Текст книги "1917, или Дни отчаяния"
Автор книги: Ян Валетов
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)
Глава девятая
Штурм
Петроград. Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Главный телеграф
Командир отряда ВРК кричит по направлению к дверям Главтелеграфа:
– Мы даже разоружать вас не будем! Выходи оттуда, паря. Если будем штурмовать – перебьем ведь нахер!
Из-за двери отвечают.
– Ты нас сначала отсюда выцарапай!
– Так! Объясняю в последний раз – у меня в руках бомба. Даю минуту. Если не выйдете – взорвем двери. Время пошло.
Командир смотрит на стоящего рядом матроса с гранатой.
– Как прикажу – кидай. Хер с ними, раз ума нет – пусть дохнут.
Но кидать не приходится. Из-за дверей кричат:
– Мы выходим!
– Ну, вот, – говорит командир матросу. – Так бы раньше. Боеприпас сэкономим.
И кричит.
– Выходи, паря! Не бось, не тронем!
Из Главтелеграфа начинают выходить с поднятыми руками юнкера, с ними офицер – грузный мужчина лет 35.
Командир отряда подходит к нему.
– Что, ваше благородие? Пацанят пожалел?
– Чего зря молодежь за бездарей класть… – отвечает офицер, прищурившись. – Будут у них еще свои битвы. Успеется.
– А ты чего за бездарей воюешь, поручик? – спрашивает командир, доставая из кармана портсигар. – Бери, угощайся…
– Так я присягу давал… – поручик берет папиросу.
Оба прикуривают от одной спички, бережно закрывая ее руками от ветра.
– Настоящий табак, – выдыхает дым поручик. – Хорошо живете, большевики…
– У буржуев экспроприировали.
– Так и ты, судя по рукам, не из чернорабочих.
– Наблюдательный… – ухмыляется командир. – Я насчет присяги… Ты ж ее царю давал, служивый. А царя вроде как свергли. Сечешь? Царя свергли – народ остался.
Оба глядят на проходящих мимо молодых юнкеров и на занимающих телеграф бойцов ВРК.
– Ты, конечно, прав, – говорит поручик. – Народ остался. Только сдается мне, что ты и твои дружки – это не народ. А присягу я не царю давал. Державе. Сечешь?
– Ну, не дурак… Понял. Дело твое, поручик. На этот раз живым отпускаю. А если еще свидимся – не обессудь. Как получится…
– И ты не обессудь, – отвечает офицер. – За курево – спасибо. Бывай.
Он уходит в темноту за своим отрядом, забросив винтовку на плечо.
Матрос и командир смотрят ему вслед.
– Надо было ёбнуть его, – говорит матрос. – Пролетарским чутьем чую, вражина, сука, законченная…
– Успеется, – отвечает командир. – Не суетись. Время придет, товарищ Железняк, всех кончим.
Петроград. Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Франко-русский завод
У причальной стенки стоит крейсер «Аврора».
На причале горит дежурное освещение – блеклые желтые пятна за пеленой дождя со снегом. На «Авроре» тоже только стояночные огни. Трап поднят.
По пирсу едет автомобиль – воет трансмиссия, мечутся фары. Возле «Авроры» авто останавливается. Из машины выходят люди.
– Эй, на «Авроре»!
Тишина. Воет ветер, раскачивая фонари.
– На «Авроре»! Не спать! Замерзнете!
– Это кто там орет?
– Я тебе не ору! Я с тобой разговариваю!
– Чего надо?
– Белышева мне надо! У меня приказ от Петросовета!
Трап опускается.
Уже другой голос говорит:
– Поднимайтесь, товарищи!
Двое приехавших поднимаются по трапу.
– Кто товарищ Белышев?
– Я, – отвечает молодой парень – широколицый, крепкий, настороженный. – Я – Белышев.
– Приказ от товарища Антонова – восстановить движение по Николаевскому мосту.
– Не понял? – говорит Белышев, читая бумагу. – Как я движение восстановлю? Я ж не полицмейстер…
– Мост разведен, – поясняет приехавший. – Механизмы охраняют юнкера. Крепко зацепились, грамотно. С вечера выбить не можем.
– И как я вам их выбью? – спрашивает Белышев. – Сиреной пугать буду?
– Орудиями.
– Думаешь, испугаются? Ведь если стрельнуть по мосту – сводить будет нечего.
– Ничего. Дурных нет с крейсером спорить!
– Ну, приказ есть приказ… – говорит Белышев и поворачивается к офицеру, молча стоящему за его спиной. – Товарищ Эриксон, боевая тревога!
Звучит сирена. На «Авроре» зажигаются ходовые огни. Оживают машины внутри корпуса судна. Кочегары мечут уголь в топки. Ревет пламя. Дрожат стрелки на манометрах.
– Машинное! – кричит Эриксон в переговорное. – Доложите готовность!
– Получасовая! – раздается из машинного.
– Товарищ председатель судового комитета! Крейсер будет готов к отходу через 30 минут! – докладывает Эриксон.
Петроград. Ночь 24-го на 25 октября 1917 года. Зимний дворец. Малахитовый зал. Заседание кабинета
Присутствуют почти все члены кабинета, в том числе Керенский, сидящий на председательском месте. В пальцах он, как всегда, крутит карандаш.
Выступает министр внутренних дел Никитин.
– И можно говорить о реальной угрозе голода в Петрограде, товарищи. И дело не в том, что мы не наладили снабжения. Снабжение как раз налажено. Основная проблема заключена в разбойных нападениях на баржи с хлебом, которые совершаются вооруженными бандами. Такие нападения каждый день происходят на Волге, на Каме, на Ладожском озере. Практически мы имеем дело с флибустьерами, грабящими наши караваны. Для прекращения грабежей нам надо организовать вооруженную охрану каждого судна…
К сидящему за столом Терещенко подходит референт и что-то шепчет ему на ухо.
Михаил Иванович встает и выходит.
В коридоре его ждет Рутенберг.
– Михаил Иванович, новости плохие…
Терещенко меняется в лице и делает шаг вперед.
– Что-то с Марг? Что с ней, Рутенберг?
– Жива ваша супруга и здорова! Не волнуйтесь! Но ей пришлось вернуться во дворец. Похоже, что нас понемногу берут в кольцо, Михаил Иванович…
– Она не ранена?
– Слава Богу, нет. Я только что проводил ее в ваши комнаты. Мальчишку-юнкера зацепили, и машину мне продырявили, сволочи…
– Да черт с ней, с вашей машиной… – говорит Терещенко на ходу.
Рутенберг спешит за ним.
Навстречу им в сопровождении охраны проходят трое – Терещенко и Рутенберг здороваются с ними на ходу, жмут руки.
– Заседатели… – шепчет Рутенберг на ухо Михаилу Ивановичу, отходя. – Дан приехал, собственной персоной. Сейчас будут Александру Федоровичу «черную метку» вручать. Ох и понесет их Саша вдоль по бульвару… Ох и понесет!
Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Петроград. Зимний дворец. Серебряная гостиная
Дан, Авксентьев и Гоц встают, когда входит Керенский.
– Александр Федорович!
Мужчины пожимают друг другу руки.
– Чем обязан, товарищи? – спрашивает Керенский.
– Мы привезли вам постановление Временного совета.
Дан передает Керенскому бумагу. Тот читает.
Ноздри его начинают раздуваться, он взбешен.
– Вы обвиняете Временное правительство в кризисе? – произносит он сдавленным голосом. – Вы имеете наглость говорить, что мы довели страну до ручки?
Керенский отшвыривает бумагу.
– Значит, это мы несем ответственность за революционные комитеты? За взбесившихся большевиков? За разложение в армии?
– Вы – правительство, – говорит Дан. – Вы не находите, что вывод о вашей ответственности за ситуацию вполне логичен?
– Это вы так думаете, товарищ Дан?
– Да, Александр Федорович, и я так думаю. И мое мнение совпадает с мнением Временного совета.
– Пре-вос-ход-но! – чеканит Керенский. – Все! Я складываю с себя полномочия! И заодно и ответственность! Я передаю власть вам, товарищ Авксентьев! Вы мой однопартиец, член Временного совета, вам и карты в руки! Давайте, товарищи, берите процесс под контроль! Борьба с большевиками теперь ваша обязанность!
– Товарищ Керенский, – говорит Авксентьев испуганно. – Ну что за ребячество!
– Никакого ребячества! Хватит! Это уже не недоверие, высказанное кулуарно! Это документ, в котором вы обвиняете правительство в бездействии…
– Да успокойтесь вы, Александр Федорович, – вступает в разговор Дан. – Никаких политических последствий этот документ не имеет, практических – тем более. Товарищи высказали мнение, вы это мнение услышали. Никому и в голову не приходит вас отстранять! И большевики готовы распустить свои боевые отряды, мы с товарищами осудили их тактику давления на правительство, и они просто обязаны нас послушать! Эта резолюция не направлена против вас, она призвана помочь вам определить приоритеты и заставить большевиков отказаться от мысли о вооруженном восстании. Есть же партийная дисциплина, в конце концов… Есть договоренности, которые фракции должны соблюдать!
В гостиную входит офицер связи.
– Простите, товарищи… Александр Федорович, срочная телефонограмма.
Керенский читает бумагу.
– Ну вот, товарищ Дан, – говорит он. – В соответствии с межфракционными договоренностями вооруженные отряды ВРК только что заняли Балтийский и Финляндский вокзалы, разоружив охрану. Завидую вашей вере в силу резолюций. Только вот Троцкий и Ленин плевать на них хотели! Если вы не возражаете, товарищи, я вернусь на заседание кабинета. Сейчас есть дела поважнее, чем пустая болтовня по поводу ничего не значащих бумажек.
Керенский выходит прочь.
Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Петроград. Варшавский вокзал
В здание входит вооруженный отряд.
Командир отдает приказы.
Дружинники разбегаются по помещениям, возле входа устанавливают пулемет. Второй «максим» направляют на подъездные пути.
По улице едут грузовики с вооруженными дружинниками в кузовах. Машины подъезжают к Николаевскому вокзалу. Бойцы выпрыгивают с кузовов в снежную кашу и бегут к зданию.
Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Река Нева. Крейсер «Аврора». Боевая рубка крейсера
В рубке – рулевой, председатель судового комитета Белышев и командир крейсера лейтенант Эриксон.
– Ну, товарищ Эриксон, теперь ваша работа… – говорит Белышев. – Сейчас на деле докажете вашу преданность революции. От имени Петросовета приказываю вам подойти к мосту на кабельтов и взять под прицел помещение механической части.
– Фарватер не обследован, товарищ Белышев, – отвечает Эриксон. – Посадим судно на мель.
– Ты, товарищ Эриксон, – голос у Белышева совершенно спокойный, – не рассуждай. Ты, блядь, делай, что тебе революционный совет приказывает.
– Революционный совет фарватер не знает, а я знаю, товарищ Белышев.
– Раз знаешь фарватер, контра, выполняй приказ.
– Фарватер не обследован, Белышев.
– Я тебе, суке, два раза приказывать не стану.
Белышев шагает вперед и вскидывает руку – в ней наган. Ствол упирается Эриксону в висок.
– Ты мне можешь голову прострелить, Александр, а глубины у меня на карте не появятся.
– Да мне похуй, – улыбается Белышев. – Мне Петросовет приказал возобновить движение по мосту, и я его восстановлю. Надо будет – пристрелю и тебя, и любого, кто начнет мешать делу революции. Понял?
– Товарищ Белышев, – вмешивается рулевой. Он испуган и косится то на Эриксона, то на наган в руке председателя судового комитета. – Давайте я попробую малым ходом подать к опорам. Полкабельтова не гарантирую, но на кабельтов подойду. Только давайте с промерами – пустите шлюпку вперед, пусть лотом дно стучат.
– Что, Эриксон? – с издевкой спрашивает Белышев. – У матроса голова работает, а у тебя нет? Он, блядь, соображает, как можно задание совета выполнить, а ты мне мозги ебёшь?
– Ты, Белышев, дурак, – отвечает Эриксон. – Если ты крейсер угробишь, как задание выполнишь? Ну застрели меня! И кто у тебя кораблем командовать будет? Петросовет?
– Так ты потому и живой, морда офицерская, что заменить тебя пока некем. Ну ничё… Заменим, дай срок.
– Замените, не сомневаюсь. А сейчас наган убери…
– Чо, уговорил я тебя? – осклабился председатель судового комитета.
– Ты и мертвого уговоришь, Белышев. Ты лучше подумай, что делать будешь, если они тебя не испугаются. На судне ни одного боевого заряда нет. Холостыми будешь мост разбивать?
– Надо будет, мы его на таран возьмем, понял?
– Конечно, понял. Шлюпку на воду спускайте, товарищ Белышев.
– Посадишь «Аврору» на мель, Эриксон, пристрелю нахуй.
– И сам застрелишься. Ты без меня и с буксиром не управишься, не то что с крейсером… Мостик! – говорит Эриксон в переговорное. – Что там на Николаевском?
– Стреляют, товарищ капитан, – отзываются с мостика, – бой там. Рассмотреть не могу, видимости нет, но стреляют страшно…
Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Петроград. Николаевский мост
Перестрелка между юнкерами и отрядом ВРК.
Мост разведен.
Со стороны ВРК ведут ружейный и пулеметный огонь по позиции юнкеров. Но он малоэффективен. Часть юнкеров скрывается в механической, возле подъемного устройства. Часть огрызается винтовочным огнем из-за парапетов.
Еще один отряд РВК пытается зайти со стороны набережной, но тут у юнкеров небольшая баррикада с пулеметами и простреливаемое пространство метров на 150 вперед, на котором уже валяются с десяток неподвижных тел.
Командир отряда РВК смотрит за громадиной крейсера, маневрирующего на реке неподалеку.
– Наши подошли… – говорит он.
– А если не наши? – спрашивает молодой парень в студенческой фуражке и башлыке. Его слегка прыщавая физиономия залеплена мокрым снегом. – Это же крейсер!
– Не бзди, малыш… Наши это. На флоте все теперь наши.
Ночь с 24-го на 25 октября. Петроград. Река Нева
С «Авроры» спускают шлюпку. По ней немедленно начинают стрелять со стороны юнкеров.
Матрос поднимается в рубку по трапу.
– Не промеряем мы глубины, Саня, – говорит он Белышеву, стряхивая с бушлата мокрый снег. – Палят, суки… Мне чуть в котелок не попали, блядь… Ухо царапнуло. Шлюпке весь борт продырявили! У них винтари!
Белышев поворачивается к Эриксону.
– Придется тебе, лейтенант, рискнуть… Не сделаешь – я тебе башку прострелю. На мель посадишь – все равно прострелю. Говорят, у тебя мама и сестра в Петрограде? Любишь их, наверное? Не хочешь, чтобы с ними что-то произошло? Понял? Так что будь очень-очень осторожен…
Белышев кладет перед собой револьвер.
Некоторое время Эриксон и Белышев смотрят друг на друга. Они почти ровесники, оба светловолосые, но Эриксон высокий и нескладный и смотрит на Белышева сверху вниз. Взгляд у него недобрый, ничего хорошего председателю судового комитета не сулящий. Впрочем, ответный взгляд не лучше. Понятно, что Белышев свою угрозу выполнит.
– Рулевой, два румба влево, – говорит Эриксон через некоторое время. – Машинное – малый вперед…
Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Петроград. Николаевский мост
Молодой прапорщик, командир отряда юнкеров, наблюдает за маневрирующим крейсером.
– Вот черт! Начал подходить.
– Ну и что он нам сделает? – спрашивает мальчишка-юнкер, сидящий на корточках возле офицера. Он опирается для удобства на «мосинку». – Раздолбает мост?
– У него носовые шестидюймовые… Даст осколочным, и от нас даже пыли не останется. Хоронить будет нечего. А потом высадит десант…
– И что будем делать?
– Умирать зря не будем. У меня береговой батареи под командованием нет.
Носовое орудие на крейсере начинает поворачиваться.
– Ну вот… – говорит прапорщик. – Беги, Павлуша, в механическую. Пусть ребята раскурочат, все, что могут. Будем отходить. Эх, жаль рвануть нечем все это хозяйство!
Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Петроград. Зимний дворец. Бывшая спальня фрейлины, занятая семьей Терещенко
В комнате Терещенко и Маргарит.
Марг сидит на краю постели, охватив руками плечи. Она бледна, осунулась, под глазами синяки.
– Давай попробуем еще раз, – предлагает Терещенко. – Я поеду с тобой. Возьмем побольше охраны. Тут и пешком, в общем-то, пройти можно…
Маргарит качает головой.
– Я никуда не поеду, останусь с тобой. Хватит. Я только что отмыла кровь с лица и рук. Одежду надо сжечь, я больше ее не надену.
Терещенко смотрит на лежащие у дверей окровавленные тряпки.
– Мне жаль… – выдавливает из себя он.
– Не надо меня жалеть. Я знала, что выбираю. Не трать на меня время, Мишель – я посплю хоть пару часов. Приходи вздремнуть, если будет время. Или утром приходи. Я распоряжусь приготовить тебе завтрак.
Терещенко молчит.
– Иди, Мишель…
– Мне тебя не уговорить?
– Я сделала попытку, хватит. Я буду рядом с тобой.
Терещенко встает.
– Все будет хорошо.
– Ты все время повторяешь как заклинание. Сам в это веришь?
Он не отвечает.
Маргарит подходит к нему и кладет голову к нему на грудь.
Терещенко обнимает жену. Они целуются, и этот поцелуй будит в них страсть. Минута – и они падают на кровать, срывая друг с друга одежду, путаясь в юбках, брюках… Они занимаются любовью с пылом молодых возлюбленных. В тот момент, как они подходят к финалу, начинает звонить телефон. Он звонит и звонит, настойчиво громко, но супруги не отрываются друг от друга, пока Маргарит не кричит сдавленно, прижимая голову Мишеля к своему полуобнаженному плечу.
Телефон замолкает.
Мишель и Маргарит лежат рядом на кровати, растрепанные и раскрасневшиеся.
Снова начинает звонить телефон, Терещенко нехотя снимает трубку.
– Да, – говорит он в микрофон. – Конечно. Сейчас буду.
Он вешает наушник на рычаг и снова ложится на спину.
– Еще минутку, – тихо произносит он. – Мне надо идти.
– Я предлагала тебе уехать, – шепчет ему Маргарит. – У тебя было все, что ты хотел, и весь мир в придачу. Чего тебе не хватало, Мишель? Чего ты хотел? Зачем ты ввязался во все это? Ты еще не видишь – твоей страны уже нет… Это не ваша революция, Мишель, не ваш благородный заговор. Это бунт черни, и она вас сожрет… Пока не поздно, давай сбежим отсюда. Сядем в автомобиль, возьмем Мими… Хочешь, возьмем с собой твою мать и уедем вместе с ней…
– Это исключено, – говорит Терещенко, глядя в потолок. – Я не побегу. Есть вещи, после которых невозможно жить. Можно предать кого угодно – и найти оправдание. Но только не себя самого…
Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Петроград. Зимний дворец. Кабинет Керенского
В кабинете Керенский, Полковников и Багратуни, Терещенко, Кишкин, Коновалов.
– Это шанс, – говорит Багратуни. – Если бы сделали это вчера, то я бы гарантировал вам успех, но сегодня – это всего лишь шанс.
Керенский слушает их сидя. Пальцы крутят пресловутый карандаш.
– Александр Федорович, – продолжает Полковников. – Я виноват, что вчера не призвал к крайним мерам, но я был уверен, что мы сможем лавировать и использовать неприязнь между нашими политическими противниками. Сегодня я понимаю, что генерал Багратуни предлагает единственный возможный вариант. Я готов возглавить отряд. Если мы сейчас атакуем Смольный… Мне хватит двухсот человек офицеров. При поддержке легкой артиллерии и сотни казаков я возьму Смольный и перебью все руководство ВРК и большевиков Петросовета. Одно ваше слово, Александр Федорович…
– И откуда вы возьмете казаков? – говорит Керенский тихо. – Я четыре раза говорил с ними этой ночью, просил немедленно выступить. И что? Они все еще в казармах. Вы думаете, что они придут защищать Временное правительство? Они не придут. Это вы, кажется, рекомендовали мне отменить крестный казачий ход? Мне и это припомнили. Припомнили все. Нашу нерешительность, наши заигрывания с большевиками. В июле они нас поддержали. Больше не станут. Где я возьму вам офицеров, Полковников, если половина из них до сих пор молится на Корнилова и готова арестовать меня при первой возможности? Где я возьму вам артиллерию? У нас два орудия. Броневики? На охране Зимнего пять броневиков без горючего, один из которых сломан. Хотите атаковать Смольный? С кем? С чем? С полуротой женского ударного батальона? С юнкерами? С недоучившимися прапорщиками? Бросьте говорить глупости. Нас может спасти только трусость большевиков, но я бы особо на нее не рассчитывал.
Керенский встает.
– По информации комиссара Роговского, мы окружены, по Неве к Дворцовой идут корабли балтийцев. Надо кому-то объяснять, что означает обстрел Зимнего из главного калибра? Едем в штаб, товарищи, к штабу пока есть проезд…. Намедни я обещал, что мы умрем за революцию и державу – похоже, нам представляется такая возможность…
31 марта 1956 года. Монако
– Это был последний день Временного правительства… – говорит Никифоров.
– Это был последний день России, – отвечает Терещенко. – Наша Россия умерла. Началась ваша – Советская, а это, молодой человек, совсем другой коленкор.
Он снова берет бокал с коньяком и делает глоток.
– В ту ночь я впервые ощутил, что значит настоящая обреченность. Ни до, ни после того я не испытывал такой… такой страшной тоски! У меня слов нет, чтобы описать это чувство… Все рушится. Помощи ждать не от кого. Отряды ВРК сжимают кольцо вокруг Зимнего. И в кольце мы – последнее правительство свободной России.
– Я бы назвал это банкротством…
– Я бы назвал это налетом и не иначе.
– Ну зачем вы так грубо? – морщится Никифоров.
– Вы же приехали записать правдивое интервью со мной? Вот уже какую катушку пленки переводите на воспоминания старика, целый день времени убили на меня вместо того, чтобы бегать за девушками, играть в казино на командировочные и провести вечер с какой-нибудь милой француженкой, для которой вы – экзотический зверь…. Да вырежете все, что не понравится вашему начальству! Я вам заранее все разрешаю. Но хочу сказать вам, советскому человеку, то, что не могу сказать системе – у России был шанс пойти цивилизованным путем. Но немцы дали большевикам деньги, и шанса не стало…
– Михаил Иванович! Пусть даже вы говорите правду, хотя я вам в этом не верю! Но ведь у вас нет никаких доказательств! Нет ни бумаг, ни свидетелей – ничего нет, кроме ваших слов. Я понимаю вашу убежденность, но ни один суд… да что там суд, ни один уважающий себя журналист не обнародует такие обвинения бездоказательно!
– Сергей Александрович! Я на протяжении тридцати восьми лет был долговым поверенным крупнейших финансистов мира. На моем счету десятки, если не сотни сложнейших финансовых операций. Я выводил банки из кризисов и распродавал их по частям, управлял компаниями и корпорациями. С приходом большевиков я потерял все свое состояние и начал жизнь даже не с нуля – с огромного минуса. Вы же помните, что я гарантировал Займ свободы всем своим состоянием. Состояния не стало, но я же остался? И я отработал долги. До цента. До копеечки.
Терещенко взмахивает рукой с бокалом коньяка, едва не расплескав содержимое.
– И вы спрашиваете меня, есть ли доказательства того, что ваше божество, на мумию которого вы до сих пор молитесь всей страной, было немецким агентом? Как вы думаете, мог ли я за прошедшие тридцать восемь лет, работая с самыми известными в мире банками, озаботиться доказательствами? Тем более, что деньги всегда оставляют след… Мог?
– Могли, – соглашается Никифоров. – Но почему тогда вы не обнародовали бумаги? Не устроили мировую сенсацию? Не разоблачили наше «божество», чтобы отомстить за поражение?
– Знаете, почему я до сих пор жив? – спрашивает Терещенко с ухмылкой. – Жив я потому, что вашим до сих пор неизвестно, какие из документов у меня есть и где они находятся. Вы, молодой человек, можете не верить, но я не зря столько лет провел в глухомани, управляя плантациями какао-бобов – возможно, это не самое веселое место на свете, зато достаточно безопасное. Каждый раз, когда я сужал круги, разыскивая нужные мне бумаги, вокруг меня начинали происходить удивительные вещи. Люди в серых плащах крутились возле моего дома, у моей машины внезапно отказывали тормоза… А сколько раз я чувствовал за собой слежку!
– Вы не путаете себя с Троцким?
– Я, в отличие от него, все еще жив, так что спутать тяжело.
– Михаил Иванович, дорогой, поверьте, никто в СССР давно не воспринимает вас как опасность и, тем более, как врага. Я, например, приехал к вам как очевидцу волнующих дней нашей общей истории, не более. Конечно же, я не смогу рассказать читателям все, чем вы поделились, но это только пока… И меня вовсе не интересует, где вы храните бумаги, я всего лишь спросил, есть ли они.
– Есть или нет – какая разница?
– Считайте вопрос праздным. Продолжим разговор дальше?
Терещенко одним глотком допивает коньяк, морщится и кричит официанту:
– Гарсон! То же самое! Дважды!
– Завидую вашей стойкости, – качает головой Никифоров. – Мы с вами сегодня ходим по городу со скоростью литр в час…
– Ерунда… Хоть я и малоросс, а водку всю жизнь пью, как русский. О чем вам рассказать?
– О том, что было дальше… О дне революции.
– Революция, месье Никифоров, была в феврале. 25 октября произошел переворот. Демократия в России умерла, едва родившись, к власти пришли большевики… Этот день, Сергей Александрович, один из самых значимых в моей личной жизни. Была жизнь «до», а потом настала жизнь «после». Знаете, никто из моих наследников не говорит по-русски.
– Вы не учили детей русскому? – искренне удивляется Никифоров.
– Не учил. Я категорически против любой ментальной связи моей семьи с СССР. Для них ваша страна должна быть совершенно чужой – по языку, по обычаям, по идеологии. И чем дальше будут они от вас, тем лучше.
Никифоров разочарованно качает головой.
– Откуда у вас, интеллигентного, умного, образованного человека такая ненависть к своей Родине? Хоть и бывшей, но Родине? Вы и ваша семья столько сделали для российской культуры! Я видел в Киеве музейную коллекцию, созданную на основе собрания вашей тетки – Варвары Ханенко. В архивах есть материалы о вашем участии в реконструкции киевского Оперного, Консерватории, о вашем участии в судьбе Мариинского театра. И вы так легко рвете связи…
– Моя тетка Варвара Ханенко умерла в Киеве, месье Никифоров, она так и не уехала от своей коллекции. Все наши дома были разграблены еще во время первого прихода красноармейцев в январе 1918-го. Дома моего отца и моего деда. Повезло только особняку Дорика на Терещенковской – он был пуст после отъезда их семьи. В доме моего отца ваши «новые люди» мочились по углам, кромсали картины саблями, кололи их штыками…
– Да, бросьте вы, Михаил Иванович, повторять сказки!
– Сказки? Моя мать была там в феврале 1918-го и, пока я сидел в Петропавловке, пыталась вывезти хоть часть коллекции или передать ее Украине. Верещагин, Крамской, Врубель, Репин, Шишкин – все, что моя семья собирала несколько поколений, то, что выставлялось в музеях и на выставках. Украдено, изрезано, загажено… Вы это не только с картинами сделали, вы то же самое сделали со страной. Украли, изуродовали, загадили…
– Мы, дорогой Михаил Иванович, прекратили империалистическую войну, построили заводы, фабрики, плотины, железные дороги, колхозы и совхозы, мы победили фашизм, изобрели атомную бомбу, дали людям бесплатное образование, медицину. У нас самые передовые технологии, самые лучшие ученые…
– Вы уже рассказывали мне, что лучше вас в мире нет, – обрывает его Терещенко. – Теми же словами. Не повторяйтесь. Моя тетка Варвара умерла в Киеве в мае 1922 года. Ее дом, где хранилась коллекция, реквизировала ваша власть, а тетушка с бывшей прислугой Дусей жила в каморке под крышей. Ей даже не давали заходить в те помещения, где хранилась коллекция – наверное, боялись, что что-то украдет. Дуся рассказывала, что в апреле тетя Варя прокралась в закрытый музей и там провела всю ночь. Наутро ее арестовали, пытались выяснить, что именно она собиралась похитить. А потом отпустили… Им и в голову не могло прийти, что тетушка просто прощалась с трудом всей своей жизни. С тем, что уцелело в ваших цепких пролетарских руках…
– В вас говорит обида за то, что отняли нажитое?
– И это, наверное, тоже присутствует, молодой человек, никто не любит, когда его грабят, но, поверьте, не все сводится к личным потерям. Раньше я был богат, как Крез, потратил на революцию пять миллионов рублей, заложил имущество на благо страны… Теперь я просто богат. Это, конечно, разные вещи, но все же…
– Размаху не хватает? Удали?
– Вам не понять, месье Никифоров. Вы человек из другого мира. Именно из-за существования этого мира мои наследники не говорят на русском и, я надеюсь, никогда не будут говорить. Много лет подряд самые разные люди пытаются меня убедить, что вы пришли не навечно. А я думаю, что вы пришли навсегда. Даже если случится – ну, может же случиться чудо! – и СССР исчезнет, то люди, которых он наштамповал, не исчезнут никогда.
– И вы знаете, я этому очень рад! – говорит Никифоров. – Вы, Михаил Иванович, уходящая натура. Идеалист. Следование высоким идеалам привело вас лично к банкротству. Либерализм и неправильное понимание принципов демократии вашим правительством едва не привело Россию к катастрофе. Да вы только представьте себе, что было бы, не возьми мы тогда власть! В какую кровавую баню могла бы скатиться страна! Вы уже в 17-м теряли Украину, все Среднеазиатские республики, Прибалтику… Из всего, что было у России, мы не вернули только часть Финляндии и Польши, да и то потому, что не сильно старались. Вы ненавидите нас, потому что мы сделали то, чего вы не смогли…
– Значит, по-вашему баня, в которой искупали Россию вы, недостаточно кровава? – спрашивает Терещенко. Белки глаз его в мелких прожилках, взгляд тяжел. – Как по мне, вы худшее, что могло случиться с державой, мне не хватает воображения, чтобы придумать больший ужас, но я не могу отрицать вашу правоту – мы привели вас к власти.
Терещенко берет в руки принесенный официантом бокал с коньяком и салютует Никифорову:
– Ну, что ж, давайте выпьем, враг мой, за торжество исторической справедливости.
– Давайте, – соглашается Никифоров с иронией в голосе.
– Выпьем за то, – продолжает Терещенко, – чтобы история, начавшаяся в 17-м, когда-нибудь получила свое окончание.
– Прекрасный тост, – улыбается Никифоров. – Выпьем за это.
Они делают по глотку, продолжая глядеть друг на друга.
– А я? – спрашивает Никифоров. – Получу конец своей истории?
– Конечно, получите, Сергей Александрович. Не зря же мы с вами прожили вместе такой длинный день!
25 октября 1917 года. Зимний дворец. Раннее утро
Бывшая спальня фрейлин, отданная чете Терещенко.
На кровати под богатым балдахином спят Мишель и Маргарит. Вернее, спит Мишель, а Маргарит лежит с открытыми глазами у него на плече. Даже во сне видно, насколько Терещенко устал и вымотался за последние несколько суток. На лице – щетина, темные круги под глазами, дыхание хрипловато-неровное.
Маргарит тихонько встает и, набросив халат, походит к окну. Перед ней Дворцовая площадь, горящие на ней костры, баррикада из дров, темная туша броневика возле колонны. С неба льет бесконечный дождь, теперь он мелкий, как пыль, и стекает по стеклам словно выступившая испарина.
– Ненавижу… – говорит Маргарит Ноэ по-французски, глядя на город. – Ненавижу…
Она несколько раз тихонько всхлипывает, но глаза ее сухи – слез нет.
Ее силуэт за стеклом видит юнкер Смоляков. Он сидит внизу у костра, не сводя глаз с заветного окна.
Кабинет Керенского.
Александр Федорович дремлет на диване. Ноги прикрыты пледом. Рядом с ним – томик Чехова. Рот приоткрыт, он негромко всхрапывает. Но сон неглубок – Керенский вскидывается, обводит пустым взглядом кабинет, лампу под зеленым абажуром на столе и снова проваливается в тревожное беспамятство.
Коридор Зимнего дворца.
По нему идет зевающий Рутенберг в сопровождении командира охраны.
Возле дверей в кабинет Рутенберг останавливается и говорит: