Электронная библиотека » Юлиан Семёнов » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Пресс-центр"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 19:11


Автор книги: Юлиан Семёнов


Жанр: Политические детективы, Детективы


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава 37

17.10.83 (20 часов 11 минут)

Вернье поговорил с Фрэнком По, который разыскал его по телефону; решил было, что встречу с русским Степановым недурно бы уравновесить беседой с американцем, это угодно нынешней европейской концепции, а потом снова посмотрел на лист бумаги, лежавший на полированном холоде стола, – письмо Гансу; он перечеркивал его уже столько раз, всего нельзя писать мальчику о наших отношениях с его матерью, все-таки ему еще только двадцать два, да и вообще нельзя всего открывать детям, хотя, с другой стороны, Элизабет открывала сыну все с самого детства, правды было там мало, одни эмоции, впрочем, кто доказал, что правда не эмоциональна?

– Знаете, мистер По, я сейчас очень круто занят… Сколько времени вы пробудете в Париже?

– Да я здесь живу постоянно! Аккредитован здесь! Я-то готов ждать, но не знаю, будет ли дожидаться развитие ситуации в Гаривасе! Там пахнет жареным, мои соплеменники готовят им хорошую баню, не считаете?

– Дайте-ка мне ваш номер… Сейчас запишу, погодите… Но лучше позвоните мне сами через пару дней в это же время… Я пока не читал ваших публикаций, подошлите что-нибудь, иначе я плохо чувствую собеседника…

– Отправлю сегодня же, мистер Вернье, а еще пошлю и те журналы, которые создавал вместе с моими германскими и испанскими друзьями, только они чересчур левые, вы уж не взыщите, может, по молодости лет…

Вернье явственно увидел лицо Мари, круглые глаза Ганса: «Милые мои леваки, как же мне ужасно жить без вас, почему вы не приняли мою подругу, добрую Гала, как безумно и непонятно все происшедшее…»

– Хорошо, – оборвал он разговор, – присылайте и звоните, сейчас я занят…

Он скомкал листок, лежавший перед ним, бросил в корзину под столом, начал писать наново.

«Дорогой Ганси!

Никогда мне не было так трудно, как сейчас, никогда. Ты написал мне, повторив, видимо, во всем Мари: “Или Гала, или я. До тех пор, пока вы вместе, я не стану с тобой видеться и не приеду к тебе в Париж ни за что и ни при каких условиях”. Замечу, кстати, что ты, исповедующий свободу и честность, то есть право человека на выбор, стоящий на левых позициях, то есть на позиции человеческой свободы, грешишь в такого рода постановке вопроса против самого себя; что-то не сходится в твоей гражданской логике. Свобода – это в первую очередь уважительное отношение к поступку и мысли другого человека, желание понять мотив, смысл, цель деяния или слова, им произнесенного.

Помню, однажды мы ездили в Гренобль кататься на лыжах, и ты сказал о женщине, которая жила рядом с нами в номере и показывала тебе, как надо исполнять поворот с подскоком на особо крутых склонах: “Па, вот какая тебе нужна подруга”. Я тогда подумал: слава богу, он понимает, что мне нужна подруга, которая была бы всегда рядом; те пятнадцать лет после того, как мы расстались с мамой, я посвятил вам и работе, а здоровье не вечно, кто-то должен помогать жить… Или доживать, пожалуй, точнее… Ладно, это мои заботы… Просто ты тогда не знал того, что знал я: та женщина очень хотела быть подле меня, но я-то видел, что она мечтает о семье (а я это слово стал ненавидеть из-за наших домашних неурядиц, оно стало казаться мне кабальным, ассоциируется со словами “ревность”, “скандал”, “собственность”, “неприятие”, “авторитарность”), о ребенке (а я знаю, что в мире существуют только два ребенка – ты и Мари, другие просто невозможны, да и потом, в моем возрасте как-то неловко выглядеть смешным); в ее представлении содружество мужчины и женщины отличают замкнутость и взаимопринадлежность, которые чужды мне, ибо я… Ладно, опять-таки не хочу надоедать тебе исследованием собственной персоны, бог с ней… Давай без гнева и пристрастия восстановим все, что произошло.

И ты, и Мари просили меня знакомить вас с моими подругами; пятнадцать лет я не решался на это; Хелена, которую ты любил, – а ты, я заметил, очень любишь иностранок, но хорошо говорящих на нашем с тобою берлинском диалекте, – не была, как тебе казалось, моей подружкой; она была мне другом, да и продолжает оставаться им и поныне, приезжает ко мне в Париж, останавливается в комнате, которую я (и, понятно, Гала) называю твоей; иногда Гала стелет ей в библиотеке, но это значит, что Хелена будет работать всю ночь и, следовательно, станет варить себе кофе, а из твоей комнаты на кухню надо проходить мимо меня, я просыпаюсь от любого шороха, потому что постоянно жду вашего с Мари звонка в дверь… Ладно, и это сантименты… Я человек факта, всегда стремился привить это качество тебе и Мари, если не привил, плохой, значит, воспитатель, проиграл вас, нет мне прощения… Надеюсь, ты понимаешь, что слово “проиграл” не из карточного лексикона… Это более приложимо к Ватерлоо, Дюнкерку или Сталинграду… Я познакомил тебя и Мари с Гала, и сначала Мари ужасно огорчилась, а я обиделся на это, и она почувствовала, позвонила мне в отель (парижская квартира еще не была закончена) в шесть утра, нет, шести еще не было, и сказала своим нежным хрипловатым прекрасным голоском, что все хорошо, что я не должен обращать внимание на ее настроение и что мы встретимся вчетвером – ты, она, Гала и я, – попьем кофе и поговорим о том, как вместе съездим на море на неделю, она так мечтает научиться кататься на водных лыжах… Но, сказала Мари, я поговорю с мамой, если она будет против, я не поеду, не сердись… Я очень ждал этого разговора, и мама сказала, что в ней уже все перегорело и ей плевать на моих шлюх (естественно, ни одна приличная женщина не может быть близка мне), и это дало вам право, никак ее не обижая, поехать на море. Вы полетели в Ниццу первыми, я должен был подписать три контракта, поэтому прилетел назавтра. Весь день перед вылетом Гала носилась по городу в поисках сувениров для вас, и это было честно, ничего показного; когда мы прилетели и она вам эти сувениры отдала, Мари улыбнулась. “Знаешь, Гала относится к числу редкостных людей, которым постоянно хочется сделать кому-либо подарок, я такое испытываю далеко не ко всем». Было зарезервировано два номера в “Сен-Поле”, один большой и один маленький. Я сказал, прилетев, что, мол, давайте переселяйтесь ко мне, станем жить табором, втроем, как всегда, а у Гала будет своя комната, через дверь от нашей. Мари ответила, что вы прекрасно устроились вдвоем, не надо переселений, пошли лучше ужинать, а потом плясать, и мы плясали вчетвером и говорили о том, как завтра утром спустимся вниз, на пляж, арендуем лодку и начнем учить Мари катанию на водных лыжах. Мы учили Мари кататься, и как же прекрасно она падала в море, теряя равновесие, и как хохотала, и ее смех был слышен на пляже всем, и лица людей от этого делались мягче, потому что наша Мари совершенно особый человек, таких нет больше на свете… Мы тогда здорово нажарились на пляже, загорели, вернулись к себе, у меня сильно трещала голова, и Гала измерила мне давление: сильно подскочило; когда мы вечером пошли в наш ресторанчик и официант спросил, что я буду пить, чай или кофе, Гала ответила: “Месье не будет пить ни чаю, ни кофе, он будет пить сок”. Наверно, она и не предполагала, что эти ее слова вас так обидят, ведь она думала о том, чтобы мне не стало хуже, это, я полагаю, можно было простить… Вы не простили, потому что привыкли, что все, всегда и везде я решал сам и никто не может решить за меня ничего и никогда. Но, поверь, я так же все решаю и сейчас, ничего не изменилось.

Я не очень-то обращаю внимание на мелочи, особенно когда погружаюсь в новое исследование, видимо, и тогда не заметил, что вам стало неприятно, когда Гала бросалась к холодильнику, готовя для нас в номере последний ужин… Сердце мое разрывает ее фраза: “Я же хотела как лучше…” Казалось бы, такая простая фраза… Важно, чтобы человек действительно хотел, как бы сделать лучше, наверное, тогда можно простить форму во имя этой доброй сути: “Я же хотела как лучше…” А вы потом сказали, что не желаете быть гостями в моем доме. Разве нельзя было сказать иначе? И не мне, а Гала: “Поучись, как надо накрывать для папы, мы это знаем лучше, мы знаем все, что он любит”. Но ведь вы не сделали этого. Почему? А потом на пляже, когда Гала стала на лыжи и сразу же упала в море, вы отрубили: “Мы никогда не приедем к тебе в Париж, в квартиру, которую ты строишь, если рядом с тобой будет Гала”. – “Почему?” – “Это все, что мы тебе можем сказать…” Я пишу это письмо восьмой уже раз, вижу, что и этот вариант никуда не годится, потому что я не писатель и не художник, я лишен дара слова… Что могло подвигнуть вас на такую бескомпромиссность? Что?! Да, Гала – человек самосделанный, у нее не было тех возможностей, какие были у вас, путешествовать, как вы со мной, встречать разных людей, иметь под боком мою библиотеку; да, она лишена дара писать, как Мари, и блистательно рецензировать работы по археологии, как это умеешь делать ты, Ганс, но она умеет быть доброй и заботливой подружкой, которая помогает мне жить и работать, не требуя ничего взамен, а в наш скоростной и жестокий век – это редкостный дар, поверь мне, сын… Сначала я подумал, что на тебя повлияли мамины черномагические старухи, такой неожиданный слом настроений – то было все прекрасно, а то вдруг жесткий ультиматум… Потом, когда ты попросил перевести на тебя мою берлинскую квартиру, когда сказал, чтобы я понаблюдал, какой будет реакция на это Гала, мне сделалось до боли обидно: неужели ты рассматриваешь отца не как человека, к которому женщина может относиться с симпатией и дружественностью, но лишь как преуспевающего профессора экономики, подвизающегося в хорошо оплачиваемых изданиях? Старый, толстый, безвольный сластолюбец, объект отлова модными хищницами? Хотя, возразил я себе, может быть, все дети считают своих родителей стариками, не имеющими права на личную жизнь?

