Текст книги "1917, или Дни отчаяния"
Автор книги: Ян Валетов
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)
– В укрытие! – кричит кто-то невидимый. – В укрытие!
Какое тут может быть укрытие?
Еще один снаряд попадает в водонапорную башню, под самую крышу, выбивая из стенки рыжий кирпичный фонтан.
Терещенко с Вертинским бегут по двору к низким сараям конюшен. Вертинский профессионально пригибается, пряча голову в плечи.
Грохот.
Снаряд попадает в телегу, из которой успели выгрузить раненых, и убивает лошадь. Обломки повозки и куски лошадиного крупа разбрасывает по двору. Взрывная волна поднимает Вертинского и швыряет его в сторону низкой кирпичной ограды. Она же сбивает с ног Терещенко и катит его по земле несколько метров. Остановившись, он вскакивает и на нетвердых ногах бежит к Вертинскому, помогает ему подняться. Вертинский контужен. Из носа идет кровь, заливая подбородок и грудь певца.
Они забиваются в угол между стеной ограды и зданием госпиталя. Вертинский трясет головой, словно побывавший в нокауте боксер, взгляд его нерезок. Терещенко сидит рядом с ним, закрывая голову грязными окровавленными руками.
12 января 1916 года. Петроград. Александровский зал Городской думы
У входа висит плакат: «Игорь Северянин. Боа из хризантем».
Зал почти полон. Публика весьма разношерстная – тут и курсистки, глядящие на поэта с восхищением, и зрелые дамы с привычно томными взглядами, студенты и юнкера, с десяток офицеров, пришедших с дамами, и молодая богемная поросль, то и дело аплодирующая мэтру по поводу и без него.
Неподалеку от Северянина сидят и Михаил с Марг.
Северянин читает свое «Мороженое из сирени», и Терещенко потихоньку переводит его стихи Марг.
Мороженое из сирени! Мороженое из сирени!
Полпорции десять копеек, четыре копейки буше.
Сударышни, судари, надо ль? не дорого можно без прений…
Поешь деликатного, площадь: придется товар по душе!
Я сливочного не имею, фисташковое все распродал…
Ах, граждане, да неужели вы требуете крем-брюле?
Пора популярить изыски, утончиться вкусам народа,
На улицу специи кухонь, огимнив эксцесс в вирелэ!
Сирень – сладострастья эмблема. В лилово-изнеженном крене
Зальдись, водопадное сердце, в душистый и сладкий пушок…
Мороженое из сирени! Мороженое из сирени!
Эй, мальчик со сбитнем, попробуй! Ей-богу, похвалишь, дружок!
Курсистки аплодируют, дамы млеют, молодая поросль негромко свистит, а основная часть публики остается равнодушной.
Северянин, вскинув подбородок, обводит зал жгучим взглядом и начинает декламировать заглавное «Боа из хризантем»:
Вы прислали с субреткою мне вчера кризантэмы —
Бледновато-фиалковые, бледновато-фиалковые…
Их головки закудрились, ароматом наталкивая
Властелина Миррэлии на кудрявые темы…
– Слушай, дорогая, – говорит Терещенко на ушко Марг. – Давай уйдем… Не могу больше слышать эту пошлятину.
Словно по команде, на другом конце зала встали несколько офицеров с дамами и направились к выходу.
Северянин продолжает читать.
Я имею намеренье Вам сказать в интродукции,
Что цветы мне напомнили о тропическом солнце,
О спеленатых женщинах, о янтарном румянце.
Но японец аляповат для моей репродукции.
– Конечно, милый…
Терещенко и Марг встают и пробираются к выходу.
В коридоре курит офицер, рука на перевязи, на лице шрам.
– Что, господа? – спрашивает он. – Затошнило?
– Есть немного, – отзывается Терещенко.
– А ведь я его поэзию любил, – говорит фронтовик. – Я его стихи своей Клавдии читал на память, страницами! Господи! Ведь ни о чем все это! Все эти зальдись, зазвездись! Тут такое творится, а он…
Не имею намеренья, – в этот раз я намерен, —
несется им вслед из зала голос Северянина. Он прекрасно читает, ничуть не хуже, чем три года назад, когда его готовы были носить на руках, все так же сладко, певуче, страстно…
Вас одеть фиолетово, фиолетово-бархатно.
И – прошу Вас утонченно! – прибегите
Вы в парк одна, У ольхового домика тихо стукните в двери.
– Вы правы, капитан, – усмехается Терещенко. – Сейчас – это уже ни о чем. Он потерялся.
– Возможно, – отвечает капитан. – Поэзия нужна, но сейчас нужна иная поэзия.
Как боа кризантэмное бледно-бледно фиалково!
Им Вы крепко затянете мне певучее горло…
А наутро восторженно всем поведает Пулково,
Что открыли ученые в небе новые перлы…
– Он обиделся? – спрашивает Марг, спускаясь по лестнице. – Он же видел, что мы ушли?
– Это не мы ушли, – говорит Михаил, поддерживая ее под руку. – Это он остался, Марго. Мне жаль.
Сверху доносятся аплодисменты.
– Он быстро забудет свою обиду, – добавляет Терещенко. – Ведь ему еще аплодируют, его еще читают. Поэты – они как дети. Они не могут без внимания.
Март 1916-го. Константинополь. Посольство Германии
День в Константинополе выдался совсем не весенним. Дождит. С проливов дует и вместе с ветром над городом несется мелкая водяная пыль.
Зябко.
Кутаясь в легкое пальто, из авто выходит невысокий человек средних лет. Он грузен и наделен лицом крупной лепки, выпуклым лбом, глазами навыкате, густой, аккуратно подстриженной бородой, усами. Человек спешит к воротам немецкого посольства, возле которых мерзнет и мокнет часовой, что-то говорит тому и входит в калитку.
За массивными дверями его встречает офицер – на лице недоброжелательность, но манеры безупречны. Гость оставляет пальто и шляпу в гардеробной – он лысоват, приземист, с чрезмерно короткими конечностями, что, впрочем, скрывается хорошей работой дорогого портного.
Офицер сопровождает его на второй этаж, стучит в двери и, получив разрешение, пускает гостя вовнутрь.
В комнате двое – оба в штатском, но с осанкой, которая мгновенно выдает в них военных.
– Садитесь, герр Гельфанд, – предлагает один из них, моложавый, бритый, с длинным белесым лицом, и гость садится.
Он спокоен. Умные выпуклые глаза смотрят внимательно.
– Итак, – говорит второй немец. Он в возрасте, с холеным тяжелым лицом и в пенсне. – Слушаем вас, герр Гельфанд.
– Что именно вы хотите услышать, господа? – спрашивает Гельфанд на немецком. Он говорит превосходно, без малейшего акцента, разве что буква «р» у него получается мягковатой.
– Мы хотим поговорить о ваших несбывшихся прогнозах, герр Гельфанд, – отвечает бритый. – Кажется, вы планировали революцию на январь?
– Да? – Гельфанд поднимает брови и вверх по круглому лбу бегут морщины.
– Если верить вашему меморандуму, то – да, – кивает холеный. – Если верить тому, что видим, то – нет. И это весьма огорчает тех, кто вам поверил, герр Гельфанд. Это весьма печально – поверить человеку, который не отвечает за свои обещания.
– Несомненно, – соглашается гость, – весьма и весьма…
Его и немцев разделяет неширокий стол.
– Но, господа, – продолжает он, доставая из кармана массивный богато инкрустированный портсигар, – революция редко делается день в день… Позволите.
Холеный делает знак рукой – «курите» – и Гельфанд закуривает.
– Итак, – повторяет холеный. – Мы хотели бы услышать…
– Мне нечего вам сказать, – перебивает его Гельфанд. – Работа идет по плану, как я и обещал. Я могу отчитаться за каждый пфенниг из выданных мне денег. За каждый грош.
– Это радует, – скалится молодой. – Думаю, что вскоре вам придется написать такой отчет.
– Как только возникнет такая необходимость, – подтверждает Гельфанд. Предварительно, господа, я такой отчет подготовил.
Он открывает принесенный с собой портфель и достает оттуда бумаги.
– Прошу ознакомиться.
Немцы переглядываются между собой, но бумаги берут.
Некоторое время Гельфанд курит молча, сбрасывая пепел в бронзовую раковину, покрытую легкой зеленоватой патиной, немцы же шуршат документами.
– Короче, – говорит Гельфанд чуть погодя, – как видите, я не тратил времени зря. Сеть готова. Моя сестра – Евгения Суменсон – возглавляет представительство фирмы «Нестле» в Петрограде, и финансирование большевиков будет происходить через благонадежные швейцарские банковские счета. Таким образом мы скроем нелегальное движение денег и нам не придется возить их через границу. Возить банковские поручения и контракты, получать средства через продажи продукции аккредитованной в России фирмы куда безопаснее, чем использовать контрабандные наличные. Заниматься курьерской работой будет другой мой родственник – Якуб Ганецкий. Вот его досье, знакомьтесь, весьма достойный польский гражданин, финансист, революционер.
Он переводит дыхание, стряхивает пепел в массивную пепельницу и держит паузу, наблюдая, как внимательно смотрят на него собеседники.
– Теперь не о планах, господа, – наконец-то говорит он и тушит папиросу. – Теперь о том, что делается сейчас, в настоящий момент. Подрывная работа ведется, и результаты ее видны – мы отслеживаем настроения среди военнослужащих. Агитаторы работают на всех фронтах, во всех крупных гарнизонах. Естественно, это стоит немалых денег, но оправдывает себя. Список расходов прилагается, можете ознакомиться. То, что мы не сумели организовать в январе 2016-го, случится в течении этого года, ближе к концу или от силы в начале следующего, господа. Революция – не армейская операция, у меня нет армии, нет конкретных сроков наступления и красных стрелочек на карте, чтобы обозначить направление главного удара.
Гельфанд разводит руками.
– У меня ничего нет, кроме профессиональных навыков революционера и ваших денег…
– Этого вполне достаточно, – ухмыляется молодой немец. – Иногда…
– Этого достаточно, – соглашается Гельфанд. – Но вам придется быть немного терпеливее. Не рассматривайте меня как наемника. Рассматривайте меня как союзника, господа. Я не менее вашего заинтересован в том, чтобы мой меморандум стал реальностью, но удар должен быть смертельным. Не толкайте меня под руку… Прошу вас.
Немцы продолжают шуршать бумагами, изредка бубня что-то друг другу, наконец пожилой откладывает бумаги в сторону.
– Впечатляюще, – говорит он. – Весьма. Я знаю ведомство, герр Гельфанд, которое с удовольствием взяло бы вас на работу.
– Увы, – улыбается Гельфанд, и улыбка делает его гораздо моложе. – Я работаю только сам на себя! Ну и еще на революцию. Как я понимаю, мой отчет вас удовлетворил?
Немцы снова переглядываются и кивают.
– Тогда, господа, я предлагаю вам обсудить второй этап финансирования, – говорит Гельфанд серьезно. – И начинать его надо незамедлительно. Если вы, конечно, хотите получить результат в самое ближайшее время… Я купил вам партию за сравнительно небольшие деньги, но партия – это еще не революция. Это только возможность ее сделать, господа! Но это реальная возможность, поверьте мне на слово!
Апрель 1916 года. Петроград. Мариинский театр
Зал полон. Дают балет.
В ложе Терещенко и Марг – они внимательно глядят на сцену, где танцуют балерины. Звучит музыка. Машет руками, словно птица крыльями, одетый в черный грачиный фрак дирижер. Летят над сценой, стелятся в прыжках изящные балерины.
Михаил увлечен действием, он не отрывает взгляда от мелькающих женских ног, красивых рук, изогнутых талий, обнаженных спин – танец и женская красота пленяют его. Он смотрит на сцену не как поклонник балетного мастерства, а как охотник, учуявший дичь, как хищник, углядевший добычу.
И его настроение не ускользает от Маргарит.
Некоторое время она старается сделать вид, что ничего не замечает, но все-таки не выдерживает.
– Мишель, давай уйдем, если ты не против…
Он едва косится в ее сторону.
– С чего это вдруг? Тебе не нравится спектакль?
– Не нравится, – говорит она, упрямо наклонив голову. – Да, мне он не нравится.
– Лучший театр, лучшая труппа, один из самых знаменитых спектаклей Мариинки… Ты это всерьез?
– Давай уйдем, Мишель, – повторяет Марг сдавленным шепотом, стараясь не глядеть ни на него, ни на сцену. – Мне плохо.
– Да что с тобой…
Марг порывисто встает и выходит из ложи.
Терещенко с сожалением смотрит на сцену, но тоже встает и выходит следом.
В коридоре нет посторонних, музыка здесь звучит гораздо тише, полумрак.
Марг стоит, опираясь спиной на стену, дыхание у нее тяжелое, словно она собирается заплакать.
– В чем дело? – спрашивает Терещенко и в голосе его сквозит раздражение.
– Ни в чем. Я хочу домой.
– Послушай, что за капризы?
– Это не капризы.
Она поднимает на него взгляд.
– Я не могу видеть, как ты на них смотришь. Ты их ебёшь взглядом. Каждую из них.
Она так и говорит – ебёшь – на грубом французском арго.
– Ты думаешь, мне приятно, что мой муж ведет себя как жеребец?
Терещенко невольно улыбается.
– Да ты с ума сошла, Марг! Это же театр! Я никак себя не веду, тебе кажется! Как я могу смотреть на балерин на сцене? С отвращением?
– Перестань мне лгать! – она бы крикнула на него, но не хочет привлекать внимания. – Скольких из них ты уже ебал? Кто из них кувыркался с тобой в постели!
– Марг!
Она пытается дать ему пощечину, но Терещенко легко перехватывает ее удар.
Улыбка сползает с его лица.
– Я не люблю, когда со мной так разговаривают, Марг. Я не твоя собственность, чтобы выслушивать женские бредни. И не смей поднимать на меня руки, слышишь!
– Мне больно! – шепчет она, пытаясь освободить кисть. – Отпусти!
– Ненавижу истерики! Ненавижу истеричек! Что ты себе вообразила, Марг? Что взбрело тебе в голову?
Маргарит пытается вырваться, но Мишель прижимает ее к стенке.
– По какому праву ты позоришь меня? – спрашивает он свистящим шепотом. – Кто тебя надоумил устраивать мне сцены ревности?
Марг всхлипывает.
– Я беременна, – едва слышно произносит она и начинает плакать. – Мишель, я беременна…
Терещенко отпускает ее, делает шаг назад.
Марг плачет, некрасиво кривя рот, проглатывая рыдания.
– Ты… – говорит Терещенко. – Ты…
Он обнимает Марг, и она утыкается лицом ему в плечо.
– Милая, – шепчет Терещенко с неподдельной нежностью. – Ты прости меня… Я же не знал… Как давно?
Марг не поднимает головы от его плеча, но показывает Михаилу один палец.
– Ты уверена?
Она кивает.
– Месяц задержки и ты уверена? – спрашивает Михаил.
– Это не первая беременность, Мишель. Меня так тошнит, что нет никаких сомнений.
– Конечно, уверена, если говоришь. Прости меня. Я идиот.
Они стоят в коридоре за дверью ложи, обнявшись, Терещенко гладит Марг по вздрагивающей спине.
Музыка нарастает, становится громче – оркестр дает финальные аккорды. Гремят литавры, рвут воздух струнные.
– Не плачь, – шепчет он, целуя Маргарит в шею. – Я так счастлив, любимая. Я так счастлив…
На лице его растерянность и счастье. Именно так – растерянность и счастье.
Май 1916 года. Цюрих. Швейцария. Ресторан «У озера»
– Почему ты говоришь со мной? – спрашивает Ульянов. – Почему не с Троцким? Вы так трогательно поддерживали друг друга в редакции «Искры»…
В его голосе нескрываемая неприязнь. Он и не пытается маскироваться, глядит на собеседника с брезгливым презрением.
– Троцкий далеко, – говорит Гельфанд, намазывая на кусочек теплого хлеба нежнейшее сливочное масло с зеленью. – Пока он в Америке, нам от него мало толку. Левушка занимается своими проблемами – у него семья, его родственник – крупный американский банкир со своими интересами в России. Левушка пока бесполезен. Хотя я не исключаю, что в самое ближайшее время, Володя, он понадобится. Причем в большей степени тебе, чем мне.
– Ты, как всегда, хочешь остаться в стороне, Изя? Загрести жар моими руками?
– Когда это я загребал жар твоими руками, Володя? – обижается Гельфанд. – Я помогаю тебе с деньгами, да… Я делаю одну работу, ты другую…
– Ты делаешь чистую, я – грязную, – говорит Ульянов, кривя рот.
Перед ним на тарелке отбивная в сливочном соусе, белоснежное пюре и сладкая морковь. Гельфанд пьет красное вино, перед Ульяновым небольшой запотевший штоф с водкой и рюмка.
– Это так по-еврейски…
– Давай поменяемся, – предлагает Гельфанд с улыбкой, но от улыбки этой веет холодом. – Ты найдешь деньги на революцию, а я буду сидеть и крутить носом. Впрочем, я не хочу сидеть и крутить носом в перелицованном пиджачке и ботинках, которые я помню еще с 1905 года. Наденька сама перешивала пиджак, Владимир Ильич? Или вы отнесли к портному?
Ульянов склабится.
– И ведь ты меня совсем не боишься, Парвус? Не боишься, что я сейчас тебе тарелку в рожу кину?
– Не боюсь. Ты, Володя, конечно, мерзавец, но мерзавец умный, не отнять. Я слишком тебя хорошо знаю, помню наши разногласия. Ты бы мне не только тарелку о голову разбил, ты бы мне глотку перерезал, если бы знал, что тебя не поймают. Но ты же понимаешь, что без денег революцию не сделать, а значит, мне ничего не грозит. Потому что деньги – это я. Ты ведь хочешь вернуться домой на белом коне?
Ульянов берет в руки нож и вилку и начинает резать мясо, поглядывая на собеседника исподлобья.
– Срать я хотел на твоего белого коня, Изя, – говорит он и ухмыляется. – Революция в России сейчас невозможна! С деньгами или без – никакой разницы. Понимаешь? – он смешно картавит, но говорит четко и жестко. – Нет сегодня в России предпосылок для революции, никаких! Отсталая, убогая страна с забитым населением. Не народ, а грёбаное быдло, скот, о который вся это золоченая сволочь ноги вытирает! Ты, Израиль Лазаревич, забыл 905-й год?
Ульянов швыряет на стол приборы и на стук оборачивается и недоуменно глядит на их столик лощеный мэтр.
Льется в рюмку водка, и Ульянов тут же выпивает ее одним глотком, не морщась.
– В 905-м мы могли их дожать, для этого было все, но, как всегда, помешали трусы и предатели. Каков поп, Парвус, таков и приход… Впрочем, ты нихера не понимаешь ни в попах, ни в приходах…
– Зато хорошо разбираюсь в деньгах, Володя, – парирует Гельфанд, отпивая из бокала дорогущее французское красное и закусывая его нежнейшим паштетом. – Я не религиозен, так что не разбираюсь не только в попах, но также в ксендзах, пасторах и раввинах. Я не теоретик, я практик. Для революции не нужны предпосылки, для революции нужны несколько тысяч решительных людей, желательно фанатиков, несколько тысяч винтовок и золото, чтобы платить фанатикам. Потом подведешь под это базисы, надстройки и прочую чушь. Россия – как бы ты ее не презирал – это лес, пушнина, золото и алмазы, это пшеница юга и новая валюта – нефть. Это покорный народ, который любит свободу меньше, чем водку, но стоит ему почувствовать безнаказанность – и он сжигает все, что попадется под руку… Немцы хотят вывести Россию из игры? Прекрасно! Давай сыграем на стороне немцев и все богатства страны окажутся у нас в руках…
– У тебя в руках, Изя, у тебя…
– Владеть страной в одиночку? – смеется Парвус. – Это было бы неплохо, но я не настолько наивен! Мне не обойтись без тебя, а тебе без меня. Во всяком случае, пока не обойтись. Я-то хорошо знаю, Володя, что поворачиваться к тебе спиной нельзя…
– А к тебе можно?
Гельфанд отрицательно качает головой.
– И ко мне не стоит. Но у нас с тобой, Владимир Ильич, есть точки соприкосновения. Ты хочешь править, и для твоего тщеславия власть важнее золота, но без золота, и это ты хорошо знаешь, никакой власти не будет. Будет съемная комнатка или грязная квартирка в Цюрихе, статейки в левые газетенки и рагу из мясных обрезков. Я же править не хочу – я хочу владеть. И для этого мне нужен меч, который я смогу купить. Ты мой меч, Володенька, ты и твои башибузуки. Ты мой золотой ключик к богатствам России. Ты правишь – я владею. Все довольны.
– Пафосная хрень, – говорит Ульянов и снова наливает себе водки. – Ты же богатый человек, Изя! Ты же заработал себе состояние на гешефтах в Турции! Зачем тебе эти игры в политику? Ты давно не революционер, ты – коммерсант!
– Так политика и есть основная коммерция, Владимир Ильич! – воркует Парвус. – Я это понял, когда стал богат, и ты поймешь. Мне нужен твой талант, Володя. Талант оратора, талант организатора… Немцам нужен мир – мы дадим им мир. За это мы получим целую страну. Все по-честному. На фронте миллионы крестьян – пообещай им землю, как эсеры, и они побегут с фронта. На фронте миллионы рабочих – пообещай им заводы и они оставят окопы. Пообещай им мир после двух лет войны, и они принесут мир в Петербург на кончиках своих штыков. Люди глупы, Володя, их легко обмануть – просто пообещай.
– Ты хочешь договориться со мной, потому что больше тебе не с кем договариваться?
– Да, – кивает Парвус. – Всем остальным есть что терять: места в Думе, репутацию, партию. А тебе терять нечего, Владимир Ильич. У тебя ничего нет, кроме тысячи последователей, уставших от болтовни. И я готов купить им винтовки…
– Я подумаю, – говорит Ульянов и отрезает себе еще мяса. По тарелке растекается розоватый мясной сок.
На противоположном конце зала заканчивает свой обед невысокий человек средних лет. Он рассчитывается, берет с вешалки шляпу и трость и, проходя мимо Ульянова и Гельфанда, окидывает их неожиданно цепким взглядом.
– Я полагаю, – Гельфанд смотрит незнакомцу вслед, но тот уходит не оборачиваясь, – что размышления будут недолгими…
– Посмотрим, – пожимает плечами Ульянов. – Я знаю, где тебя найти. Я тебе напишу.
Гельфанд кивает мэтру и тут же получает счет.
– Давай я оплачу свою половину, – предлагает Ульянов и демонстративно лезет в карман худого пиджачка.
– Как только разбогатеешь, – улыбается Гельфанд, вкладывая в счет крупные купюры. – Только не заставляй меня ждать слишком долго, Володенька. Возможностями нельзя пренебрегать, это чревато… Обычно второй раз никто и ничего не предлагает. Лови момент.
– Посмотрим, – повторяет Ульянов, упрямо склоняя лобастую голову.
Глаза у него прищуренные, недобрые.
– Деньги, – произносит Гельфанд вполголоса. – Деньги на революцию сейчас и власть в дальнейшем. Подумай, мой пламенный революционер…
Он встает и протягивает Ульянову руку.
– Мы с тобой не друзья, Владимир Ильич, но вполне можем быть союзниками. И весьма друг другу полезными…
Ульянов после недолгих раздумий пожимает пухлую короткопалую ладонь Гельфанда.
Париж. Май 1916-го. Резиденция барона Ротшильда
Секретарь читает Ротшильду донесение.
– Встреча состоялась в Цюрихе, в ресторане «У озера». Объекты разговаривали весьма долго и внешне дружелюбно.
Ротшильд слушает внимательно, не проявляя эмоций. Он сидит за письменным столом, пальцы правой руки постукивают по столу, отбивая ритм.
– Расслышать их разговор не представлялось возможным, но, судя по рукопожатию в конце беседы, определенные договоренности были достигнуты. После ужина объект направился домой, где пребывал до утра.
– Скопируйте депешу, Моррис, – приказывает Ротшильд, – и отправьте ее в Лондон. Пусть у наших лондонских друзей тоже болит голова…
Февраль 1956 года. Москва. Архив КГБ СССР. Комната для чтения документов
– Забавно, – говорит Никифоров. – Прямо шпионский роман… Ты читал шпионские романы, Володя?
– Я как-то их не очень… – смущенно отзывается капитан. – Мне в жизни хватает…
Никифоров смеется.
– Ну да… А я, ты знаешь, люблю иногда. Особенно в дороге или на отдыхе. Расслабляет чрезвычайно… Но ведь мы с тобой не роман читаем. Это все делали настоящие живые люди, которые хотели добиться конкретного результата! И знаешь, чему я удивляюсь больше всего? Наивности этих людей!
– Простите?
– Наивности, капитан, ты не ослышался. Все они словно играют в смешную игру, а не живут. Только когда их убивают, они понимают, что все по-настоящему! А так… Мальчишки во дворе, играющие в войну…
Он берет со стола очередные желтоватые страницы.
– Смотри… 16-й, все плохо. Два года войны, страна измотана донельзя. Уже понятно, что самодержавие себя изжило: ткни – и упадет! О чем говорят у Гучкова? Помнишь?
– Естественно, – пожимает плечами капитан. – Я же подбирал вам документы, Сергей Александрович…
– Сергей! – поднимает указательный палец Никифоров. – И на ты! Мы же договорились!
– Хорошо, – соглашается капитан. – В петроградской квартире Гучкова его друзья и коллеги по Думе готовили заговор, целью которого было свержение царя.
– И как? – с иронией спрашивает Никифоров. – Свергли? Это не заговор, Володя. Поверь, я знаю, что такое заговор. Настоящий заговор! Этот исключительно курам на смех. Сумасшедший план! Совершенно провальный, тупой! Захватить царский поезд, взять царя в заложники и потребовать от него отречения! Тебе нравится?
– Ну, план как план. Не хуже любого другого! Могло и получиться!
– А в результате – назначить преемника самодержцу и организовать конституционную монархию. Это добившись отречения от Николая! Чудесно! Это лучший план заговора, который я видел, капитан. Лучший, однозначно.
– А что предложили бы вы? – в глазах капитана неподдельный интерес.
– Ну, – смеется Никифоров, – у меня школа другая.
– И все-таки? – не отступает капитан.
– Я бы сделал, как Ленин, – говорит Никифоров и улыбка сползает с его лица, словно расплавленный воск. – Я бы захватил поезд, убил царя и всех его ближайших родственников, расстрелял пару сотен его сподвижников и установил бы власть рабочих и крестьян. И я бы не ходил вокруг да около…
Он смотрит на даты на бумагах.
– Я не болтал бы два года, а действовал! Что толку, что эта банда трепачей просиживала штаны в квартире Гучкова? Они взяли власть? Они остановили нас?
– Так они взяли власть, Сергей, – говорит капитан. – Через несколько месяцев взяли. Добились отречения, получили в руки страну…
Никифоров скалится.
– Верно мыслишь, Володя. Нет для врагов никакого политеса. Есть цель, и ее надо добиться. Любым способом – главное добиться. Победить и обоссать труп врага. А кто думает иначе – для него есть теплое местечко рядом с такими вот героями англо-бурской войны. Местечко на свалке истории. Выигрывает тот, кто успевает ударить первым, Володя. Желательно бить насмерть. А заговор, который длится годами – это не заговор, это приятное времяпрепровождение в кругу будущих сокамерников. Понял? Ну, тогда давай смотреть дальше!
1 января 1917 года. Стокгольм. Квартира Парвуса
За богатым новогодним столом собралась вся семья Парвуса – жена, дети. Тут же за столом Якуб Ганецкий – узкоплечий, маленький, живой как ртуть, и его сестра – мадам Суменсон, именно о них Парвус рассказывал немецким резидентам совсем недавно.
Парвус поднимает бокал с шампанским, и все замолкают.
– 1917-й, – говорит он, – станет переломным годом. Годом больших надежд, дорогие мои. В этом году мы сломаем хребет царской власти и станем к рулю империи. Мы изменим эту страну. Этот год будет хорошим! Я в этом уверен!
Бокалы соприкасаются и звенят. Поднимаются вверх пузырьки в золотистом шампанском.
– За 1917-й, – говорит Суменсон. – За революцию.
– За революцию! За революцию! За революцию! – подхватывают остальные.
1 января 1917 года. Цюрих. Квартира Ульянова
Чудесный новогодний Цюрих, идет снег.
Комната, которую снимают Ульянов и Крупская, маленькая, бедная, плохо обставленная. Кровать, обеденный стол, маленький столик, похожий на туалетный, на котором лежат бумаги и стоит чернильница с ручкой.
Праздничный обед не просто беден, он совсем никакой – бутылка дешевого вина, какая-то колбаса, несколько кусков сыра.
Владимир Ильич и Надежда Константиновна вдвоем, гостей нет.
Они лежат в постели, и Крупская гладит мужа в паху, но, несмотря на то, что она возбуждена и тяжело дышит, Ульянов никак не реагирует на ласки – он лежит на спине, уткнувшись взглядом в потолок.
Наконец-то Крупская оставляет его в покое и ложится рядом на спину.
– Извини, – говорит он равнодушно. – Я устал.
– Я так понимаю, что ты бы предпочел видеть рядом ее, – отвечает Крупская. – А еще лучше – вместо меня. Уж с ней бы у тебя все отлично получилось, да, Володенька?
Ульянов молчит.
– Я не прошу от тебя многого, – продолжает Крупская. – Я понимаю, что… не красавица. Я бы даже привыкла сносить твое безразличие, но чувствовать отвращение! Это выше моих сил! Он же у тебя сжимается от моего прикосновения!
– Я уже попросил прощения, – Ульянов выплевывает слова с плохо сдерживаемым раздражением. – Что ты от меня хочешь, Надя? Чтобы я на тебя набрасывался каждый раз, как мы наедине?
– Я хочу от тебя малого – иногда чувствовать себя женщиной, а не боевым товарищем, кухаркой, швеей! Я для тебя просто предмет, как стол, на котором ты пишешь свои статьи! Как прислуга, на которую у нас нет денег! Я прачка, посудомойка, секретарь и даже медсестра по случаю! Ничего, что я еще и жена, а, Володенька? А что иногда мужья делают с женами? Рассказать?
– Не кричи! – приказывает он. – Нас услышат!
– Пусть слышат, – отвечает Крупская. – Подумают, что мы спорим о политике! О партийных деньгах!
– Замолчи! – он пытается зажать ей рот ладонью, но она отбрасывает его руку прочь.
Они начинают бороться – это выглядит комично и омерзительно, как борьба голых нанайских мальчиков.
В конце концов Ленин одерживает верх и прижимает руки Крупской к матрасу.
– Я же сказал тебе – замолчи! – шипит он и дает жене пощечину. Одну, вторую…
Крупская начинает смеяться.
– Господи, Володенька! Ударь еще! Еще! Он у тебя встал! Так вот что тебе надо!
Ленин рычит от злости, рывком переворачивает Крупскую, задирает ночную рубашку и пристраивается сзади к крупной целлюлитной заднице.
Начинают бить часы – удар за ударом, двенадцать раз. Ленин ожесточенно двигает задницей, лицо перекошено, словно не с женой занимается любовью, а насилует уличную девку.
Зато на лице Крупской злая, но довольная улыбка. Бедра мужа звонко бьются о ее промежность и от каждого хлопка у нее закатываются глаза.
Но счастье длится недолго.
С двенадцатым ударом часов Ленин кончает, постанывая, и падает на широкую лошадиную задницу жены. Потом сползает с ее крупа и ложится на спину.
Крупская ложится рядом. В комнате тихо. За окном падает снег.
– С Новым годом, Володенька, – говорит Крупская шепотом и целует Ленина в щеку. – С 1917-м! У меня добрые предчувствия – видишь, как хорошо начинается год? Значит, все у тебя получится… Может, мы когда-нибудь вернемся в Россию, домой… Может, сбудется моя мечта…
1 января 1917 года. Петроград. Квартира Терещенко
Поздний вечер или ночь. На улице темно. Сыплет снегом.
У дома Терещенко тормозит авто. Из него выскакивает Михаил Иванович и помогает выйти врачу. Это тот же врач, что присутствовал при выкидыше.
Мужчины в спешке входят в подъезд, поднимаются по лестнице.
В прихожей их встречают служанки.
Доктор сбрасывает с плеч пальто.
– Горячая вода, тряпки… Быстрее!
В конце полутемного коридора приоткрытая дверь. Из нее – неяркий свет и стоны.
Доктор вместе с Терещенко входят вовнутрь. Акушер отодвигает от изголовья роженицы испуганную служанку.
Маргарит бледна, лицо покрыто испариной, глаза мутные, бессмысленные. В них нет и тени узнавания.
Врач отбрасывает в сторону легкое одеяло – оно испачкано кровью. Наклоняется над роженицей.
– Раньше, раньше надо было! Проклятая погода… – бормочет он. – Михаил Иванович, выйдите. Вода где?
– Уже несу! – кричат из коридора.
В спальню вбегает служанка с большой дымящейся кастрюлей. За ней вторая, с медным тазом в руках.
– Выйдите вы, наконец, Михаил Иванович! – говорит врач, вытирая руки спиртом. – Не для ваших глаз это. Как будет можно – я позову. Дайте больше света! Лампы включите!