязыких исследователей, прибавлена новая непостижимость.

Двадцать четыре записные книжки Платонова 1921–1944 годов, изданные в свое время в полном объеме[27]27
  Андрей Платонов. Записные книжки. М.: ИМЛИ РАН; Наследие, 2000.


[Закрыть]
, не прекратят споры вокруг романов Платонова. Потому что и сами эти книжки, собранные в один том, читаются как роман – предельно откровенный роман Платонова о Платонове.

Предельно здесь не означает очень. Речь идет именно о пределе, дальше которого продвинуться невозможно. Мы имеем дело с источником, который максимально близко подводит нас к тайнам мышления, мироощущения и языка Платонова. Записные книжки содержат в себе всё, что мы можем знать о писателе, – его сны и детские воспоминания, мимолетные и неотступные мысли, свернутые в кокон сюжеты, экспозиции и наброски к написанным и ненаписанным произведениям, заметки о поездках по стране, технические чертежи и схемы, размышления о Боге и революции.

И тем не менее – всё нужно понимать в том смысле, что не больше. Платонов не вел дневников. У него не было своего Душана Петровича Маковицкого, то есть такого добродетельного и аккуратного гения, который бы составлял по горячим следам хронику жизни писателя наподобие «Яснополянских записок». Никакие воспоминания современников не способны сообщить о Платонове ничего существенного, если, конечно, не считать в высшей степени существенным тот факт, что все современники, писавшие о Платонове, твердили в один голос об одном и том же – о его «поражающей воображение неразговорчивости».

Что ж, если бы Платонов заговорил с потенциальными воспоминателями в том духе, в каком он говорил наедине с собою в записных книжках, то это, вероятно, не только поразило, но и парализовало бы их воображение.

Во всяком случае, воображение перестает работать в обычном режиме, когда читаешь, например, вот эту запись, сделанную Платоновым в 1942 году:


Щенок Филька в Уфе:

один, без имущества, лежит на полу на холоде. Все, что можно сделать в таком состоянии, – весь инструмент должен заключаться лишь в собственном живом туловище: ни бумаги, ни пера!!


Воображение, если оно только мгновенно не станет на какой-то особый путь восприятия реальности, вынуждено будет задавать здесь на каждом шагу вопросы. Что значит – «в таком состоянии»? Щенок это что – состояние? В каком смысле? В том смысле, что щенок – это проявление, воплощение чего-то или кого-то, находящегося теперь в состоянии (теле) щенка? Тогда – кого и чего? Души животного? Или некоего тонкого невидимого духа, подобного Атману, который, согласно великой формуле Упанишад – tat tvam asi (буквально: то – ты еси, или всё живущее – это ты), – пронизывает, не меняя своей изначальной сущности, любое «живое туловище», какую бы зримую форму оно ни имело и кому бы ни принадлежало – щенку Фильке, который «лежит на полу на холоде», или русскому писателю Платонову, который смотрит на этого щенка. Смотрит каким-то очень странным способом, видит его каким-то особым зрением – не ощущая никакой разницы между ним и собой, кроме разницы в удобстве туловищ. У щенка туловище неудобное. Неудобное для чего? Для того, чтобы что-то «сделать в таком состоянии». А что, собственно говоря, должен делать Филька? Он должен пользоваться «инструментом». Каким, с какой целью? У Фильки нет «ни бумаги, ни пера!!» Об этих – писательских – инструментах идет речь. Щенку чрезвычайно трудно делать то же самое, что делает, находясь в удобном для этого туловище, писатель Платонов. Щенок не может взять перо и писать им по бумаге. Но почему щенок Филька должен писать?! Почему в нем вообще должна подозреваться (или прозреваться) такая способность? Потому что – tat tvam asi. Потому что – всепроникающий дух. И потому что в «живом туловище» Платонова этот дух обладает неизбежным индивидуальным свойством, которое заключается в том, что дух постоянно совершает особую земную работу – он мыслит и пишет, и более естественной работы в любом другом туловище – пусть даже и щенка Фильки – для себя не представляет, хотя явственно видит себя в щенке. «Этот Атман, скрытый во всех существах, не проявляется, но острым и тонким рассудком его видят проницательные», – говорит Катха-упанишада.

«Люди и животные одни существа: среди животных есть морально даже более высокие существа, чем люди. Не лестница эволюции, а смешение живых существ, общий конгломерат». Это уже слова Платонова из записной книжки 1939 года, и смысл их таков, что они могли бы беспрепятственно войти в любую из Упанишад.

Комментировать некоторые записи Платонова, не выходя за рамки академического благоразумия, невозможно. В самом деле, способен ли кто-нибудь уверенно объяснить, о чем думал, что чувствовал, что видел и что подразумевал Платонов, когда вписывал в записные книжки такие слова:


Великая старуха руководит миром.


Сторож центра мира (ребенок на бумагах).


Мучение вещества.


Рыбы дышат ветром, останавливающимся в воде.


Для того, кто понимает, – вселенная не существует.


Лучшим комментарием к подобным изречениям была бы, пожалуй, пометка самого же Платонова, сделанная им в записной книжке 1931–1932 годов по неизвестному поводу: «Все это рассказать нельзя – можно только на скрипке сыграть!»

Записей, о которых предпочтительнее было бы не говорить, а играть на скрипке, в книге немало. К ним можно отнести и те, в которых зафиксированы обособленные образы:


Стерва-белоглазка.


Мальчик-горбун.


Костлявая земля.


Кот, топающий ногами.


Эти записи не поддаются комментарию по другой причине – не потому, что комментарий невозможен, а потому, что они обладают такой же художественной самодостаточностью, какая свойственна, скажем, японским хокку.