Мне стыдно напоминать тебе, но я должен это сделать, Ганс… Прости… Я до сих пор слышу и вижу голос илицо твоей первой подружки из Гамбурга. Я помню все наши разговоры с тобой про то, что эта девушка – или больной, или очень дурной, хищный человек… Я считал (да и продолжаю считать), что нельзя никому ничего категорически запрещать, любой ультиматум – проявление честолюбивого властвования, даже если в подоплеке ультиматума любовь; кстати говоря, чаще всего и бывает так. Я не запрещал тебе ничего и никогда, я ждал, пока наконец ты не понял, кто есть кто… А чего мне это все стоило, помнишь? Или твой первый брак. Брррр, какое ужасное слово, ненавижу… Помнишь, как я просил тебя подождать, как доказывал преждевременность этого шага, и ты вроде бы соглашался, но потом заехал ко мне и сказал: “Папа, я завтра женюсь”. И все. Как отрезал… Ты же знал, что я не выдвину ультиматум, ты же знал, что я не брошу тебя, не скажу: либо я, либо твоя подруга… Ты это знал… И я был с тобой, я забросил работу над книгой, пригласил тебя и твою Ингеборг поехать на север, в дюны, и там тебе наконец стало страшно, потому что ты убедился в моей правоте, и я принял на себя весь ужас твоего расставания с женщиной, которую ты столь сурово и наперекор мне назвал своею женой… Если ты убежден, что Гала не просто добра ко мне, что ее интересую не я, Вернье, а мой новый парижский дом, почему же вы с Мари так легко бросили меня и отдали на “поживу”?! А если бы вы убедились в своей неправоте, приехав ко мне сюда? Что тогда? Или, помнишь, ты приехал ко мне и сказал, что профессор Видеке – негодяй и мерзавец, не дает тебе работать над той темой, которую ты выбрал, а я-то знал, я-то помнил, как он рассказывал мне, за что любит тебя, как гордится тобой… Эта горестная разность – твоя неприязнь к нему, слепая и необоснованная, и мое знание отношения к тебе доброго старого Видеке – терзала мое сердце, не давала работать, я мучительно думал, как переубедить тебя, доказать твою неправоту, но ты был неумолим к бедному Видеке, как и ко мне сейчас… И лишь год спустя ты сказал, защитив у Видеке свою работу по раскопкам в Азии, что он замечательный старик и что ты был не прав… Но ведь на это ушел год… Ты не поверил мне, ты хотел сам дойти до правды. Что ж, желание понять правду – прекрасное и высокое желание, но тогда не надо выводить как примат свое право на то, чтобы сначала думать о человеке плохо, а потом год идти к тому, чтобы эту точку зрения изменить. Надо бы наоборот, Ганс. Всегда начинай с того, что человек отменно хорош, все люди рождены на свет, чтобы делать добро, жизнь их ломает, если они слабы, корректирует, если умны и честно говорят себе о собственных недостатках.

Конечно, я могу расстаться с Гала, она добрая и умная подружка, я могу с ней говорить обо всем без утайки, да она и сама все видит, понимает мое состояние и бежит ко мне в кабинет, когда в библиотеке звонит междугородный телефон: “Может, это дети, скорей!” Она знает, что вы не хотите говорить с ней, и очень боится, как бы я не пропустил ваш звонок. Я могу снова остаться один – смешно требовать от Мари или тебя, чтобы вы поселились навсегда со мной в Париже и мерили мне давление, готовили еду, делали массаж, перестилали кровать, переносили правку в мои рукописи, ездили по моим поручениям в библиотеки, на биржи, в досье банков… Ты хочешь этого? Ты берешься поставить крест на своей жизни? Посвятить ее мне? Конечно, нет. Как же тогда быть? Или все случившееся – детский эгоизм? Но ведь эгоизм – прагматическое понятие, оно включает в себя ясное осознание того, что я скоро уйду, и вы останетесь одни, и некому будет брать на себя твои горести с Ингеборг и с той вздорной девушкой из Гамбурга, и никто не сможет удержать тебя от разрыва с добрым старым Видеке, и никто не сможет заряжать тебя на новую работу, спасать от метаний, неуверенности в себе, убеждать в том, что ты призван в этот мир – как, впрочем, и каждый, – чтобы сказать свое единственное, неповторимое слово… Помнишь, я взял тебя в редакцию, мне хотелось, чтобы ты уже в юности прикоснулся к делу, и познакомил с моим другом, добрым и шумным Клобером? Помнишь? Он отчего-то не понравился тебе, и ты, клоп, не посчитал нужным скрывать свою к нему неприязнь, а он так старался заинтересовать тебя, так заботливо водил по редакции, так весело знакомил с коллегами… Но он тебе отчего-то не понравился, и ты смотрел на него презрительно, и мне было ужасно обидно за Клобера и страшно за тебя: как же ты сможешь жить с таким характером, хороший мой, умный Ганси?! А потом ты прочитал книгу Клобера о его путешествии в Чили и сказал, что он замечательный журналист и что тебе очень хочется сходить к нему еще раз… Я отвел тебя, как же иначе, ты ведь мой любимый маленький сын, кровь моя, все тебе прощал и прощу, защищу ото всех, помогу всем, чем могу, но, если я уйду раньше срока, кто станет охранять тебя, мальчик?!»


«Получается, – подумач Вернье, отложив ручку, – что я угрожаю ему… Это ужасно… И я не имею права писать ему про то, что его мать любит другого, а до этого другого любила другого и хранила его слащавые пустые письма в своем портмоне вместе с портретами детей. Я, видно, впервые в жизни позволил себе уподобиться ей, Элизабет, открыл ее портмоне дрожащими руками и увидел там эти письма вместе с фотографиями Мари и Ганса. Но я это сделал потому, что она вскрывала все мои письма, особенно если в графе обратного адреса стояла женская фамилия… Я не имею права писать им про то, что их мать полюбила другого, когда я был в Санто-Доминго, где шла война, если написать это, я порву им сердца, разве нет? Я не смею писать им, что она прощала своему другу все, абсолютно все то, что никогда мне не простилось бы… Я не могу писать им про то, как их мать водит своего любовника в дом к их деду и они там скорбят о жизни, а потом веселятся и пируют, пока мы с вами путешествуем. Хотя, конечно, она вдолбила им, что в ее любовных связях виноват тоже я, во всем кругом виноват я, такая уж у меня планида – быть виноватым! Почему все кругом так странно и горько устроено, все как-то сделанно, а потому неразумно! Ведь я мог бы – а дети сами подвигают меня к тому – утаивать свою дружбу с Гала, расставаться с нею на тот месяц, когда они приезжают ко мне, но неужели же ложь угодна даже самым близким? А может, на них давит Элизабет с ее сонмом старух, спящих на подушках, набитых книжками по черной магии и ворожбе?! Я боюсь за Ганса порой, его настроения меняются, как у девушки: то говорит одно, а через день совсем другое. А ты? – сказал себе Вернье. – Разве ты не такой же? Человеческая модель одинакова, модификации разные, и как много от этого зависит в мире, если не все… Да, я не должен отправлять ему это письмо, потому что оно нечестно, ибо в нем нельзя написать всего, что надо… И про то, что нельзя дозволять говорить при вас гнусности об отце, и про то, что нельзя думать гадко про других, считая, что их поступки рождены только материальным интересом, а никак не чувством… Я не могу корить Ганса тем, как он жил все эти годы; я принимал на себя удары, я терпел характер Элизабет, только бы ему и Мари жилось спокойно, только бы они не узнали того, что узнал я в детстве, – нищету, ужас, неуверенность в завтрашнем дне… Да, у меня много интересных друзей, и дети хотят, чтобы все, кто появляется возле меня, были равны им по интеллекту, знанию, обостренным чувствованиям, но ведь это невозможно! Слово “равенство” придумано для добрых идеалистов; для прагматиков существует иное слово – “жизнь”, оно страшнее, ибо предполагает неравенство… Отчего Пауль ушел от Маргарет и женился на Лоте, а его дети приезжают к нему в горы и живут весело и смешливо все время своих каникул?! Почему так много моих друзей развелись с женами, но остались с ними друзьями и дети не казнят их этим расставанием?! Почему? Потому что ты сам во всем виноват, – сказал себе Вернье, – потому что ты… А что я? – споткнулся он. – Почему и в этом виноват я? Чем я виноват, в конце концов?! Я даже с их матерью не разведен, хотя она любит другого все эти пятнадцать лет и гордится им, и преклоняется перед его даром… Даром… Вот именно, а ты консервативный профессор, который умел терпеть, ну и сейчас терпи, а порвется сердце – даже лучше, может выйти замуж, главное, чтобы во всем был соблюден приличествующий обстоятельствам порядок. Ах, Боже, родиться бы мне актером или живописцем, дал бы мне Всевышний дар выразить себя в музыке или камне, тогда, может быть, и мне разрешили бы право на чувство, на желание хоть когда-то стать самим собой… Не разрешили бы, не простили, – усмехнулся Вернье, – потому что люди всегда трагически путают два понятия: мягкость и безволие… Они думают, что, если человек мягок, значит, он безволен, Боже, как это глупо! Ничего не глупо! Раз такое мнение существует, значит, оно разумно, а вот если бы ты умел ощериваться… Стоп, а разве я не умею ощериваться? Еще как умею, только я это умею с теми, кого не люблю… Нет, – сказал себе Вернье, – ты и на тех не умеешь ощериваться, ибо человек, который умеет ощериваться, никогда в этом не признается, считая себя в глубине души самым добрым, беззащитным и ранимым… И потом, ты беспороден, в тебе нет столь любезной авторитарным натурам, а таких большинство, непререкаемости, аристократизма, равнодушия, вальяжности… Ты слишком горячишься, когда споришь, слишком давишь, если убежден в своей правоте, слишком яришься, если видишь несправедливость… А это в наше время дурно… Надо уметь посмеиваться, тогда будут уважительно говорить: “Человек с железной выдержкой…” И потом, ты консерватор, сторонник удержания существующего баланса, а это тоже не модно, сейчас надо быть левым ниспровергателем либо тем, кто держит дома портрет Гитлера. Этого твоего консерватизма тебе тоже не прощают, считая его приспособленчеством… Нет, – твердо решил Вернье, – я не стану переписывать письмо Гансу в который раз, все равно не смогу его написать, лучше сяду за работу, которая поможет Мари, она скажет об этом Гансу, если, конечно, я смогу ей помочь, и Ганс тогда позвонит вечером и назовет номер поезда; на котором он выезжает ко мне, мальчик терпеть не может самолетов, в нем много созерцательности, и это прекрасно, такой видит больше, поезд – это чувство, а ничто так хорошо не входит в душу, как понятое чувством… Я поеду на вокзал – черт, теперь мне уже никогда не научиться водить машину, тем более с моим брюхом, я и на заднее-то сиденье с трудом влезаю, – и встречу его, и прижму к себе, и вспомню те годы, когда он был маленьким и отталкивал меня, когда я хотел обнять его, он ведь так любит мать, но сейчас он не оттолкнет меня, хотя и не обнимет, потому что не терпит внешних проявлений любви… А какие, кроме внешних, есть у нее проявления? – подумал Вернье, вставая из-за стола. – Внутренние проявления настолько сложны и таинственны, что понять их не дано никому, даже порой самому себе, потому что ты ведь помнишь слова Ганса, который сказал: “Все равно, папа, вы расстанетесь с Гала; она моложе тебя на двадцать лет и мечтает о другом… Увлечение никогда не бывает длительным”. Ты всегда помнишь эти его слова и часто думаешь над ними, разве нет, Вернье?»

Он хотел было порвать письмо, но потом сложил листки, сунул их в стол и, сняв трубку телефона, набрал номер Фрэнка По; в голосе этого парня, в его манере говорить было что-то от Ганса; даже сердце защемило, когда он снова подумал о сыне, увидел его большие добрые голубые глаза, ощутил, какие у него мягкие белые волосы, какой прекрасный выпуклый лоб, какой смешной нос с площадочкой на самом конце, «аэродромчик», называл его Вернье, услышал его раскатистый смех… Детство принадлежит родителям, всего лишь детство, короткие, как миг, пятнадцать лет, потом наступает новое качество отцовского бытия, и никто не волен изменить это, никто, нигде и никогда, а уж тем более сам ты…

– Алло, слушаю…

– Это Вернье, могу я говорить с мистером…

– О, это я, Фрэнк! Сижу и вырезаю свои публикации – сплошная преснятина, даже стыдно посылать такому мэтру, как вы!

– Ну и не посылайте… Вы где живете?

– На рю Лемуан, а что?

– Да ничего, просто я сейчас иду гулять и мог бы с вами увидаться где-нибудь в кафе… Угощу вас похлебкой и стаканом пива…

– Вы так добры, мистер Вернье, скажите, куда подойти, мне стыдно приглашать вас в мой бедлам, назовите адрес, я бегу!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 4 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации