Текст книги "Пушки привезли"
Автор книги: Юрий Вяземский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)
Учительница
На перроне у вагона стоят Сергей и Ирина. Сергей нервно кусает ус, беспрестанно теребит саблю.
Ирина смотрит на него обожающими глазами.
– НЕУЖЕЛИ ВЫ НЕ ПОНИМАЕТЕ, – морщится Сергей, – ЧТО ВАШЕ ПРИСУТСТВИЕ ЗДЕСЬ ДЛЯ МЕНЯ ЕЩЕ БОЛЕЕ МУЧИТЕЛЬНО, ЧЕМ РАЗЛУКА С ВАМИ? ГЛЯДЯ НА ВАС, МНЕ ХОЧЕТСЯ ЖИТЬ, А Я НЕ ИМЕЮ ПРАВА ЖЕЛАТЬ ЖИЗНИ.
– КАК Я ЛЮБЛЮ ВАС, СЕРГЕЙ!
Ирина целует Сергея.
– ДО СВИДАНИЯ, – говорит она.
– ПРОЩАЙТЕ, – отвечает Сергей.
Ирина в ужасе смотрит на Сергея.
Но ужас-то и не выходит. Влад спешит снимать, пока не скрылось солнце. Таня изо всех сил таращит глаза на Кирилла. А ужас не получается.
– Танечка, милая, – причитает Влад. – Постарайтесь точнее прочувствовать ее состояние. Представьте себе: ваш любимый уезжает на фронт, где его могут убить. И вы ему говорите «до свидания», а он вам в ответ – «прощайте». Вот так. Ведь это же ужасно!.. Нет, опять не то!
– Эдик! – истошно кричит Влад.
Эдик – это второй режиссер, низкорослый, похотливого вида мужчина неопределенного возраста с испитым лицом. Про него рассказывают, что когда-то он был талантливым режиссером, работал в одном из московских театров, но потом запил горькую и отовсюду был изгнан.
– Эдик! Ну сделай же это с ней, в конце концов!
Эдик отводит Таню в сторону, обхватив рукой ее перетянутую корсетом талию и нашептывая ей что-то на ухо; судя по его воровато-слащавому выражению лица, что-то пошленькое и нечистоплотное, хотя у него постоянно такое выражение лица, даже когда он рассуждает о Мейерхольде и Вахтангове. Влад начинает бегать взад и вперед по съемочной площадке, заложив за спину сценарий и глядя себе под ноги. Кирилл садится на ступеньку вагона, ставит саблю между ног и думает: «Не мне же им строить мизансцену».
Эдик с Таней возвращаются. У Тани испуганное, виноватое лицо, а Эдик довольно ухмыляется.
– Владислав Абрамович! – говорит Эдик. – У нас все готово. Я Танюшеньке все обрисовал, и она, лапочка, по-моему точно схватила состояние.
Влад замирает на полушаге и, не поднимая глаз, кричит:
– Отлично! Сейчас смотрим и тут же снимаем!
Все смотрят. Ужас в глазах Ирины появляется еще до того, как она произносит «до свидания», но после реплики Сергея «прощай» глаза ее стекленеют, выпучиваются, голова неестественно дергается, точно по ней сзади ударили молотком.
Влад беспомощно разводит руками. Эдик подскакивает к Тане и, обхватив ее за плечи и как бы заглядывая ей за корсаж, говорит:
– Танюшенька, киска, ведь мы же договорились. Это «прощай» для вас точно удар поддых. Понимаете?
«Ну точно! Она удар и играет», – думает Кирилл.
Таня безуспешно пытается освободиться от Эдика и вот-вот заплачет.
Кирилл не выдерживает. Он подходит к Тане, вырывает ее из цепких Эдиковых ручонок и отводит в сторону.
– Таня, послушайте меня, – говорит Кирилл. – Плюньте вы на все эти состояния. Какое здесь, к черту, может быть состояние, когда текст бредовый… Сделаем так. Вы произносите свое «до свидания». Я вам чуть заметно киваю. Потом вы поворачиваетесь ко мне спиной и делаете несколько шагов. И тут вам вслед я произношу «прощайте». А вы резко оборачиваетесь и на этом повороте делаете удивленное лицо. Понятно?
Таня благодарно кивает.
«В десятом фильме снимается, а так ничему и не научилась. Ведь элементарный актерский прием», – думает Кирилл, возвращаясь на место.
– Гениально! – кричит Влад, когда ему показывают. – Наконец-то мы нашли нужное решение сцене. Повторим и тут же снимаем! Все готовы?
«Это они уже сняли. Черт знает зачем я это читаю? Зачем я вообще взял в руки этот дурацкий сценарий?» – подумал Кирилл.
Он пошел в ванную, взял со стеклянной полки бритвенный станок, вставил лезвие, потом посмотрел на себя в зеркало и тут снова, в который уже раз после Диминого звонка, мысленно повторил: «Зоя Николаевна умерла. Как же так?»
Наружности она была заурядной. Невысокого роста, с простым, слегка рябоватым лицом и бесцветными глазами. Насколько помнил ее Кирилл, она всегда выглядела пожилой, но никогда старой, и волосы у нее всегда были седые; точнее, серые, с грязноватым даже оттенком, и довольно реденькие. И в то же время было в ней нечто такое, что сразу же привлекало и подкупало. Улыбка, что ли, ее ласковая и немного грустная. Или умение смотреть на своего собеседника, будто она проникла ему глубоко в душу и тут же все поняла, и притом так осторожно проникла и так бережно заглянула, что не бежать хотелось от этого взгляда, не замыкаться в себе, а, наоборот, раскрыться навстречу его прикосновению и освободиться от всего, что тяжело лежало под сердцем.
Она преподавала французский в институте… В каком-то институте, название которого Кирилл теперь уже не помнил… в котором еще учился Дима Стрельчик… Да бог с ним!
Главное, что она научила Кирилла литературе, вернее – понимать и любить литературу, которую сама знала и понимала изумительно.
«Литературе вообще нельзя н а у ч и т ь, а в школе особенно, – как-то объясняла Кириллу Зоя Николаевна. – Видишь ли, когда преподаешь в школе, скажем, Толстого, главное, на мой взгляд, чтобы твой ученик не возненавидел великого классика и его героев, едва прикоснувшись к ним, не потерял их для себя на долгие годы. Для того чтобы действительно у з н а т ь Толстого, надо уже быть взрослым человеком. А пока надо постараться, чтобы от встречи с Толстым у молодого человека осталось по крайней мере радостное впечатление, ощущение чего-то светлого и во многом непонятного, к чему хотелось бы вновь и вновь возвращаться в дальнейшем… Самое страшное, что может сделать педагог – это заставлять из-под палки читать великого художника. Это, если хочешь, профессиональное преступление… Я знала одного человека, которому в школе привили такое отвращение к Гоголю – как ни чудовищно это звучит, но именно так оно и было, – что понадобилось целых двадцать лет на то, чтобы он избавился наконец от плодов этой антигоголевской терапии и уже в весьма зрелом возрасте „открыл“ для себя Гоголя».
Кирилла миновала участь знакомого Зои Николаевны. Гоголя он любил, может быть, потому, что Нина Ивановна, его школьная «литераторша», учительницей была настолько никудышной, что даже испортить ничего не могла…
Да, точно… Когда они с Димой Стрельчиком встретились у Никитских ворот, шел дождь, косой и колючий от холодного ветра, и Дима предложил Кириллу на секундочку зайти к его «француженке», которая обещала-де Диме какую-то интересную книгу. Они зашли, просидели у «француженки» около четырех часов, а когда наконец собрались уходить, Кирилл вдруг, сам того не ожидая, спросил:
– Зоя Николаевна, можно я к вам приду еще раз? – И, не дожидаясь разрешения, волнуясь и стыдясь собственной бестактности, добавил: – А завтра вечером можно?
– Конечно же можно. Но только обязательно завтра вечером, – ответила Зоя Николаевна.
Позже Кирилл случайно узнал, что в тот вечер, на который ей назначил встречу Кирилл, Зоя Николаевна собиралась пойти на концерт.
– Ну зачем вы так сделали? – удивлялся потом Кирилл. – Я бы мог прийти и на следующий день, и через неделю. И потом, я не понимаю… Совершенно чужой вам человек…
– Видишь ли, Кирилл, мне тогда показалось, что этот твой приход был тебе значительно нужнее, чем мне – мой концерт, – ответила Зоя Николаевна.
Конечно же нужнее…
Кирилл задумался и, сделав неосторожное движение, порезался. Он не заметил этого движения, он и боли не почувствовал и удивился, когда увидел на щеке узенькую полоску крови.
«Надо же, черт побери! – с досадой подумал Кирилл и тут же успокоил себя: – Ничего. Пустяковая царапина. Наложат тон, и не будет заметно».
Кирилл взял кусочек ватки, смочил ее одеколоном и протер царапину. Но через секунду порез снова наполнился кровью, которая потекла вниз по щеке, слегка задержалась на скуле, а потом сорвалась вниз на шею, за ворот рубашки. Кирилл снова стер кровь ваткой, и снова порез наполнился кровью.
«Йодом бы. Да неохота пачкать физиономию», – подумал Кирилл.
«Самопожертвование вдвойне вредно. Оно не только губит того, кто жертвует, но и вредит тем, ради кого приносится жертва…»
Теперь уже не вспомнить, каким чередом разговор коснулся «Дяди Вани» в тот вечер с колючим дождем на холодном ветру, в который Кирилл впервые увидел Зою Николаевну. Кирилл и Дима Стрельчик стали спорить в коридоре, где Зоя Николаевна передала Диме книжку, а продолжали уже в комнате. Они едва обращали внимание на хозяйку, которая незаметно отобрала у них мокрые плащи, незаметно провела по длинному коридору коммунальной квартиры в свою комнату, где, усадив их на стулья, незаметно устроилась на кушетке, сбоку от споривших. Она все время молчала, но если бы вдруг вышла из комнаты, спор наверняка тут же прекратился, а сами спорщики удивились бы неестественности положения: в чужой квартире, на глазах посторонней в общем-то им обоим женщины с таким азартом сцепились, не замечая ничего вокруг себя.
– Да пойми ты, старик, – убеждал Дима Стрельчик. – Ведь в этом же вся гениальность «Дяди Вани»! Это основная идея Чехова! Дядя Ваня – зло, как ты не понимаешь! Да, трагедия. Да, у него все от чистого сердца. Но его доброта вредна, она калечит людей. Злых и бессердечных она укрепляет в их жестокости и бессердечии, а добрых делает еще более несчастными, безответными и несправедливо униженными. Доброта дяди Вани социально вредна, если хочешь.
Кирилл не желал с ним соглашаться. Доброта, рассуждал он, в принципе не может быть полезной или вредной ни социально, ни еще как-либо, как не может быть полезной или вредной истина. Другое дело, что доброту, как и истину, вернее, познание истины можно использовать для достижения как полезных, так и вредных для людей целей. Не доброта дяди Вани принесла несчастье, а то, что эгоистичные люди в корыстных целях использовали его доброту.
– Нет, это дядя Ваня сделал Серебрякова Серебряковым, – возражал Дима. – Не будь дядя Ваня безвольным добрячком, этаким всепрощающим христосиком, Серебряков вынужден был бы вести себя иначе. Он бы и Серебряковым-то не был. Нет, дядя Ваня со своей преступной бесхарактерностью, мягкотелостью больше всех виноват. Больше самого Серебрякова.
– Дядя Ваня, если хочешь знать, – сердился Кирилл, – просто не мог вести себя иначе, потому что по-настоящему добрые люди не могут не делать добра, не могут, как ты предлагаешь, в нужный момент делать добро, а в другой момент – нет. В том-то и величие дяди Вани, что он добр во что бы то ни стало. Да будь вокруг него хоть тысяча Серебряковых…
– «Добр во что бы то ни стало»! – уцепился Дима. – Вот именно! Добр ценой страдания других людей! Разве людям нужна такая доброта? Нет, старик, доброта должна приносить пользу, а иначе это не доброта вовсе. Это трусость, безволие, п р е с т у п н ы е трусость и безволие – вот что такое твой дядя Ваня!
«Боже мой! Как глупо я выглядел! – подумал вдруг Кирилл, вытирая ваткой кровь со щеки. – Весь этот восторженный инфантильный бред про доброту и истину. Неужели я мог произносить эту высокопарную чушь, а тем более верить в то, что произносил! Стыдно вспомнить!.. Молодец Димка! Здорово он меня тогда поддел, и я сразу же заткнулся. „Да ты, старик, потому так рьяно защищаешь дядю Ваню, что в самом себе находишь много родственного с ним и заодно пытаешься оправдаться…“ Молодец! Хоть и нечестный прием, а все равно молодец. В самую точку тогда попал!»
Позже, то есть много лет спустя после спора о дяде Ване, когда Кирилл уже кончил театральное училище и все реже стал бывать у Зои Николаевны, она как-то спросила его:
– Скажи, Кирилл, а ты по-прежнему считаешь, что доброта подобна истине? Помнишь, ваш спор с Димой Стрельчиком?
Кирилл усмехнулся и ответил, что если бы ему сейчас предложили роль дяди Вани, то он бы сыграл его именно таким всепрощающим христосиком, каким рисовал его Дима. По сути дела, все добрые люди – ненормальные. Они потому и добрые, что ненормальные.
– Ты был очень хорошим мальчиком, Кирилл. Добрым и искренним, – сказала вдруг Зоя Николаевна, опустив глаза и не глядя на Кирилла.
– А теперь я стал плохим мальчиком?
– Теперь ты взрослый мужчина. Ты уже давно стал взрослым.
– Ну и слава богу! Не перевариваю добрых и искренних мальчиков. У меня к ним физическое отвращение, – заметил Кирилл.
– А знаешь, Кирилл, – вдруг улыбнулась Зоя Николаевна и посмотрела на Кирилла, – не надо тебе играть дядю Ваню. Даже если предложат.
– Договорились. Я сыграю профессора Серебрякова. «Дело надо делать, господа, дело делать», – процитировал Кирилл.
– Вот именно, – вздохнула Зоя Николаевна.
Кровотечение не останавливалось. Кирилл добрился и ушел из ванной, прижимая ватой ранку на щеке. На кухне он принялся искать перекись водорода. Перерыв почти все содержимое стенного шкафчика, Кирилл наконец нашел нужную склянку, смочил перекисью ватку и прижал к щеке.
«Когда же я все-таки в последний раз видел Зою Николаевну?» – подумал Кирилл.
Когда-то он встречался с ней почти каждый день. Приходил по вечерам после занятий в университете в ее комнату в Собиновском переулке, где стояла одна узенькая кушетка, а оставшиеся метры жилого пространства занимали шкафы с книгами и стулья, множество стульев, на которых можно было рассадить человек двадцать. Даже письменный стол в комнате некуда было поставить.
Несколько раз Кирилл интересовался у Зои Николаевны, зачем ей так много стульев, но так и не добился ответа. Вернее, ее ответы ничего не проясняли для Кирилла.
Зоя Николаевна, например, уверяла, что вся эта мебель – редкий антиквариат и что она бережет ее на черный день. На самом же деле то были обыкновенные стулья: некоторые облезлые и потертые, а некоторые – новенькие, свежелакированные, будто только что с мебельной фабрики. И все из разных гарнитуров.
Или: «А я их коллекционирую. Ведь чего только люди не отыщут для собирательства. Пикассо, например, собирал шляпы. А я собираю стулья. По-моему, стулья значительно интереснее шляп… Вот, скажем, стул, на котором в молодости спорил о доброте и истине сейчас уже всемирно известный литератор Кирилл Нестеров. А на этом стуле сиживал его друг, гордость отечественной науки, действительный и почетный член многих академий Дмитрий Петрович Стрельчик. А этот стул…»
Чуть ли не каждую неделю они вместе ходили на концерты в консерваторию, в зал Чайковского, в Гнесинский. Раньше Кирилл не любил слушать музыку, ходил в консерваторию лишь изредка, как бы повинуясь культурно-бытовой традиции. На концертах всегда скучал, особенно во втором отделении, ненавидел ту часть публики, которая кричала «бис» и хлопала в ладоши по окончании объявленной программы, а выходя из зала, испытывал удовлетворение человека, который только что покончил с тягостным, но необходимым делом.
Зоя Николаевна научила его любить и понимать музыку. Она не посвящала его в тайны гармонии, как это до нее пытались делать другие, желавшие приобщить Кирилла к классической музыке; во время исполнения не шептала ему на ухо названия составных частей сонатного аллегро; не заставляла, слушая Четвертую симфонию Чайковского, представлять себе красоты русской природы, а на Седьмой Шостаковича воображать марширующие фашистские полчища. Она просто водила его с собой на концерты, а после поила чаем с вареньем и сухарями у себя дома и рассказывала бог весть о чем: о парижских консьержках, об исследователях и переводчиках Байрона, о своей знакомой Марии Васильевне, которая перенесла оккупацию и всех немецких унтеров, с которыми ей приходилось сталкиваться, величала не иначе как генералами. И конечно же о музыке, о том, как она понимает того или иного композитора, как музыка спасала ее, Зою Николаевну, в самые трудные минуты ее жизни, о великих музыкантах и композиторах, их триумфах, их бедствиях.
Однокурсники Кирилла звали его на вечеринки, на дни рождения знакомых, друзей и подруг знакомых и удивлялись его частым отказам. «Старик, – убеждали они, – ты обкрадываешь себя. Студенческая пора – это же самый прекрасный и романтический период в жизни. Песни под гитару, кружка доброго вина, мимолетные романы, нежный шепот и жаркие губы на прощание в гулком подъезде. А ты вместо всей этой поэзии таскаешься с шестидесятилетней старушенцией по различным местам общественного пользования. Несерьезно! Если уж ты действительно не можешь жить без своих музыкально-литературных вечеров, или как там они у вас называются, то пригласи на них какую-нибудь симпатичную девчушку».
Однажды Кирилл последовал такому совету и пригласил свою довольно симпатичную однокурсницу, к которой был неравнодушен, на концерт органной музыки в Большой зал. Уже в первом отделении он понял, что совершил ошибку, а во втором отделении искренне возненавидел свою спутницу. За то, что она шуршала оберткой от конфет во время исполнения; за ее глубокомысленное выражение лица, за которым слишком уж заметно пряталась скука и желание поскорее выбраться из концертного зала и предаться менее классическим развлечениям. За все то, что она наговорила Кириллу в антракте, затеяв с ним беседовать на музыкальные темы. «Я так люблю Бахха», – восторженно вздыхала она, а Кирилл думал, морщась от досады: «Да разве ты можешь любить Баха, дурища ты эдакая! Что ты в нем понимаешь, кривляка курносая!»
Да, Зоя Николаевна была необходима Кириллу. Он тогда писал один за другим рассказы, носил их в «Юность», в «Молодую гвардию», в «Смену», куда большинство пишущих юношей и студентов носили свои опусы и где, как правило, очень редко печатали юношей и студентов. Было время, он даже всерьез раздумывал над тем, чтобы уйти с исторического факультета, куда поступил сразу после школы, и, отслужив в армии, поступать в Литературный институт. Но Зоя Николаевна вовремя его остановила, заметив, что знание истории, насколько ей известно, еще никогда не мешало писателю и что писателем можно стать и без Литературного института, и даже, пожалуй, намного лучше – без Литературного института.
Из университета Кирилл не ушел, но рассказы продолжал писать и всякий раз знакомил с ними Зою Николаевну. Та внимательно и охотно читала, вернее, чаще просила, чтобы сам Кирилл читал ей свои рассказы. «Ты очень хорошо читаешь», – объясняла она. Рассказы ей нравились, то есть она говорила, что они ей нравятся, после чего всегда заводила речь о литературе вообще, о Пушкине, Достоевском, Чехове, Куприне. Причем переходы эти казались абсолютно естественными и не обижали Кирилла. Напротив, ему льстило, что Зоя Николаевна как бы проводила параллель между ним, Кириллом, и великими литераторами.
Замечаний по рассказам Кирилла Зоя Николаевна почти не делала, а если и критиковала, то не сами рассказы, а образ жизни Кирилла. «Ты чересчур торопишься, – любила повторять она. – Понимаешь, писатель, как никто другой, должен избегать спешки, суеты. Как у Пушкина, помнишь?.. Тебе надо чаще бродить по лесу, сидеть у ручья, смотреть на то, как течет вода, и думать. Чтобы оставались на свете только ручей и ты… Мне кажется, у тебя пока еще нет своего ручья. Понимаешь?.. А все потому, что всегда спешишь, перешагиваешь через ручей и одновременно через самое интересное и важное в себе и своей жизни, о чем и надо писать… А рассказ мне понравился. Словарь у тебя стал богаче… Знаешь, когда у Паустовского спросили…»
«Ты меня прости, Кирилл, но, честно говоря, я никогда не верила в тебя как будущего писателя».
Зоя Николаевна призналась ему в этом многим позже, когда Кирилл уже кончил университет, проработал два года младшим научным сотрудником в научно-исследовательском институте и вдруг неожиданно для себя и для всех поступил в театральное училище. Кирилл тогда был в трудном положении, ибо ему предстояло решить: либо бросить все – работу, заочную аспирантуру – и идти учиться на актера, либо отнестись к своему поступлению как любопытному эпизоду в собственной биографии, о котором потом можно будет эффектно вспомнить в компаниях, за бокалом вина или рюмкой водки. Поступил-то, в сущности, совершенно случайно, поспорив с Димой Стрельчиком, что дойдет до третьего тура. И выиграл пари! Но зачем-то пошел на третий тур и вдруг, к ужасу своему, понял, что шутки кончились, что все оказалось куда серьезнее, чем он мог предположить, что теперь ему предстоит решать, как жить дальше, и что потом он уже никогда не простит себе, если сейчас примет неверное решение.
Ленка – Кирилл женился на ней три года назад – была в панике. Мама в это время сопровождала Светочку – младшую сестру Кирилла – в гастрольной поездке по Средней Азии. Да и чем могла она помочь Кириллу: вспомнить о том, что в детстве Кирилл со Светочкой были удивительно артистичными и музыкальными детьми, что их танцевальность отмечал даже народный артист балета (сосед по даче), а потом с упоением рассказывать о том, как в последний раз Светочка играла Шопена и как было много цветов и оваций?
Друзья Кирилла отказывались воспринимать всерьез его сомнения. «Нет, старик, – шутили они, когда Кирилл обращался к ним за советом, – ты сначала защити кандидатскую, потом быстренько сделай докторскую, стань профессором, а потом иди поступать куда угодно: хоть в артисты, хоть в космонавты… Да брось ты, ей-богу! Не смеши людей!»
Кириллу же было совсем не до смеха, и он отправился к Зое Николаевне, будучи твердо уверен в том, что Зоя Николаевна также посоветует ему сначала защитить кандидатскую.
Зоя Николаевна внимательно выслушала рассказ Кирилла о его хождениях по театральным турам и вдруг весело рассмеялась.
– Ну вот и вы надо мной смеетесь. Все надо мной смеются, – растерянно улыбнулся Кирилл.
– Тьфу, дурак! – вдруг даже обиделась Зоя Николаевна. – Разве я н а д т о б о й смеюсь? Это я над жизнью. Вот ведь что с людьми выкидывает… Ну и пусть смеются. А ты их не слушай! Бросай всю свою пустую суету и иди в актеры… А Димочке Стрельчику, который тебя на поступление подначил, спасибо скажи, в ножки ему поклонись. Пусть он смеется, а ты возьми и поклонись.
Зоя Николаевна опять засмеялась, а Кирилл растерялся окончательно.
– Ты меня прости, Кирилл, но, честно говоря, я никогда не верила в тебя как будущего писателя, – вдруг перестав смеяться, совершенно серьезно сказала Зоя Николаевна. – Нет, пишешь ты довольно складно, с образностью у тебя неплохо, но… Нет у тебя, по-моему, настоящей потребности к писательскому труду. Есть лишь очень сильная потребность в творческом самовыражении. Но не писательская она! Слишком уж буйная, нетерпеливая, лицедейская, я бы сказала… И потом, Кирилл, нельзя читать свои рассказы лучше, чем ты их пишешь. Понимаешь меня?.. Теперь о твоей истории. Ну какой ты, ей-богу, историк! В тебе эмоции кипят, чувства деятельно сражаются. А историк – это прежде всего стул, на котором сидишь не вставая по десять часов в сутки. Вот тебе пожалуйста – Сергей Михайлович Соловьев. Вся жизнь прошла в архиве. Рано утром приходил в архив и уходил из него поздно вечером. И так каждый день. А в стуле, на котором он сидел, – глубокая выемка. Собственными глазами видела… Нет, Кирилл, будь я на твоем месте, кинула бы я всю эту твою историю и ушла в актеры. Трудно тебе, правда, будет. Обязательно будет трудно… Господи, да всегда трудно начинать сначала! Но если ты со всем этим совладаешь, по-моему, большой толк из тебя может получиться. И главное – свое дело обретешь!
На следующий день Кирилл подал заявление об уходе с работы, а через две недели отнес документы в театральное училище. Сам он считал, что и без напутствия Зои Николаевны поступил бы в конечном счете точно так же. Но ни разу, выходя от Зои Николаевны, Кирилл не чувствовал себя так свободно и радостно, как тогда, когда она посоветовала ему учиться на актера.
«Вот и обрел себе поприще для самовыражения», – вдруг со злобой подумал Кирилл. – «Ирина, радость моя, я вас ужасно люблю, я вас обожаю!..» Белая сволочь! Мало ему того, что он «ужасно любит», так он еще и «обожает», подлец!.. Нет, если уж на то пошло, то в смысле самовыражения писатель по сравнению с актером – счастливейший и независимейший человек. Что ему надо – лист бумаги, перо и тихий уголок, где бы он мог спокойно работать. Ну не примут твою рукопись, не опубликуют тебя, но ведь ты все равно можешь работать, можешь писать то, что хочешь. А актер? Как в анекдоте про слона в зоопарке: «Слон может съесть в день двадцать килограммов бананов, пятьдесят килограммов апельсинов, сто килограммов…» – «Послушайте, неужели он все это ест?» – «Исть-то он исть, да хто ж ему дасть…»
Значит, надо есть то, что дают. А дают белогвардейца Сергея. Несъедобного тошнотворного Сергея. И ты его ешь как миленький. Потому что по собственному опыту и по опыту других знаешь: когда, дожидаясь хорошей роли, отвергаешь все низкие предложения и в ожидании этом, как девка на выданье, засиживаешься, то постепенно теряешь то, что ты как актер приобрел и чему когда-то научился. И если даже тебе потом повезет и ты дождешься наконец своей роли, то, когда тебя начнут снимать в хорошей картине, ты вдруг с ужасом почувствуешь себя на съемочной площадке таким беспомощным, таким зажатым и непрофессиональным, точно нигде до этого не снимался и впервые стоишь перед камерой. Лучше уж сниматься в самом последнем дерьме, лишь бы не сидеть вообще без работы и не терять профессионализма… Хотя, если посмотреть на это дело с другой стороны: в дерьме тоже играть опасно. Так можно к нему прилипнуть, так в нем перемазаться, что в хороших фильмах после этого никто тебя снимать не станет, да и сам не сможешь уже играть по-человечески… Нет, лучше уж вообще нигде не сниматься, а ждать… Короче: «Исть-то он исть, да хто ж ему дасть».
И тут Кирилл подумал: «А что было бы со мной, если бы я тогда не пошел в театральное, остался на работе, защитил диссертацию?» Тысячу раз задавал он себе этот вопрос и тысячу раз отвечал на него одно и то же: «Вот было бы здорово! Дурак, зачем пошел в актеры!» И каждый раз из всей тысячи прекрасно понимал, что лицемерит с собой, что слава Богу, что пошел, что будь все трижды проклято, но слава Богу, что он не мог не пойти. И каждый раз вспоминал о том, что остался должен Диме Стрельчику, и тут же забывал об этом.
«А что я должен Зое Николаевне? – подумал Кирилл. – Что я о с т а л с я ей должен. Прийти хотя бы на ее похороны?»
Когда же все-таки он в последний раз видел Зою Николаевну? И как так получилось, что он стал все реже и реже бывать у нее?..
Все произошло как бы само собой. Просто Кирилл повзрослел, а Зоя Николаевна постарела. И все естественно.
Когда Кирилл был восторженным, наивным юношей, Зоя Николаевна была ему необходима, служила своего рода отдушиной для его восторженности. Ведь только с ней Кириллу удавалось быть самим собой и не стыдиться и не упрекать себя за это. А когда Кирилл наконец-то искоренил в себе свою прежнюю инфантильную чувственность, научился трезво, по-взрослому смотреть на жизнь и из стыдливого, вечно неуверенного в себе желторотика с потными ладонями постепенно стал превращаться в решительного и знающего себе цену человека, Зоя Николаевна как бы отодвинулась от него, словно отступила куда-то в прошлое, в презираемое им самим его инфантильное прошлое, с беседами о высокой литературе, о великих музыкантах, «собиновскими чаепитиями», дядями Ванями, истинной добротой. Все это представлялось теперь таким наивным, каким-то то ли детским, то ли старушечьим, и конечно же совершенно ненужным для него, Кирилла.
Дядя Ваня, размышлял Кирилл, возможно, имеет право на существование, но не в мире кино, не на студии, где без хамства, вернее, без умения бороться с хамством не проживешь. Здесь выживают лишь такие, как Олегин. «Запомни, парень: первая заповедь для актера кино – сумма прописью и машину к подъезду!»
Спасибо Олегину, мудрому наставнику Кирилла на горьком киношном поприще! «И еще запомни, парень: весь этот бред, который в тебя пихали четыре года в училище, про то, что театр – это храм, а актеры – братья во Христе, все это надо выкинуть из головы как вредный хлам. Ибо первый враг актера – другой актер. Я уже не говорю о шушере, обо всей этой актероненавидящей и актероненавистной компании, всяких там помрежах и директорах картины. Это уже, парень, полные кранты. С ними надо обращаться как со зверьем диким. Не подпускать к себе ближе чем на пятьдесят метров, и чуть что – палить из обоих стволов. А иначе – полные кранты! Сядут на шею и не слезут! Ты уж поверь старому профессионалу».
И до тех пор, пока Кирилл не научился следовать советам Олегина, садились ему на шею: заставляли его перед сложнейшим съемочным днем с полуторачасовым сидением на гриме тащиться через весь город на метро, тогда как сами разъезжали повсюду на студийных машинах; вынуждали торчать в кассах за авиа– и железнодорожными билетами, знакомиться с домодедовскими парикмахершами; запихивали его в самые дрянные гостиницы и самые многолюдные номера. И это уже тогда, когда Кирилл снимался в главных ролях.
Пока в один прекрасный день терпение у Кирилла не лопнуло, и он не стукнул кулаком по столу и не рявкнул: «Сумма прописью и машину к подъезду!» И сразу все переменилось: машины стали подавать, а билеты заказывать. И даже режиссеры и операторы, которые к машинам и билетам никакого отношения не имели, вдруг стали относиться к Кириллу намного уважительнее и всячески под него подстраивались.
…«Ты был очень хорошим мальчиком, Кирилл. Добрым и искренним. А теперь ты стал взрослым», – сказала тогда Зоя Николаевна.
С того самого дня, наверно, и началось у Кирилла с Зоей Николаевной – как бы это лучше назвать? – взаимное отчуждение, что ли. И вроде отношения между ними оставались прежними, а встречаться стали все реже и реже и при встречах все меньше говорили о литературе и музыке, а больше об актерском житье-бытье Кирилла. Когда же все-таки заговаривали о литературе, то делали это скорее по старой привычке, словно отдавая дань прошлому.
Да и их литературные привязанности постепенно стали трудносовместимыми. Зоя Николаевна, например, очень любила Есенина, а Кирилл его теперь решительно не признавал. Раньше восторгался, а теперь считал чисто женским, не в меру сентиментальным поэтом. Разве можно, негодовал Кирилл, ставить этого кумира непристроенных девиц рядом с такими его талантливейшими современниками, как Блок, Мандельштам, Пастернак, да хоть бы и Маяковский! А ведь ставят. И Зоя Николаевна тоже ставила. Но спорить с ней Кирилл не собирался. Высказался однажды и этим ограничился: вам нравится, а мне не нравится. И пусть каждый остается при своем мнении.
А ведь раньше, бывало, неделями спорили на одну и ту же тему, пытаясь доказать, убедить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.