Мальчик целует свое отображение в стекле.


Идет древний старик и беспрерывно кланяется.


Звезды над темным лесом и белой, снежной землей.


Летчик в воздухе один с машиной, как монах, как святой техники.


Иногда язык в записных книжках достигает у Платонова предельной плотности. И тогда в записях, как в сдавленном веществе, возникает потенция взрыва – развертывания мгновенных образов в рассказы, повести, романы:


Старуха 82 лет, ведьма, спит от голода, пьет от голода воду, увидя ребят, детей – вся сияет!

Прекрасная, милая жизнь! Возраста нет!

А ребята от нее бегут.


Любовь: она на 4 этаже, он снизу.

Он: Плюнь, ну плюнь сюда!

Она плюет.

Он ловит плевок в ладонь и съедает его.


Слепой спит, обняв кошку, всю ночь. Утром ласкает цыпленка, живущего под загнеткой; он пищит от одиночества без слепого.


Баба, которая такая по характеру, что сама себе делает аборты.


Пожалуй, отдельной исследовательской (а может быть, драматургической или кинематографической) работы заслуживают записи, в которых выражаются дух и тональность времени. Это обрывки разговоров, слышанных Платоновым на улице, в трамвае, в пригородном поезде, в учреждениях; это «агитки» и лозунги; это фрагменты выступлений и отчетов на всевозможных собраниях, – словом, это язык, на котором бредила, вскрикивала и бормотала эпоха, рожавшая Страну Советов. Хорошо ли понимал Платонов язык этой роженицы? Был ли он вовлечен в поток той странной речи, которой сопровождалось свирепое и воодушевленное строительство социализма, или он стоял над потоком, улавливая все его колебания? Записные книжки не дают ответа и на эти вопросы, хотя в них есть достаточно много записей, которые таят в себе возможность ответа, как, например, вот эта запись начала 30-х годов:


Лозунг:

“100 %-ное участие работников в торжествах!” – в час с закуской пришли 12 1/2 %.

Тогда объявили “бедствие” – пришли 12 1/2 %.

Единый % “действующих”.

Что это такое?


Да, что это такое? Что в этом вопросе Платонова – искреннее желание вникнуть в смысл или обморочное изумление перед торжествующей бессмысленностью слов и знаков?

Другая запись того же времени как будто бы приближает нас к разгадке. Здесь даже чувствуется взгляд Платонова, выражение его лица. Вот он записывает, всматриваясь, вероятно, в газетную статью:


“ГЛАВНОЕ теперь Организационно подойти к проблеме некоторого УЛУЧШЕНИЯ”.

(Смысл весь в шрифте), – помечает в скобках.


Какой смысл? Смысл чего?

Ясный и мощный смысл вдруг обнаруживается сам собою там, где эпоха замолкает, где лозунги утрачивают свою силу, где говорит живущая вне времени, вне социального строя обнаженная человеческая природа, – где человек обнажен даже буквально, телесно, как в нижеследующей записи Платонова:


Разговор в бане:

“Человек, как хуй – он сбрасывает нечистоты и производит будущее.

Хуй – самое яркое выражение жизни”.


Любил ли Платонов людей и их жизнь? Любил ли он людей так же, как созданные ими машины? Любил ли он вот этого вечного, неистребимого Человека Живущего, которого изобразил в записной книжке 1939 года:


Академия, строгость, наука, звания, а он живет кудрявый с гармоникой, поет, пьет, ебёт – другой мир, ничего общего и как будто более счастливый.


Презирал ли он это немудрствующее счастье? Удивлялся ли ему? Считал ли его высшим даром?

На все эти вопросы можно ответить лишь одно: Платонов выказывал задумчивое внимание, глядя на жизнь человеческого существа, которая при каком-то особом устройстве внутреннего глаза выглядит как явление незнакомое и даже мистическое. Только такое, не смешанное с земной жизнью ви́дение мира могло порождать слова, которые как будто бы не принадлежат человеку:


Человек – плохое существо, но странно, что он, ничтожный, вдруг представляется значительным в своем каком-либо деянии, и тогда видишь, что через его существо действует что-то другое, ему несоответственное, – это похоже на мистику, но так это нужно понять и объяснить.


И тут же – через пробел – другая запись:


Тупое чувство жизни.


Смешанность взгляда с жизнью. С кудрявым гармонистом, гармоникой, пением… С отупляющим земным счастьем или несчастьем.

Записные книжки Платонова, быть может, в большей степени дают возможность развиться тому преобладающему впечатлению, которое вызывают его художественные творения, – впечатлению, что Платонов это посторонний дух на Земле, постигающий способ жизни в теле, в материи. И все же эти разрозненные записи, собранные в одну книгу, всего лишь обломки, шлейф пролетевшей над миром сокрушительной кометы – прозы Платонова. Принцип жизни этой прозы остается неразгаданным. Неразгаданной остается главная тайна Платонова – тайна его языка, которая является следствием тайны его мышления и устройства души.

Записи Платонова о собственном языке и письме – самые драгоценные в этой книге. Их очень мало. Понять до конца их трудно:


Сущностью, сухой струею, прямым путем надо писать. В этом мой новый путь.

Но Платонов и не предполагал, что эти слова кто-то, кроме него, должен понимать. Записные книжки, к которым он относился без всякого трепета, называя их «заготовительными пунктами литературного сырья», не предназначались для печати; они даже не предназначались для дальнейшего хранения. Они должны были исчезнуть из мира, но не исчезли, сохранились, чтоб умножить его тайны.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации