Электронная библиотека » Юрий Домбровский » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 28 августа 2017, 21:29


Автор книги: Юрий Домбровский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Умирать не нужно, – улыбнулся тот. – Мы работу делаем, чтобы нашим внукам было легче жить.

– Булгарин тут прошёлся в статье, что я больше вреда журналу приношу, нежели пользы, – вспомнил вдруг Белинский, – советовал остерегаться всяких проходимцев.

– За дружеские советы я всегда благодарен, – ответил Краевский, – но намёков не понимаю.

Отношения с Краевским у Виссариона сложились самые дружеские. Он не давал редактору советов, а тот, в свою очередь, ни слова не говорил ему о достоинствах его статей, об истинности его идей, о своём к нему уважении – он вообще не любил говорить.

3

Лермонтов попал под арест за дуэль с сыном Баранта. Государь заметил, что если бы Лермонтов подрался с русским, он знал бы, что с ним делать, но когда с французом – три четверти вины слагается. Второго Дантеса нам не надобно – о Пушкине ещё слишком жива была рана. Дрались на саблях, Лермонтов был слегка ранен, но в восторге от того случая – всё какое-то мало-мальское движение в однообразной петербургской жизни. Под арестом читал Гофмана и Зейдлица и не унывал особо. Говорил, если переведут в армию, будет проситься на Кавказ – душа жаждала впечатлений в жизни.

Белинский работал как одержимый. За неделю одних только критических статей навалял больше десятка листов дьявольской печати. Это не считая рецензий. «Отечественные записки» идут на ура. Краевский требовал ещё материал для «Литературной газеты». Гоголь остался доволен статьёй Белинского о его «Ревизоре». Говорил – всё подмечено верно. Виссарион доволен – лестно слышать такое от Гоголя.

Работы валом, смертельная усталость от бессонных ночей – ритм себе задал критик не по здоровью. В этой рваной аритмии наступает апатия, овладевает лень – истинное замерзание души и тела. Именно тела, ибо оно ничего не просит, а ест больше для порядка, чем для удовольствия. С душой ещё сложнее, она расклеилась, как старая скрипка, – одни щепки. Большею частью Виссарион валялся на кровати и рассматривал потолок, а дела стояли – ждали, когда лень помрёт. А если день промозглый и серый и давит свинцовое небо – то и думать ни о чём не думается, всё равно что живой труп. На улицах ещё местами лёд, хотя уже апрель на дворе. Да ещё стоит ледяная корка на Неве и на Фонтанке. В такие дни пусто на душе, но в то же время как-то даже весело – выйдешь на улицу и шляешься по Невскому туда-сюда без особых мыслей. Только и фантазия жива, что с завтрашнего дня уж точно за работу примешься. Ложишься с твёрдым решением поутру делом заняться, а проснёшься к полудню, поваляешься ещё часок, погуляешь часов до четырёх, вернёшься – а там и ужин, чай пора пить да и снова спать, с мыслью, что завтра надо начать работать.

Ещё с Николаем Бакуниным распрощался. Тот в армию переходил и перебирался на первых порах в Тверь – всё ближе к Москве да к своему имению. Велел ему Виссарион кланяться всему своему доблестному семейству, папеньке с маменькой, четверым его братьям да двум сёстрам.

Дела «Отечественных записок» тем временем становились худыми донельзя. Ещё по прошлому году они задолжали, теперь же издавались в долг. Всё это, конечно, терзало Краевского. Выдержав порядочную лихорадку, редактор неделю не выходил из дома, всё пышнее расцветая шевелюрой седых волос, наконец, выбрался в редакцию и, засучив рукава, принялся выправлять ситуацию. Честнейший человек – в нём ни на волосок нет корыстолюбия, и действует, и страдает он лишь для того, чтобы в литературе русской не воцарились мерзость и запустение. Тут-то подняли сразу головы Греч, Булгарин, Полевой…

Белинский, видя муки друга, предложил:

– Может, оставить журнал, пока вся эта смута, есть ведь у тебя ещё «Литературная газета», прекрасное место, чины, наконец.

