Текст книги "Тишина"
Автор книги: Юрий Бондарев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
– Неорганизованно проходит партбюро. Ближе к делу. Конкретно. Факты, все говорят факты. Мы не можем не верить коммунисту Уварову, поскольку фактов нет против него. Он не обманывал партбюро, не скрыл ареста своего отца, не оскорбил члена партии, товарища, гнусным политическим ярлыком. А так, знаете, Вохминцев, вы завтра на любого – погубил, убил… Для этих вещей доказательства нужны. Суровые доказательства. А мы тратим время на ваши домыслы и соображения. Факты, факты нужны. Прошу высказываться по существу вопроса. Слушал я, и даже неловко как-то, Вохминцев, знаете ли. Да, неловко, стыдно. Прошу высказываться! А вам посоветовал бы посидеть и крепко подумать над своими ошибками, товарищ Вохминцев. У меня как секретаря партбюро создается впечатление, что вы ничего понять не хотите.
«Значит, ничего не нужно?» – подумал Сергей уже с ощущением, что все гибельно рушится, ломается и он не может ничего изменить. И вдруг впервые в жизни он почувствовал непреодолимую жуть одиночества не оттого, что так просто решалась его судьба, а оттого, что ничего нельзя было доказать, оттого, что не верили ему, не хотели верить.
– Прошу высказываться конкретнее, – проник из духоты комнаты, как сквозь толщу, неумолимо сухой голос Свиридова, и странная мысль о том, что какая-то высшая человеческая справедливость не может остановить этот голос, что он, Сергей, ненавидит эти впалые щеки Свиридова, его толстый узел галстука под кадыком, его подозрительные, щупающие глаза, его прямолинейность, – эта мысль не вязалась с тем, что в руках Свиридова его, Сергея, судьба и он, Свиридов, направляет ее так, как не должно быть.
– Разрешите?
Сергей увидел, как сквозь серый туманец, низкорослую фигуру Косова; трубка, зажатая в кулаке, погасла; возбужденный басок его стал ударять, кругло звенеть над столом.
– Выступление Уварова для меня – это нежное блеяние оскорбленной овечки. Посмотришь на его «хилые» плечи – и не подумаешь, что он беззащитен. Его пытаются оклеветать, а он только улыбается и объясняет все личными отношениями. Абсолютно не верю в его фронтовые, так сказать, мемуары – рассказал все так, будто в обществе в платочек чихнул скромненько. Чепуха какая-то и, простите, баланда! Какого же святого молчал раньше Уваров, если уж так подробно изложил сейчас преступление Вохминцева на фронте? Хочу спросить и Вохминцева: почему до сих пор молчал и он? – Косов исподлобья повел на Сергея засиневшими глазами, косолапо перевалился с ноги на ногу. – Как парторг курса я должен сказать: Вохминцев совершил ошибку, и она, конечно, требует наказания. Но меня удивляет вот что: Вохминцев, грубо говоря, – подсудимый, и мы все судьи. Так, кажется? И судья – Уваров как член партбюро? А я бы хотел, чтобы мы одновременно поставили вопрос и об Уварове. Павел Михайлович, это и от вас зависит. – Он решительно обернулся к Свиридову. – Я Уварова плохо знаю, кашу с ним вместе не ел, под одной крышей не спал и на разных курсах. Он выступал здесь, будто не обвинял, а ласкал насмерть Сергея. А я не верю тихоням с плечами боксеров!
– Вот как бывает, товарищи члены партбюро, – дошел до Сергея прыгающий от изумления голос Свиридова. – Парторг курса… Идейную, политическую незрелость вы показали, товарищ Косов! Не о коммунисте Уварове здесь идет речь, как вы знаете. Вы не верите Уварову, так говорите? А почему? Где факты? Как вы можете о своем товарище-коммунисте… Так необоснованно?
Свиридов замолк, в упор, не мигая, изучал лицо Косова, севшего уже на свое место; кончики ушей у Свиридова отливали на солнце восковой желтизной.
Косов, не отвечая, возбужденно набивал в трубку табак, прижимая его крепкими пальцами, неожиданно засмеялся резковато и зло, махнул трубкой над столом:
– Бог не выдаст, свинья не съест. Меня ведь коммунисты курса выбрали парторгом! Они и переизберут, если уж надо.
Свиридов привстал, опираясь на костылек, переложил с места на место лист чистой бумаги перед собой, произнес иссушенным и как бы отталкивающим голосом:
– Вы отдаете себе отчет, товарищ Косов, как коммунист понимаете, что разбирается дело политического звучания? Я лично как секретарь партийной организации до последнего вздоха, до последнего… буду бороться за идейную чистоту партии…
Он трудно сглотнул, с гримасой потянулся к графину, но воды себе не налил, распрямился за столом.
– Коммуниста Уварова мы в обиду не дадим! Нет, не дадим, товарищ Косов! Кто хочет выступить?
«Он не верит ни одному моему слову, что бы я теперь ни говорил, – снова подумал Сергей. – И не верит уже Косову…»
– Вы говорите о бдительности и принципиальности, о чистоте говорите, – нашел в себе силы сказать Сергей. – Но рано хоронить моего отца и меня.
– Мы никого не хороним, товарищ Вохминцев! – не дал договорить Свиридов, застучав карандашом по графину. – Мы разберемся в вашем проступке объективно. Прошу не подавать реплики, вам будет предоставлено слово.
В эту минуту все молчали.
Он знал, что, если после всех выступлений признает свои ошибки, как бывало иногда с другими на партбюро, это смягчит многое. И, не в силах уже преодолеть немое чувство отъединенности, слушая глуховатый голос выступавшего Морозова, кажется, мягко защищающего его и в чем-то сомневающегося, затем журчащий тенорок Луковского, вставшего за креслом со сложенными по-домашнему руками на животе, потом вновь различая жесткий голос Свиридова, он почти на ощупь осязал два слова, змеисто поползшие в жарком воздухе комнаты «выговор» и «исключить»; и «выговор» возникал в его сознании как нечто ватное, извилистое, серое; «исключить» – режуще-острое, со смертельным жалом на конце. И он только думал сейчас о том, что непоправимо проиграл время, что был нерешителен когда-то и теперь не мог, не умел ничего доказать. И как-то все эти секунды, с неослабевающим напряжением ожидая еще чего-то, что должно произойти, – он почувствовал вдруг тишину, надавившую на уши, – сквозь дым в комнате прояснилось лицо Свиридова на фоне белой стены, сбоку от портрета Сталина, и голос Свиридова прозвучал, чудилось, над головой:
– Ну как, Вохминцев, не осознали свои ошибки? Будете говорить?
«И он воспитывает меня? И он считает, что воспитывает? – почему-то удивленно подумал Сергей, и в сознании мелькнуло одновременно: – Сказать? Выступить? Признать? Значит, отказаться от всего? От всего?» И, переборов молчание, ответил:
– Нет.
И, ответив это, зачем-то взглянул на стучащие в серой пелене часы и, когда вынул сигарету из смятой в кармане пачки, сигарету, на вкус не ощутимую им сейчас, и зажег быстро спичку, подумал еще: «3 часа 21 минута. Все!»
В 3 часа 22 минуты началось голосование. Пятеро проголосовали за исключение, двое за выговор – Морозов и атлетический паренек в футболке; Косов и кто-то молчаливый, тихий, на кого он не обратил внимания, воздержались.
– Исключить из членов… из членов Вэ-Ка-Пе-бэ… – донесся до Сергея речитативом плывущий голос Свиридова, диктующий в протокол.
Было душно.
«Этого никогда не будет, чтобы ты грузила уголь, никогда не будет…»
Все кончилось. Ему казалось, кабинет давно опустел, по он еще слышал стук отодвигаемых стульев, негромкие голоса выходивших людей и, когда увидел медленной развалкой подошедшего Косова, сказал шепотом:
– Потом, Гриша, потом.
А рядом – шорох надеваемых пиджаков, сдержанный говор, шаги, кто-то рвал листки с записями, но его не интересовало, что делают, говорят эти люди, и он не смотрел на них, он не мог смотреть на них. Ему хотелось одного – чтобы они как можно быстрее, немедля, ушли отсюда, из этой комнаты, где было партбюро: ему необходимо, ему нужно было сказать все этому добряку директору Луковскому. В те длительные секунды, когда происходило голосование, неожиданно появилась мысль, что нужно что-то делать. И он понял, что теперь следовало делать, – ему нельзя было больше оставаться в институте. Уйти из института… здесь уже не было для него места. Уйти, не раздумывая, потому что позже его все равно попросил бы об этом Луковский.
Он курил, и ждал, и еще находил в себе волю, чтобы сидеть здесь и ждать, пока все выйдут из кабинета. У него удушливо давило в горле и, казалось, подташнивало от выкуренной пачки сигарет. Потом сразу стихло в кабинете. Тогда он встал. От его движения пепельница соскользнула с подлокотника кресла, упала мягко, без стука, окурки высыпались на ковер. Он не стал подбирать их.
– Ну что еще? Что еще?
В опустевшей комнате, перед дверью, выжидая, сложив перекрещенные сухощавые руки на костыльке, стоял Свиридов, подозрительно и изучающе смотрел на Сергея.
– Что? – спросил он строго. – Обиделся? Ты что ж, на партию обиделся? Ты думаешь, мы против тебя боролись? А? Мы за тебя боролись. Партия воспитывает, а не карает. Чтобы ты понял, что член партии…
– Вы что думаете, партия состоит из таких дубарей, как вы? – выделяя слова, сквозь зубы проговорил Сергей.
– Ты… – Свиридов угрожающе ковыльнул к нему, опираясь на костылек, синева залила впалые щеки, рот стал плоским. – Ты с-смотри!
– «Вы», а не «ты». Я вступил в партию потому, что видел не таких, как вы! А вам бы я и коз пасти не доверил, а не то что возглавлять парторганизацию. Впрочем, когда-нибудь вам и коз не доверят!
– Молчи, Вохминцев!.. – Свиридов ударил костыльком об под. – Ты что? Ты что?
– Я отказался от последнего слова. Это последнее.
И Сергей в этот миг, боясь не сдержать слезы, жестким комком застрявшие в горле, подошел к столу, взял листок бумаги, карандаш и, не садясь, останавливая рвущийся, скачущий почерк, написал:
«Директору Московского горнометал. ин-та
проф. Луковскому
Прошу отчислить меня из ин-та в связи с семейными обстоятельствами.
Студ. 3-го курса Вохминцев».
В коридоре, впиваясь в пол, стучал, удалялся костылек Свиридова.
– Вы, дорогой мой, ждете меня?
– Вас. Вот возьмите.
– Что это? Позвольте, дорогой…
Надевая мундир, застегивая пуговицы на брюшке, профессор Луковский, проворно втискиваясь между стульями, приблизился к своему креслу за огромным письменным столом со статуэткой шахтера над чернильным прибором, упал в кресло, читая, – косматые брови взметнулись, приоткрыли глаза, добрые, усталые.
– Что ж это, а? Как же это, а? Зачем же вы, дорогой мой? Прекрасный студент, умный ведь вы малый, а что наворотили. Зачем вам нужно было… хм… скрывать, оскорблять… ммм… Уварова… ведь тоже прекрасный студент, активист, выдержанный человек… Ай-ай-ай, Вохминцев… Горняки, будущие инженеры, властелины земли. И зачем вы это настрочили? Вгорячах? Мм? Ну признайтесь. С обидой махнули: на вот тебе, ешь!
Луковский качал седой львиной головой своей, тыкал пальцем в заявление Сергея и, весь домашний, доброжелательный, был участлив, расстроен, и это особенно неприятно было видеть Сергею. Он сказал официально:
– Я прошу вас подписать мое заявление, профессор. Я многое делал вгорячах, но это совершенно осмысленно.
– Прекрасные студенты, умницы, вы же станете гордостью горного дела… Надежда, так сказать. Да, убежден. И как же это вы, Вохминцев, а? Сначала от практики отказались… Потом… – Луковский махнул своей маленькой детской рукой, произнес не без досады; – Партбюро… и исключили ведь. А? Пятерки… ведь пятерки, ведь пятерки у вас. Помню отлично.
– Я прошу подписать мое заявление, профессор.
Он подумал о том, что Луковский искренне но хочет подписывать заявление, но также был уверен, что завтра придет к нему Свиридов, стуча своим костыльком, и он, Луковский, подпишет все, что потребуют от него.
– Ай-ай-ай, молодежь… Один стишки, другой это вот сочинение принес. А! Читай, мол, старик, как разбегаются студенты. А о жизни, о профессии думаете? Или так все? Шаляй-валяй? Вы что же, изменяете профессию? Разочаровались?
– Вячеслав Владимирович!
– Как же это… хм! Как же это случилось, Вохминцев, дорогой вы мой? Мм? И что же мне делать, вашему директору?
– Случилось так, профессор, что подлец выиграл бой, – ответил Сергей как можно спокойней. – И во многом руками умных людей. До свидания. Я зайду еще.
Он шел по длинному коридору, он почти бежал мимо пустых аудиторий, бесконечные стены мелькали серой лентой, разрезанной световыми квадратами окон, а его словно гнало что-то, торопило – скорее, скорее выйти, выбежать отсюда…
– Вохминцев!
Он вздрогнул от оклика. За поворотом коридора на лестницу из закутка безлюдной студенческой курилки поднялся со скамейки неуклюже высокий, нахмуренный доцент Морозов, не глядя в глаза, кожаной папкой перегородил путь.
– Сергей, слушайте, – выговорил он. – Вечером, часов в десять, зайдите ко мне домой. Сегодня.
– Зачем же это? – не понял Сергей. Морозов был неприятен ему сейчас. – Неясно, Игорь Витальевич. Зачем?
– Мне надо поговорить с вами. Зайдите. Я буду ждать.
– Благодарю вас. Я не приду.
Он вышел на бульвар.
Свет солнца на песке, пятна теней на аллеях, голоса детей; шумно скользящий поток машин за железной оградой, слитый гул улицы – все это была свобода, ощущение жизни, ее звуков.
Но он еще жил, думал в собранном, как оптическим фокусом, мире и не мог выйти из него. Он пошарил по карманам – осталась последняя измятая сигарета в пачке, – сел на теплую скамью, располосованную тенью. И кажется, сбоку отодвинулась незнакомая девушка в сарафане, в босоножках, с развернутой книгой на коленях, взглянула на него мельком.
А он смотрел на институт за бульваром, холодный и враждебный, пусто блестевший этажами окон.
«Ну что же, как же теперь? Что теперь?» – спросил он себя и неожиданно, как бы чужой памятью, вспомнил о записке Константина, вынул ее из бокового кармана – узкий почерк был небрежен, мелок, неразборчив.
«Серега!
В 11:30 уезжаю в Тульский бассейн (7-я экспериментальная шахта, последнее слово техники) на лето. Уезжаю с чертом в печенках, но ехать Надобно.
Под радиолой найдешь мою сберкнижку с доверенностью на твое высокое имя. Там кое-что осталось – все мои капиталы от шоферской деятельности. Я все лето на государственных харчах, ресторанов там, ясно, нет. Мне эти гроши – до феньки. Тебе с Асей могут сподобиться. Этот старикан, профессор из Семашки, берет 150. Жужжит, если на рубль меньше. Я его предупредил – пусть заваливается без вызова.
Серега! Я все ж тебя люблю, хотя ты никогда не относился ко мне всерьез, бродяга. И даже не рассказал, что у тебя. (Хотя знаю – ты в сорочке родился.) Ты просто думал, что в башке у меня – джаз и распрекрасные паненки. Бог тебе судья!
Обнимаю тебя, старик. Привет и выздоровления Асе.
Твой Костька.
Если что, стукни телеграмму, и я брошу все и явлюсь перед светлыми очами твоими. Хотя знаю, что телеграмму ты не стукнешь. Я понял это тогда вечером.
Еще раз обнимаю, старик!»
Они вместе должны были ехать на 7-ю экспериментальную…
Как нужен был сейчас ему Константин с его смуглой донжуанской рожей и ернической улыбкой, с его полусерьезной манерой говорить, с его набором пластинок, с его броско-модными ковбойками и галстуками, с его безалаберностью, с его привычкой покусывать усики и независимо щуриться перед тем, как он хотел сострить! Нет, ему нужен был Константин, нет, без него он не мог жить.
Он перечитал записку; девушка в сарафанчике закрыла книгу, испуганно обернулась, когда он, застонав, откинулся затылком к спинке скамейки и сидел так зажмурясь.
– Вам плохо, может быть?.. – услышал он робкий голосок.
– Что? Что вы! Жара… Вы видите, какая жара… – Он постарался улыбнуться ей. – Нет, нет, не беспокойтесь…
– Простите, пожалуйста.
Она встала, одернула сарафанчик; поскрипывая босоножками, пошла по аллее, часто оглядываясь.
15
Целый день он бродил по городу.
Раскаленный асфальт, удушливо горький запах выхлопного газа от проносившихся мимо машин, знойные улицы, бегущие толпы на перекрестках, очереди у тележек с газированной водой, брезентовые тенты над переполненными летними кафе, дребезжание трамваев на поворотах, скомканные обертки от мороженого на тротуаре, разомлевшие люди, потные лица – все перемешивалось, двигалось, город жил по-прежнему, изнывал от жары, и ломило в висках от блеска, от гудения, от запаха бензина.
Уехать!.. Куда? У него три курса института. Уехать, да, уехать немедленно, на шахту в Донбасс, в Казахстан, в Кузнецкий бассейн, на Печору! Что ж, он сможет работать шахтером, он знает неплохо горное дело. Новые люди, новая обстановка, новые лица… Работа… Его она не пугает: уехать!.. А Ася? А Нина? Уехать, бросить все? Это невозможно!
Почти инстинктивно он зашел на углу универмага в автоматную будочку, всю накаленную солнцем, снял ожигающую ладонь трубку, механически набрал свой номер и, когда зазвучали гудки, тотчас же нажал на рычаг – что он мог сказать Асе сейчас?
Он постоял, глядя на эбонитовый кружок номеров, потом с мучительной нерешительностью, с заминкой, набрал номер Нины. Гудки, гудки. Щелчок монеты, провалившейся в автомат. Голос:
– Алю-у, Нину Александровну? Нету ее…
И он повесил трубку, обрывая этот голос.
Он захлопнул дверцу автомата, сознавая, что недоделал, не решился на что-то, и медленно двинулся по размякшему асфальту под солнцем.
«Уехать? От всего этого уехать? От Нины, от Аси? Невозможно. Не могу!.. А как же жить? Что делать?»
В поздних сумерках он сидел в кафе-поплавке напротив Крымского моста, пил пиво, курил – не хотелось есть, – глядел на воду, обдувало предвечерней свежестью, небо багрово светилось под гранитными набережными; городские чайки вились над мостом, садились на воду, визгливо кричали; возле скользких мазутных свай причала течение покачивало, несло пустые стаканчики от мороженого, обрывки бумаги – уносило под мост, где сгущалась темнота.
«Почему люди любят смотреть на воду? – спрашивал он себя. – В воде перемена, тяга к чему-то? Тяга к счастью, что ли? Но почему человеческая подлость живет две тысячи лет – со времен Иуды и Каина? Она часто активнее, чем добро, она не останавливается ни перед чем. А добро бывает жалостливо, добро прощает, забывает. Почему? Социализм – это добро, вытекающее из развития человечества. Коммунизм – высшее добро. А зло? Впивается клещами в наши ноги. Как могут быть в партии Уваров, Свиридов, тот старший лейтенант? Может быть, потому, что есть такие, как Луковский, Морозов?.. Морозов, Морозов… „Зайдите ко мне. Надо поговорить“. О чем?»
Он не допил пива и расплатился.
– Пришли, Сергей? Очень хорошо, я вас ждал. Очень ждал. Я был уверен, уверен, что вы придете. Садитесь вот здесь. Хотите выпить, Сергей? Вы будете водку или коньяк?
– Благодарю. Я ничего не хочу.
– Ну как же так, если уже… Я бы хотел с вами… Вы можете побыть немного у меня?
– Вы просили, чтобы я пришел?
– Я вас ждал, Сергей. Я вас ждал.
Был Морозов в пижаме, короткой для его длинной сутуловатой фигуры, неудобно как-то торчали кисти рук, видны были безволосые голые ноги в стоптанных шлепанцах. Говоря, Морозов сгибался около низкого столика, на котором в тарелках нарезаны были колбаса, сыр; неловко ввинчивал штопор в коньячную бутылку, казалось, был углубленно занят этим.
Тесный кабинет Морозова в его квартире на Чистых прудах сплошь забит книжными шкафами, тахта со смятыми газетами, письменный стол перед раскрытым окном завален горами книг, рукописей, на тумбочке возвышалась миниатюрная, сделанная из железа модель копра. Тюлевая занавеска шевелилась, легко надувалась ветром над столом, касаясь рукописей, сквозь эту занавесь точками проступали огни над черными Чистыми прудами.
В квартире тишина. Слышно было, как, прошумев, поднялся лифт на верхний этаж.
«Нужно ли было приходить? – подумал Сергей, следя неприязненно за неловкой возней Морозова с бутылкой. – Он ждал?»
– Я никогда не думал… Делают пробки! Крошево, шлак! – вскричал Морозов, задергав штопор. – И ни к богу! Протолкнуть ее, что ли?
– Сразу видно, что вы не воевали в конце войны, – сказал Сергей. – Дайте я открою. По вашему умению вижу: часто пьете.
Он выбил пробку ударом ладони, поставил бутылку на стол.
– Я просто хочу с вами выпить, да, выпить! – заговорил Морозов и стал наливать в рюмки, расплескивая коньяк. – С некоторого времени я пью сухое вино, но хочу дербалызнуть коньяку. С вами.
– А за что именно? – Сергей усмехнулся. – Это странно… Преподаватель пьет со студентом. Завтра Свиридов состряпает личное дело – лишь стоит узнать. Не опасаетесь?
– Пейте, Сергей!
– Я не хочу. Благодарю.
Морозов выпил поспешно, неумело, скривился, ткнул вилкой в кружочек колбасы, торопливо пожевал, снова налил и, чокнувшись, опять выпил как-то по-мальчишески, неаккуратно, будто хотел опьянеть быстрей. Сергей наблюдал за ним с некоторым удивлением, но не выпил, закурил только.
– Дайте, что ли? – сказал Морозов и потянул из пачки на столе сигарету. – Тысячу раз бросаю курить и никак. У меня в войну после завала на «Первой», в Караганде, легкие малость – да бог с ним! Дайте прикурить.
– Вот спички.
– Пейте. Почему вы не пьете?
– Думаете, Игорь Витальевич, только так можно состряпать откровенный разговор?
– Оставьте, Сергей. Мне просто захотелось с вами выпить. Вы слишком прямой парень, чтоб мне подумать… Не будем банальными идиотами. Вы знаете, как я отношусь к вам, – вы способный, умный парень, и это я всегда ценил. Что уж там – вы сами замечали. Студент чувствует, как относится преподаватель.
– Ну и что? – спросил Сергей. – И что же вы, интересно, думаете об Уварове? То же самое?
– Сложно думаю, Сережа, сложно. Да. Но тактически, если хотите, он был ловчее вас. Опытнее. Не знаю всего, но чувствую, этот парень ловко и неглупо устраивает свою жизнь. Никто не поверил ему, но чаша весов склонилась в его сторону. Вы понимаете? Все было против вас. Он понял обстановку и выбрал удар наверняка.
– Какую он понял обстановку?
– Пейте, Сережа. Я не могу пить один. Пейте, закусывайте и наматывайте на ус. Еще ничего не кончено.
– Благодарю. Я не хочу. Какую он понял обстановку?
Морозов, похоже, хмелел, лицо его не розовело, а бледнело, встал и заходил по комнате своей ныряющей, неуклюжей походкой, шаркали по паркету шлепанцы.
– Это особый разговор. Есть много причин, которые влияют на обстановку…
– Каких причин? – спросил Сергей. – И почему они влияют?
– Не знаю. Это сложный вопрос. Возможно, тяжелая международная обстановка, могут быть и еще внутренние причины, не знаю. Но идет борьба… И все напряженно. Все весьма напряженно сейчас. А в острые моменты у нас часто не смотрят, кому дать в глаз, а кому смертельно, под микитки. И иные поганцы, учитывая это, делают свое дело, маскируясь под шумок борьбы. Здесь мешается и большое и малое. Вот как-то раз после лекции подходит ко мне Свиридов. «Есть сигнал от студентов – не слишком ли много рассказываете о новейших машинах Запада? Думаю, все внимание отечественной технике должно быть, подумайте о сигнале».
– Свиридов! – повторил Сергей и придвинул к себе пепельницу. – Такие, как Уваров и Свиридов, подрывают дело партии, веру в справедливость. А вы понимаете все, молчите и оправдываетесь международной обстановкой и иными причинами. Неужели вас перепугала фраза Свиридова?
– Нет, не перепугала. Но я ответил, что подумаю, – покривился Морозов. – Хотя, как вы знаете, в моих лекциях западной технике уделено мизерное внимание. Свиридов прям, как линейка. И он тупо, по-бычьи проводит борьбу за идейную чистоту института. «Факты, факты!» Не учитываете, что нашлись бы один-два студента, которые написали бы: да, в лекциях доцента Морозова были космополитические тенденции. И пока суд да дело, очень жаль было бы отдавать кафедру какому-нибудь патентованному дураку, который выпускал бы недоучек. Здесь я приношу пользу, это я знаю не один год. Не будете возражать?
– Нет.
– Несмотря ни на что, человек должен приносить пользу.
– Игорь Витальевич, зачем и к чему говорит-ь здесь прописные истины? Именно для этого вы позвали меня – с воспитательной целью? К черту летит все ваше умное молчание, когда ломают кости! А вы мне вкручиваете что-то похожее на проблему разумного эгоизма. Я это читал еще в девятом классе. На черта она мне!
Морозов зашаркал шлепанцами по комнате, серые небольшие глаза его смотрели на Сергея грустно.
– Хочешь сказать, почему я молчал? – спросил он вполголоса, переходя на «ты». – Почему?
– Нет. Это мне ясно.
– Не совсем. Тактически создался очень неудобный момент. Поверь, я немного опытнее тебя. Так я молчал, потому что весь бой за тебя впереди. Хотя и не знаю, чем он кончится. Если бы ты не скрыл об аресте отца…
– Я уверен и всегда буду уверен, что отец невиновен. Вы же понимаете, что мое заявление об аресте отца – это расписка в моей трусости.
– Все понимаю. Но есть факт, как говорит Свиридов. Объективный факт. И очень серьезный. Беспощадный. Но весь бой еще впереди.
Наступило молчание. Было слышно, как среди безмолвия дома прошел с шорохом лифт, на верхнем этаже стукнула дверца.
– Поздно! – проговорил Сергей и внезапно взял рюмку, наполненную коньяком. – Ваше здоровье! – чуть усмехаясь, сказал он несдержанно-вызывающим голосом. – Я все равно знаю, что когда-нибудь буду в партии. Я все же вступал в нее не в счастливый момент. А в сорок втором. Под Сталинградом.
– Что «поздно»? – спросил Морозов. – Не понял. Что «поздно»?
– Я уезжаю, Игорь Витальевич, – сказал Сергей, сильно сжимая в повлажневших пальцах рюмку. – Как говорят – в жизнь. Что ж, поеду куда-нибудь в большой угольный бассейн… Вот вам и ваша польза – горные машины. Не примут забойщиком, не возьмут на врубовку, на комбайн, пойду рабочим, на поверхность – уголь грузить. Посмотрю…
– Куда?
– Еще не знаю. Все равно. Лишь бы шахта. Что ж, давайте за это выпьем, Игорь Витальевич.
Огни над Чистыми прудами по-ночному просвечивались сквозь надуваемую ветром легкую занавеску. И эта уютная комната на третьем этаже, с умными книгами на полках, тахтой, рукописями, коньяком и рюмками на столике и разговор этот – все вдруг показалось отрывающимся от него. Да, были за тесной комнаткой на Чистых прудах другие города, люди, лица – в это мгновение все, что он мог вообразить, отчетливо существовало, было где-то, и решение ехать представлялось непоколебимым, единственно верным. И возникло минутное облегчение.
– Что ж, давайте за это, Игорь Витальевич. А не за разумный эгоизм!
Но Морозова не было рядом; он в раздумье сел за письменный стол, отодвинул груду книг, рукописей, горбато ссутулив костистые плечи, стал что-то нервно, быстро писать, не оборачиваясь, ответил:
– Пей. Я мысленно.
Сергей, однако, держа рюмку, поставил ее на столик, не выпив, – глядел в молчании на Морозова. Странно было: он сутулился, как человек, привыкший работать над книгами, но громоздкие плечи, спина в несоответствии с этим казались грубовато-шахтерскими, недоцентскими.
– Вот, – проговорил Морозов, подходя, провел языком по краю конверта. – Вот! – И он, плотно припечатывая ладонью, заклеил конверт на столике. – Мой совет тебе: езжай в Казахстан, – прибавил Морозов отрывисто. – На «Первую». В Милтуке. Передашь письмо секретарю райкома Гнездилову. Акиму Никитичу. Здесь все указано: адрес и прочее. Я проработал с Гнездиловым пять лет. Да, был у него главным инженером. Езжай! И вот что еще, знаешь ли… – Морозов с неуклюжестью выдвинул ящик, вытянул из-под бумаг пачку денег. – И вот, знаешь ли, на первый случай… Да, видишь ли, таким образом…
– Не надо. У меня есть. Почему-то все мне предлагают деньги.
– Ну вот… Теперь выпьем, Сергей.
– Что ж, давайте.
Он медленно, поглаживая перила, вдыхая знакомый запах лестницы, поднялся на второй этаж и здесь, на площадке под тусклой запыленной лампочкой в сетке, увидев знакомые до трещинок, старые, обшарпанные стены перед дверью, переждал немного, не находя в себе сразу решимости нажать кнопку звонка, – все, мнилось, исчезнет, оборвется, упадет куда-то в черноту бездны: и стены, и почтовый ящик, и лампочка в сетке, и ее шаги, и шуршащий звук платья, и всегда образованно сияющие глаза навстречу ему, и голос ее: «Ты?» И с тем, что он не будет приходить сюда, не мог, не хотел согласиться и не мог, не хотел поверить, что они расстанутся надолго.
Он знал: это было самым страшным, что могло еще произойти в его жизни.
Сергей нажал кнопку звонка, и, когда дверь открылась, он все еще держал руку на звонке, как будто не в силах был представить, что она по-прежнему здесь.
Нина стояла в передней. Он обнял ее молча и даже зажмурился, ощутив знакомый запах теплых волос.
– Что? Что?
– Я люблю тебя… И больше ничего… И больше ничего…
– Сережа, что?
– Я люблю тебя, – повторял он с сжимающей горло нежностью, прижимая ее к себе, чувствуя напряжение ее тела, дрожь ее пальцев на своей спине.
– Что? Что? Мне страшно, Сережа…
– Я люблю тебя. Я люблю тебя!..
– Что, Сережа, что?..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.