– Как это бросить? – вскинулся тот. – Это дело всей моей жизни.

– Так жизнь-то одна, что ж губить её из-за мерзопакостников.

– Меня, друг мой любезный, как и тебя, Бог наказал страстью к журналистике. Я или поставлю «Записки» на ноги, или паду на их развалинах, – ответил тогда Краевский.

Для того, чтобы поправить дело, нужно было никак не меньше двадцати пяти тысяч денег. Белинский срочно связался с Боткиным, через него хотел попросить у Огарёва нужные деньги, хотя бы под вексель, только с большой просьбой, чтобы тот под честное слово никому о том не рассказывал. Боткин обещал похлопотать, помочь, чем сможет, сделать всё, что в его силах. Хотя Огарёв не являлся большим поклонником таланта Белинского и в то самое время помогал деньгами московскому «Наблюдателю», который блистал учёностью московских профессоров, но тоже испытывал большое затруднение. Белинский знал, что подписчиков у «Наблюдателя» почти нет и деньги, вложенные в сие издательство, будут просто выброшены, потому надеялся, что Огарёв направит свои деньги в нужное русло, а именно – в «Отечественные записки». Особого успеха в этом предприятии Белинский не ожидал, но отчего бы не попробовать. Кредиторы, взвесив обстановку, дали небольшую отсрочку. Жизнь продолжалась, работа шла.

Теперь Виссарион осознавал, что слово «художественный» – великое слово и с ним нужно обращаться осторожно и бережно. Даже в творениях Пушкина с Гоголем отличалось поэтическое от художественного и даже беллетристики. К тому времени вышли повести Лермонтова из «Героя нашего времени» – дьявольски талантливо! Молодо-зелено, но художественный элемент так и пробивался сквозь пену молодой поэзии, сквозь ограниченность субъективного взгляда на жизнь. Белинский навестил Лермонтова в каземате, где тот до сих пор был в заточении, и от души с ним переговорил. Лермонтов восхитил его: как верно смотрел он на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного. Это был настоящий русский поэт. А как он любил Пушкина, как благоговеял, а больше всего прочего обожал его «Евгения Онегина».

– Знаешь, Виссарион Григорьевич, – признался он Белинскому, – только прочитав «Онегина», я понял одну вещь – женскому коварству нет предела. Одних я ненавижу за то, что они суки, других за то, что не суки. Потому для меня женщина и сука стали словами-синонимами.

– Смелое утверждение, – грустно усмехнулся Виссарион.

– Мужчин я тоже презираю, – продолжил Лермонтов, – но люблю лишь женщин и в жизни только их и вижу, какими бы они ни были коварными и продажными.

– Чисто онегинский взгляд, – лицо Белинского сделалось серьёзным. – Вы и сами мне чем-то вашего героя Печорина напоминаете, Михаил Юрьевич. Мне отрадно видеть в вас столь рассудочные, охлаждённые и озлобленные взгляды на жизнь. Дай Бог вам терпения и благости в душе!

– Дай Бог! – согласился тот и улыбнулся.

Странное дело – Лермонтов был младше его на три года, но Виссарион как-то робел перед ним. Такие целостные и полные натуры, как этот молодой поэт, давили его – он преклонялся перед ним, благоговел и в то же время смирялся в своём перед ним ничтожестве. Каждое его слово – он сам, вся его натура – в глубине и целости своей. Как бесконечно выше он в своём перед ним превосходстве…

Лермонтов сам по себе – уже «герой своего времени». В образованности он, пожалуй, дальше Пушкина. И его не надует какой-нибудь идиот, осёл или глупец. Он славно знает по-немецки и Гёте почти всего наизусть дует Байрона режет тоже в подлиннике. Дуэль его – просто вздор. Барант, этот салонный Хлестаков, лишь слегка царапнул его по руке, и царапина та давно уж зажила. Суд над ним кончен, и он пошёл в конфирмацию к царю. Вероятно, переведут молодца в армию. В таком случае он точно уж попросится на Кавказ, где приготовляется какая-то важная кампания против черкес. Его русская разудалая голова так и рвалась на нож. Большой свет ему надоел, давил его. Тем более что любил его он не для себя самого, а для женщин и интриг. Заводил себе сразу по три-четыре аристократки и наивно признавался Краевскому, что теперь он уже и в бордель не ходит, потому что уже незачем. От света-то ещё можно оторваться, а от женщин – сложнее. Так он и рад, что этот случай отрывал его от Питера…

Опять на Виссариона наваливалась апатия. В душе холод и лень непобедимая – всё больше он валялся в постели или гулял, ничего не делая. Глядя на себя самого, всё более в себе разочаровывался, всё чаще сбрасывал с себя с мишуру величия и шутовских ходуль, осознавая себя в высшей степени ничтожеством и дрянью. И чем хуже видел он себя, тем лучше понимал действительность, смотрел на вещи проще, а значит, и истиннее. Скорее даже видел себя он не столько гадким, сколько обыкновенным, каковым был на самом деле, но каковым себе до сих пор не представлялся. Лучшее, что в нём было – наклонное от природы к добру сердце, которое не может биться для всего человечества, а лишь для кого-то конкретно, да и то не ровно, не постоянно, а вспышками.

Привязан он был только к литературе, отдавал ей всего себя, сделал её главным интересом своей жизни, мучаясь, страдая, лишаясь для неё многого. Но учиться, набираться сил, запасаться содержанием, словом, делать из себя сильное и действительное оружие для её служения – этого она от него не дождётся. Это уж дудки! Достаточно того, что он добрый малый, с горячим, способным к вспышкам сердцем, с неглупою головою, с хорошими способностями и даже не без дарования, но тут и всё. В «герои своего времени» он решительно не годился, и необыкновенного в нём ничего не было и не могло казаться. На безлюдье и Фома – дворянин.

Сначала, вывев в себе столь неожиданную аксиому, ему сделалось больно, самолюбие от подобного убеждения пошатнулось, и сердце неровно заколотилось. Но скоро как-то полегчало – душа стала доступнее благим впечатлениям. Хоть на его трудах было не так много блеска, зато больше задушевности и, пусть небольшого, но истинного достоинства. Да, не герой, а просто добрый малый. Ещё, видимо, немало предстоит возни с самим собою, пока не перебьёшь в себе это москводушие, как старую французскую болезнь.

Спасибо Петербургу! Ломом и тоскою он ещё даст знать ему о своём присутствии. И это не долго продолжится. Надежды на счастье – не для него. От него уже отказалась его услужливая фантазия. Ещё только едкое, горькое и болезненно подступающее к сердцу чувство, пронзающее грудь, да вспышки какого-то ожесточения и отчаяния давали знать, не от всего ещё пока он отрешился. Но и то сказать, что бы он был за человек, если бы в нём умерли все человеческие потребности. Он не мог, не умел хвастаться своими подвигами по части чувственных наслаждений, молчал о них, но уж коль другие заговорят, не постыдится рассказать и о них. Он не считал их ни своим падением, ни развратом, предавался им довольно часто и со спокойной совестью, с твёрдой уверенностью в их необходимости, законности и в своём неотъемлемом праве. А что остаётся? Надоест – бросит, не надоест – продолжит, пока может. Можно отказать себе в книге, платье, но в этом – никогда. А что деньги считать? Пусть они пошли как бы на пищу. Одно терзало его – робость и конфузливость, которые с годами не ослабевали, а даже возрастали с геометрической прогрессией. Нельзя уж и в люди показаться – рожа так и вспыхивает, голос дрожит, руки и ноги трясутся, хоть падай иль сквозь землю проваливайся. Истинно Божье наказание! Это доводило его порой до смертельного отчаяния. Что за дикость такая странная?

Вспомнился ему рассказ маменьки. Она была охотницей рыскать по кумушкам, чтоб язычок почесать. А он, тогда ещё грудной ребёнок, оставался с нянькой – нанятой девкой. Чтобы он не беспокоил её своим криком, она била его и душила подушкой. Может быть, в этом причина? Впрочем, он и не был никогда грудным: родился больным, при смерти, груди не брал и не знал её – зато теперь любил и знал её вдвое, – сосал рожок, да и то, если молоко было кислое – свежего не мог брать. Да и отец терпеть его не мог – ругал, унижал, придирался, бил нещадно – вечная ему память! В семействе он всегда чувствовал себя чужим. Может быть, в этом разгадка дикого явления…

Виссарион просто боялся новых людей, особенно женщин – общество ужасало его. Но стоило ему увидеть хорошенькое женское лицо, на глаза сразу падал туман, нервы опадали, как при виде удава или гремучей змеи, дыхание прерывалось, и лицо загоралось огнём. Он при этом испытывал всё, что испытывает человек, долго волочившийся за женщиной, возбудившей в нём страсть, и делающий последнюю на неё атаку. Да он в подобном положении, казалось бы, кровью из носа изошёл и упал бы на её грудь. Ежели при нём называли по имени не только знакомую ему женщину, но и такую, имя которой он слышал впервые в жизни, ему казалось, что он уже любит её и что все, смотрящие на него, как сквозь щели, видели его тайну и усмехались…

Адское состояние!

Казалось, он страстно влюблялся во всё, что носило юбку. А когда он слышал рассказ о любви и счастье, сердцу сразу становилось грустно и больно, камень ложился на сердце, и к груди невольно поднималась рука для того, чтобы поддержать её, чтобы она не разорвалась или не изошла кровью. Да, он просто болен. Болен, недоверчив и подозрителен. Его нужно жалеть, щадить и обращаться с ним предельно осторожно.

4

Москводушие – лютейший враг петербуржца, поскорее бы от него избавиться. Действительность угнетала, но взамен ничего не предлагала. Теперь он понимал рассуждения Гофмана при суждении глупцов об искусстве, его готовность язвить их же сарказмами. Но язвить он не умел, хотя в иные минуты хотелось потонуть в их крови, наслать на них чуму и тешиться их муками. Что касалось Греча, Булгарина и Полевого, то хотелось бы в определённое время стать их палачом. С другой стороны, Виссарион становился как-то терпимее к слабостям ничтожных и ограниченных людей. Какой смысл сердиться на человека, ковыляющего ради денег просёлочными дорожками по жизни, – это их путь.

Нева освобождалась ото льдов, суля тепло и безлунные фантастические ночи. Хорошо рассуждать о жизни, стоя у ворот храма, страшно заглянуть за её таинственный занавес. Вечно оставаться сторожами и будочниками и никогда не желать быть офицерами. Так, дворцовый лакей показывает любопытным сокровища Эрмитажа, не наслаждаясь ими сам. Не трусить, не пасовать перед трудностями, а когда надо будет встретиться с жизнью лицом к лицу – посмотреть ей прямо в глаза. Отречься от своих предрассудков и излечиться от своего прекраснодушия. Оставаться быть человеком, хотя бы потому, что им нужно быть. Научиться хоть иногда слышать горькие для самолюбия истины и сознаваться в их справедливости.

Мрачные гнусные мысли – болезнь духа. А тут ещё и физическая немощь – одышка доводила до отчаяния, не давала работать. Как-то всё было зыбко вокруг. Огарёв отмалчивался в Москве, Языков собирался в Ригу, Николай Бакунин – в Тверь, Гоголь отправлялся в Италию, Лермонтов уехал на Кавказ. Виссарион томился ожиданием чего-то неизвестного, страдая леностью, иногда таковой, что и до стола было лень дойти, хотя и есть хотелось. Состояние его духа было похоже на апатию. Ясный день – он счастлив, но счастлив без мысли, без трепета любви, без страдания. Природа радовала организм, но не дух. День пасмурен – и на душе серо, при мысли о высших благах грудь стесняло, замирало сердце и наполнялось чувством, похожим на бешеное отчаяние. Духовные потребности делались всё сильнее и сильнее, но они – как огонь под снегом. Всё в этом мире тленно…

Умер Станкевич. Никто не ждал этого. Невозможно было представить такой развязки столь богатой, столь чудной жизни. Невозможно, чтобы смерть могла подойти безвременно к такой божественной жизни, чтобы обратить её в ничтожество. После неё ничего не остаётся – кроме костей, в которых кишат черви. Если он и остался живым в памяти своих друзей, в их сердцах, в коих он поддерживал и раздувал искры божественной любви, то долго ли ещё проживут эти друзья с их памятью о нём… Увы, ни вера, ни знания, ни жизнь, ни талант, ни гений – не бессмертны! Бессмертна одна смерть: её победоносный образ гордо возвышался на престоле из костей человеческих и смеялся над надеждами, любовью, стремлениями…

Впрочем, смерть Станкевича не произвела на Виссариона особого впечатления. Он даже принял это известие как-то равнодушно. Причина этого отчасти была и в долгой разлуке – они уже давно не виделись. Разлука – ужасная вещь: с нею, как и со смертью, часто всё и заканчивается. Как и смерть, она лишь смеётся над слабостью человеческой натуры. Но это было не главным. Главным было состояние духа Виссариона – апатичное, сухое, безотрадное, причины которого крылись и во внешних обстоятельствах, и внутри. А внешние обстоятельства были худы донельзя, до последней крайности. А внутри – и словами выразить трудно. Мысль о тщетности жизни убивала в нём даже само страдание. Он не понимал, к чему всё это и зачем. Ведь все умрём, все сгинем. Для чего ж тогда любить, верить, надеяться, страдать, стремиться, страшиться? Умирают люди, умирают народы, умрёт и планета наша… Всё вздор! Калейдоскопическая игра китайских теней. О чём здесь жалеть…

Да и какая наша жизнь-то ещё? В чём она, где она? Мы – люди вне общества, потому что Россия не есть ещё общество. У нас нет ни политической, ни религиозной, ни учёной, ни литературной жизни. Скука, апатия, томление в бесплодных порывах – вот наша жизнь. И что значит наша жизнь для общества? Мы ведь не монахи средних веков. Гадкое государство Китай, но ещё гаже государство, в котором есть богатые элементы для жизни, но которое спелёнато в железных тисках и представляет собой образ младенца в английской болезни. И гадко, и гнусно делалось от этих мыслей…

А как глубоко страдал Виссарион, когда умерла она, которая была чуждым тогда, но совершенно прекрасным созданием теперь. Для него величайшим счастьем было уже знать её, видеть и слышать. Он так хорошо знал её, так много слышал её голос и видел её дивный образ – но большего для него не суждено было быть. Она не умерла физически, она просто умерла для него.

Как-то так пошло, что он всё чаще стал думать о смерти. Видимо, главной причиной было его теперешнее состояние, которое в двух словах можно было выразить так: веры не было, знания и не бывало, а сомнения превратились в убеждения. Мысль о том, что всё живёт одно мгновение, что после самого Наполеона осталось несколько костей да слава, в которой ему теперь ни черта нет толку, и которая, хотя и не скоро, но всё же погибнет вместе с нашей планетой, – эта мысль на какое-то время превратила жизнь Виссариона в мёртвую пустыню, в безотрадное царство страдания и смерти. Пустота вокруг и безмолвие.

Молох, пожирающий собственные создания, Сатурн, пожиравший собственных чад. Зачем родился, зачем жил тот же Станкевич? Что осталось от его жизни, что дала она ему? Нет, ему надо было умереть, да чем скорее, тем лучше. Ведь и все, знавшие Станкевича, умрут – кто тогда вспомнит о нём? Такое вот было настроение у Виссариона. Казалось, над ним уже бессильна любая утрата, всякое бедствие, кроме нужды и физического страдания. Но и к ним можно привыкнуть. Жизнь человеческая так коротка, так ничтожна, что и на великое в ней надо смотреть через уменьшительное стекло, а не делать из мелочей великого.

Всё-таки Питер, как ни крути, гнусное место. Нет ничего поганее питерской действительности, но от неё Виссарион не потерял, а приобрёл – в нём стало больше внутреннего, духовного. Если бы не журнал – совсем бы с ума сошёл. Если бы эта гнусная действительность не высасывала из него капля по капле крови – помешался бы. Оторваться от общества и раствориться в себе – плохое убежище.

Фортуна снова обратилась лицом к «Отечественным запискам». Ни Огарёв, ни его деньги – воля случая. Краевский как-то уладил дела, и положение выровнялось. Журнал уже успели полюбить, и нашлись люди, которые его поддержали. Журнал теперь поглощал всю литературу: публика уже не хотела книг – в журнале печатались целиком драмы и романы, – а книжки журналов, каждая в пуд весом. Только в последнем номере – две учёные статьи, статья Каткова, мирные беседы о любезной сердцу китайской литературе, разнообразная смесь, пьеса Сологуба, стихотворения – всё самое новое, самое свежее. «Отечественные записки» издавались совсем не так, как в московском «Наблюдателе», у Краевского всё было разочтено по часам и минутам, отчего и журнал, несмотря на огромность книжек, выходил вовремя. Краевский уж и не знал, что делать и где брать оригинальные повести.

Тем временем Боткин в одном из писем Белинскому признался, что Анна Бакунина, к которой он был так благосклонен и всё чаще подумывал о ней как о своей будущей жене, похоже, лишь играла его чувствами и сердцем. Теперь он понимал, как сильно заблуждался на её счёт, но в то же время ужасно страдал и мучился, потеряв в самом себе человеческое достоинство. Постепенно пелена сползла с его глаз, и он посмотрел на себя со стороны. В нём снова пробудилась потребность к деятельности, без которой мужчина и есть мужчина, а не мокрая курица в юбке. Возможно, от несостоявшейся помолвки он ничего не потерял, а даже выиграл, почувствовав себя словно вышедшим из мрачной, душной атмосферы, стал бодрее и свежее. Теперь же Анна снова хотела вернуть их отношения.

Виссариона письмо Боткина не озадачило и не удивило – он по себе знал, что несчастная любовь делает из мужчины получеловека, – скорее убедила в собственной правоте относительно женщин. Незамедлительно он сел за ответ:

«…Я глубоко убеждён, что её чувство к тебе – фантазия и ещё тысячу раз фантазия. Но пойми значение этого слова и не шути фантазиями, не презирай их: я по себе знаю, как тяжко, как мучительно можно страдать от них, и верю, что от них так же возможно умирать, как от действительных чувств. Эта девушка, глубокая по натуре, святое, чистое, полное грации создание, но её натура искажена до последней возможности, без всякой надежды на исправление. Она – падший ангел, красота которого губительна, очаровательный взгляд смертоносен. Она давно отвыкла от жизни сердцем, и сердце у неё – покорный слуга воображения. Воображение живёт в голове, следовательно, голова у неё повелевает сердцем, а это хуже, чем когда у мужчины сердце повелевает головою. Поэтому у неё нет истинных чувств и истинных потребностей; ей нужен не мужчина, а идеал мужчины, и она может глубоко полюбить мужчину, которого никогда не видела, которого знает по слухам, и, несмотря на то, в её фантастическом чувстве будет столько сердечной мистики, столько лиризма, что перед ним преклонит колени всякий, у кого только есть человеческая душа. Она никогда не увидит и не оценит в мужчине человека – глубокое гуманистическое начало, доступность всему высокому и прекрасному, здоровая натура, благородный характер – обо всём этом ей не снилось и во сне: ей нужно блеску, ей нужен герой, хоть Дон-Кихот, только герой, и идеал её героя – брат её, Михаил Александрович. Может быть, я жестоко выражаюсь, но это так. Я убеждён, что она не раз спрашивала себя – что в тебе, и за что любить тебя, что эта мысль преследовала её, производила борьбу между головою и сердцем; она оценила тебя не сама, а основываясь на разных авторитетах, на дружбе к тебе того же Мишеля.

Теперь, как ты отказываешься от неё, её чувство свежее и сильнее; скажи ты ей, что чувство твоё снова к ней вспыхнуло – она почувствует невольное к тебе охлаждение; женись на ней – она почувствует к тебе отвращение. Она страдание предпочитает счастью, видя в первом поэзию, во втором – прозу, а это значит чувствовать и понимать задом наперёд или вверх ногами…

Пойми её отец и мать с малолетства, умей дать ей настоящее направление – она была бы, может быть, жемчужиной своего пола, но в её натуре есть склонность к мечтательности; отец и мать указывали ей на гнусную действительность, которую не могла не отвращать благородная душа её, и она бросилась в пустой бесконечный идеализм… Если её положение тебя не трогало бы, я бы и не знал, что подумать о тебе; но, Боткин, страдай и плачь, если будут слёзы, но не вини себя, ибо ты ни в чём не виноват, и не приходи в отчаянье ни от чего, что бы ни случилось. Нами управляет жизнь, мы невольные её орудия – пусть же она сама и расквитается сама с собою…

Твоя история довершила во мне давно уже начавшийся переворот. Я наконец сбросил с себя все идиллические и буколические пошлости, я уже не жалуюсь всем и каждому, что меня ни одна женщина не любила и не будет любить; и хотя юбка и доселе приводит меня в смятение, как семинариста преподобное почтение, но я уже потерял всякую охоту толковать и даже мечтать о женщине…

Я понимаю теперь любовь очень просто. Её основа – разность полов, а причина выбора – гармония натур и каприз субъективности. Через это я нисколько не исключаю ни сердечной мистики, ни лиризма чувств, ни сладкого и таинственного волнения, надежд, сомнений, предчувствий… Женщина – не самка, а мужчина – не самец; при этом каждый из них человек, существо духовное, а оттого и совокупление их – тайна, но тайна светлая… Я не верю предопределению любви, не верю, что для мужчины только одна женщина в мире, и наоборот, и что если нелепый случай не свёл их – не любить им и никого… Иногда любовь может начинаться вдруг, иногда она возбуждается случаем. И потому я понимаю, что как иногда, женившись, не любя, влюбляются друг в друга, узнавши один другого, и как, женившись по любви, бывают несчастны…

Я уже не поклоняюсь женщине, как раб деспоту, как дикарь божеству своему. Если я возьму от неё любовь, то не как милость божества недостойной его твари, а как следующее мне по праву и за что я могу заплатить ещё с лихвою, и даже больше.

Мужчина, когда женится, теряет много – свою свободу, энергию, прирастает, как улитка, к одному месту, обязывается работать до кровяного пота и делать то, к чему не лежит душа его.

Женщина, выходя замуж, ничего не теряет, но всё выигрывает: из семейства, где с каждым годом становится всё более и более чужою, не дочерью и не сестрою, а нахлебницей, тягостным бременем, переходит она в свой дом госпожою, свободно и законно предаётся влечению сердца и требованиям натуры, выполнение которых возможно для неё только в супружестве и без выполнения которых её жизнь – апатический сон и медленная смерть.

Если женщина желает страстно любви, но не желает замужества – её любовь не стоит и гроша. Как существо стыдливое по натуре, она может страшиться того, чего так страстно желает, душа её трепещет и замирает при мысли о торжественном и великом акте жизни, но, тем не менее, она живое существо, а не деревяшка, она страстно желает предмета своего мистического ужаса.

Мужчина может обойтись и без брака, ибо брак и женщина для него одно и то же. Далее – женщина слабейший организм, низшее существо, чем мужчина. Лучшая из женщин хуже лучшего из мужчин. В женщине как-то нет середины – или глубока, или совсем мелка и ничтожна…»[6]6
  См.: Белинский В. Г. Собрание сочинений. В 9-ти т. Т. 9. Письма 1829–1848 годов. – М.: Худож. лит., 1982.


[Закрыть]

Виссарион ещё долго размышлял об отношениях полов, сопоставлял, сравнивал. Вконец сам утомился от собственных излияний, отложил перо и завалился спать.

5

Приснилась ему девушка. Простая, не красавица, хоть и не дурна собой, вовсе не грациозная, но и не без грации. Будь в ней чуть более идеальных элементов, побольше стремления к очарованиям внутренней жизни, побольше понимания в поэзии – и жил бы он с нею уже не во снах. Она была вся такая светлая, будто солнцем заряжённая, вся такая лучезарная и улыбчивая. Она смотрела на него восхищёнными глазами, хлопала ресницами, пыталась что-то донести до него, но слов не было слышно. Да слова и не нужны были.

Он пытался прикоснуться к ней, чтобы ощутить тепло её тела, но она всё время каким-то немыслимым способом ускользала. Это походило на игру китайских теней. Ему вдруг захотелось даже не близости с ней, а понимания. Чтобы при красоте её, молодости, грации и женственности она могла бы ещё понимать в искусстве, ровно столько, сколько дано женщине понимать, своим непосредственным чувством, а главное – чтобы она понимала по-женски и чтобы полюбила его не за героизм, не за блеск, коих не лишена его дикая и нелепая натура, а за человечность, за доброту сердца, инстинкт к истине и справедливости, и чтобы за них простила слабость воли, недостаток характера и другие грехи.

Он отчего-то сознавал себя слишком выше её стоящим, и потому, себе на уме, подумал – а пусть пострадает. Впрочем, замеченная им склонность к нему льстила его самолюбию, тревожила его мужское чувство. Он впервые в жизни не покраснел. Просто взял её руки в свои ладони и привлёк её к себе, потом коснулся её губ своими губами и увидел, как она закрыла глаза. Затем всё закружилось в каком-то медленном вальсе, и он провалился в негу…

Потом этот сон снился ещё множество раз. Только теперь девушка уже была не абстрактна, а с лицом, так похожим на лицо Сашеньки. Оно промелькнуло, как видение, но так ясно, что на него опять повеяло всем прошедшим, всею обязательностью этого чудного фантастического существа. Взор её был печален, а окрест неё всё было полно благоухания и грации. И он признавался в грехе: когда он был вместе с нею, забывался, а когда не видел долго – забывал о её существовании. Но она снова приходила и тревожила его человеческое существо, и он снова с каким-то особенным удовольствием предавался с нею земным утехам. Если бы она перестала приходить – он бы спятил с ума. Во сне он даже рассуждал сам с собою, примиряясь с Сашенькой. Но теперь его больше мучило одиночество, чем мечта о любви к женщине. Борьба с действительностью снова охватывала его и поглощала всё его существо.

Виссарион ощущал – он стал циничнее и жёстче. Но оттого, наверное, правдивее. Скудельный сосуд, исполненный лукавства, – орудие слабого, мелкого тщеславия и кокетства. Женщины не оценивают любви и презирают тех, кто искренне, беззаветно их любит, преклоняется перед ними, как перед божествами. Они любят, чтобы их обманывали, льстили им и в то же время тиранствовали над ними. «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей», – говорил Пушкин. Вот причина, почему с лучшими из них так часто удаётся наглецам и фатам. Часто, чтобы обратить на себя любовь женщины, надо сделать вид, что любишь другую: оскорблённое самолюбие предаст её в полную волю и расположение мужчины. Чтобы удержать её в любви к себе, нужно показывать вид, что в любую минуту готов полюбить другую или других. Теперь Виссариону уже и трудно было вообразить возможность любить всю жизнь одну и ту же женщину. С этой стороны, брак даже как-то пугал его. Греки, наверное, в этом смысле лучше понимали жизнь: они любили определённую женщину, а не женщину вообще. В каждой женщине они видели не саму красоту, а только одно из её явлений, одну из смертных дочерей бессмертной матери. Пусть мелькают образы за образами, как волна за волной, и в усталую осень дней жизни на усталую от наслаждений жизни голову приходят сладостно-грустные воспоминания о лучшем времени, подобные призрачным теням.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 4.5 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации