Электронная библиотека » Юрий Вяземский » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Пушки привезли"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:23


Автор книги: Юрий Вяземский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Заметьте, что Шут вовсе не осуждает Учителя. Но ведь «болевая точка»!


«9.IX.7

Какой ужас! Черт меня дернул сегодня утром прийти к нему домой!

Я трижды нажимал на звонок, но никто не открывал. Я уже собрался уходить, когда за дверью послышались сначала шаркающие шаги, потом кто-то долго возился с замком. Потом дверь медленно открылась.

Передо мной стояла старая женщина с растрепанными седыми волосами и безумным взглядом.

„Нет, – прошептала она. – Зачем вы опять пришли?.. Я не хочу в больницу… Я уже здорова… Я не могу оставить своего мальчика… У меня его тут же отнимут!.. Поймите, он – все, что у меня осталось!..“

До сих пор у меня мурашки по телу от ее страдающего шепота. И эти глаза! Безумные, умоляющие глаза! Черт меня дернул с моим Исследованием!

Она – его мать! Ну конечно же! Поэтому он и не живет с любимой женщиной. Поэтому и прячет свою любовь. Трудно сказать, чего он больше боится: рассказать матери о том, что у него есть семья, или заставить жену и дочь жить вместе с ненормальной. А ведь другой на его месте даже не задумался бы…

Какой благородный, какой несчастный человек!

Торжествуй, Учитель! Ты раздавил Шута его же собственным Исследованием!» (т. 20, с. 474).

Примечание:

На этой записи, столь непохожей на остальные, «Дневник Шута» обрывается.

Глава XII. «ЕСЛИ СТОЛКНЕШЬСЯ С ШУТОМ…»
(Смерть Шута)

Хороши мы были бы, если бы в соответствии с нашим первоначальным намерением опубликовали «Дневник Шута», так сказать, в чистом его виде. Тем самым – помимо всего прочего – мы бы заставили читателя поверить в то, что Шут убил себя своим же собственным открытием. Да, с одной стороны, так оно и было, но с другой – ничего подобного, читатель! Лишний раз убеждаешься в том, что порой половинчатая правда страшнее полной лжи!

Действительно, сделанное им «открытие» потрясло Шута. Он восхитился доброте и чуткости Учителя и тут же поклялся себе, что не только не станет мстить Учителю за обиду, а сам перед ним извинится за подлое к нему отношение. Но…

Помните – болезнь Шута? Нет, как бы искренни и благородны ни были теперь намерения Шута, все же одной этой инъекции искренности и благородства было явно недостаточно, чтобы остановить многолетний смертоносный процесс, неумолимо движущийся к своему трагическому завершению…

А вот так все произошло на самом деле:

На следующий день, едва Учитель вошел, Шут поднялся из-за парты и двинулся к нему навстречу по замершему в напряженном ожидании классу.

– Я хочу перед вами извиниться, – трагическим голосом и с трагическим выражением лица начал Шут, подойдя к Учителю. – Я действительно…

– Не надо, Валя, – прервал его Учитель, вдруг обняв Шута за плечо и приветливо ему улыбнувшись. – Это я виноват. И вы все, ребята, простите меня, пожалуйста. Я был не прав и несправедливо груб с вами.

Произнеся это спокойным тоном, точно не в педагогической ошибке своей признавался, а объяснял новую учебную тему, Учитель сел за стол и открыл журнал.

Толька Барахолкин, перед которым, поди, впервые в жизни его извинялись, горделиво оглянулся на одноклассников и хихикнул от радости. Тут-то все и началось.

Что произошло в этот момент с Шутом – не ведаем. То ли неожиданное самоуничижение Учителя разом расстроило все благородные планы Шута, поломало ему «мизансцену» (рассчитывал наверняка на громоподобие и сенсационность своего шутовского покаяния, а вместо громоподобия – неуклюжее тыкание в плечо двух виноватых друг перед другом людей); то ли Толькин смешок принял на свой счет и разъярился; то ли звенящая тишина затаившегося класса отозвалась в воспаленном болезнью сердце Шута тем же, что звук охотничьего рожка для гончей собаки, но только глаза у Шута вдруг хищно блеснули, в душе шевельнулось что-то злобное и упоительное, которое не сдержать уже никакими силами.

В ту же секунду Шут упал на колени перед учительским столом. И то, что Учитель не обратил на это патетическое коленопреклонение ни малейшего внимания, а в классе вопреки расчетам Шута не только взрыва хохота, но даже жиденького смешка не раздалось, окончательно вывело Шута из себя.

– Как вам не стыдно унижаться перед нами?! – воскликнул коленопреклоненный Шут, пожирая Учителя влюбленными глазами. – Вы же удивительный, прекрасный человек! А мы, подлые, ничтожные пакостники, еще смели подшучивать над вами! Да за одно ваше прекрасное страдание, вашу удивительную любовь и вашу благороднейшую жалость к беззащитным и изуродованным судьбой, за одно это мы все на колени должны вставать, когда вы входите в класс.

Барахолкин снова обрадованно захихикал, а Учитель вдруг оторвался от журнала и внимательно посмотрел на Шута. Едва заметная улыбка тронула его губы, улыбка человека, который уже давно все понял и ко всему приготовился и теперь с грустью улыбался тому, что так точно и заранее мог все предугадать. Как ни силился Шут, ни страха, ни смятения не увидел он в глазах Учителя, а лишь одну эту тихую догадку.

– Ну зачем, Валя? Не надо, – мягко и без тени укора произнес Учитель, опустив глаза.

По классу пробежал смешок, а Барахолкин, дождавшись наконец поддержки, захохотал уже во все горло и в восторге уткнулся физиономией в плечо соседа. И тут Шут, что называется, сорвался с цепи.

Затравленно оглянувшись на ребят, он вскочил с коленей, скривился и сморщился весь, точно от резкой боли, и, неестественно взмахнув рукой, будто занося над головой невидимый свой посох, принялся хлестать Учителя гневно и страстно:

– Да, я смешон! Я шут! Но я никогда не заставлял страдать ни в чем не повинных людей! Я не бросал любимую женщину и моего ребенка на произвол судьбы только потому, что… Разве не стоит счастье трех здоровых людей короткого страдания уже обреченной калеки!.. А ребенок? Он-то за что страдает? По какому праву его детство приносят в жертву выжившей из ума старухе?! Это же не доброта, как вы не понимаете…

– Замолчи! Ты! Мерзавец! – вдруг с ненавистью выкрикнула какая-то девочка, первой догадавшись о смысле происходящего, и Шут осекся. Впрочем, выкрик этот для Шута был кстати; казалось, он специально его добивался, так как тут же замолчал и, покорно уронив голову на грудь, страдальчески прошептал:

– И я же еще мерзавец!

Толька Барахолкин весь покраснел от восхищения, а Учитель, до этого молча наблюдавший за Шутом, все с той же улыбкой заведомо обреченного встал из-за стола и, как бы к себе самому обращаясь, пробормотал:

– Да нет, он правду сказал. Он прав в общем-то. Только…

Учитель не докончил, лишь пожал плечами и, нерешительной рукой взяв со стола журнал, так же нерешительно направился к двери.

Никто из ребят не осмелился побежать за ним вдогонку. Сидели не дыша и стараясь не встречаться взглядами.

Шут вдруг почувствовал себя усталым и опустошенным. Сгорбленный и хмурый, он подошел к окну и уставился в одну точку, одного теперь лишь ожидая – темной фигурки Учителя на школьном дворе, маленькой и сплющенной высотой в четыре этажа, разделявших победителя и побежденного. Он был так поглощен своим ожиданием, что не слышал и не замечал того, что творилось в классе.

Он не слышал, как заплакала девушка, прервавшая его монолог, как снова захихикал Барахолкин. Не видел, как чья-то рука с размаху врезала Барахолкину по затылку так неожиданно и резко, что Толька тут же заткнулся и даже ойкнуть не посмел. Не заметил, как один за другим с мест стали подниматься одноклассники, преимущественно парни, и медленно и молча направились в его сторону. Как один из них по дороге взял со стола какой-то массивный предмет и спрятал его за спину, а другой подошел к стенному шкафу и достал оттуда длинную указку.

Ничего этого Шут не заметил, а когда услышал у себя за спиной возбужденный Толькин шепоток: «Ребят! Дайте я ему первый врежу!» – и обернулся, то со всех сторон был окружен толпой.

От неожиданности он дернулся назад и больно ударился затылком о выступ стены и от этого самому себе нанесенного удара еще больше сгорбился и растерялся.

– Да вы что, ребята? Вы что – рехнулись? – прошептал Шут. – Я не понимаю…

Он и не думал сопротивляться. Да и что толку в сопротивлении, когда на одного – всем классом, неожиданно, молча, словно по команде, будто бы единым желанием движимые…

Жалкое это было зрелище, читатель! Растерянный, беспомощный Шут. Шут Разящий Правдой?! Шут Сокрушающий Исследованием? Великий Шут, который позволил бы ударить себя Тольке Барахолкину?!

И самое жалкое, что Шута никто и пальцем не тронул. В самый критический момент, когда достаточно было хлопнуть в ладоши или просто шмыгнуть носом, чтобы все разом накинулись и стали разрывать на части, Шута вдруг загородил своей тушей Костя Малышев и с несвойственной для него решительностью скомандовал:

– Не надо! Не дам трогать! Самим же потом… противно будет!

Молодец Костя! Защитил товарища от расправы, заслонил, что называется, грудью, а когда ребята нехотя стали расходиться, повернулся к Шуту и плюнул ему под ноги, неумело, не по-мальчишески, точно прыснул из пульверизатора…

Изумление и ощущение нереальности происходящего действовали как анестезия. Поэтому, когда Шут выходил из класса, когда спускался по лестнице и надевал в гардеробе куртку, он ничего не чувствовал, ни о чем не думал, а двигался словно в забытьи, словно повинуясь инстинкту. Даже когда вышел на школьный двор и со двора на улицу – ничего еще не почувствовал, а лишь удивлялся: что же это такое? Рехнулись, что ли, все? Против меня, Шута?! Не может быть! Ведь всегда смеялись, сами ведь травили и унижали! Чушь какая-то! Да как они смели?! Я же ведь был самым интересным для них человеком! Их кумиром! Повелителем!.. Что же это такое?!

Боль пришла позже. Неожиданная и страшная, она стиснула Шута, заставила его остановиться и схватиться руками за голову. Не в силах совладать с болью, Шут застонал, кое-как доковылял до ближайшей скамейки и упал на нее, стискивая себе виски и хватая ртом воздух.

Он и представить себе не мог, что может существовать такая боль. Точно весь мир стал болью, пучком оголенных нервов, которые со всех сторон протянулись к Шуту, жгли и резали, при этом оставляя чистым сознание, не заволакивая его, как обычно при сильной боли, спасительной пеленой безразличия, а как бы нарочно обостряя ощущения, выворачивая душу Шута кровоточащей изнанкой навстречу удивительной ясности, убийственному прозрению, от которых не увернуться. Словно, воспользовавшись сковавшей его болью, все прошлое Шута вдруг наступило на него в мельчайших своих подробностях, жестоких, непоправимых; Шут не думал, что их может быть такое множество, что именно так они выглядят на самом деле и что сам он их когда-то создал, поначалу маленькие и незаметные, пока не накопились, не собрались воедино и не хлынули, кипящие и клейкие, не поползли в горло, не залепили ноздри и глаза. И от этого впихиваемого в него предсмертного понимания боль с каждой секундой становилась все неистовее и нестерпимее.

Ужас обуял Шута. Он помог превозмочь боль, вернул Шуту силы, поднял рывком со скамейки и заставил бежать. Но как бы быстро ни бежал Шут, его все равно настигали и творили над ним тысячи шутовских превращений.

То Шут вдруг превращался в Костю Малышева и, мыча от боли и обиды, ползал на четвереньках под столом среди раздавленных муравьев. То вдруг становился Сергеем Жуковиным и ранним утром, пока еще все спали, точно воришка, уходил из родного дома, избегая встречаться с людьми, стыдясь их и презирая самого себя. То вдруг обращался Учителем и уж тут испытывал такую боль и такой ужас, что даже останавливался, сжимал голову руками, а потом снова в страхе пускался бежать без оглядки, хотя уже и ног под собой не чувствовал, и дыхания уже давно не хватало. Но все равно бежал, пока не упал на землю…

Шут уже считал себя умершим, когда вдруг услышал плач. Собрав остаток сил, он встал на ноги и вышел из кустов, в которые упал и в которых лежал до этого.

Перед ним была река. Вдоль нее, плача и всхлипывая, бегал мальчуган лет шести, а чуть поодаль от него пятеро верзил отталкивали от берега игрушечный кораблик, аккуратненький, с тремя мачтами под парусами, как настоящий. Не обращая внимания на плачущего мальчишку, парни, усмехаясь и переругиваясь, орудовали палками до тех пор, пока кораблик, подхваченный ветром и течением, не отнесло в сторону от берега, так что и палкой до него теперь было не дотянуться.

Кораблик медленно устремился на середину реки, а парни, побросав палки, принялись наблюдать за малышом, смакуя его отчаяние, и, дабы извлечь из ситуации максимум приятности, еще и глумились над ним обещая тотчас же достать кораблик, но не трогались с места, восторгаясь достоинствами уплывающего ребячьего сокровища и соболезнуя рыдающему его владельцу.

Увы, читатель! Не тот уже был Шут, чтобы вмешаться в это издевательство сильных над слабым и примерно наказать обидчиков. В былое время он бы конечно же, встрепенулся в справедливом гневе и либо тут же вцепился в глотку одному из хулиганов, либо выследил их всех поодиночке и обрушил им на головы разящий свой посох. Но изнурительная болезнь и парализующее дыхание смерти настолько сломили Шута, истощили его силы и притупили ощущения, что он даже гнева не испытал и поступил так, как никогда и ни за что не поступил бы в прежней своей жизни: подошел к берегу, шагнул в воду, и, не замечая ее обжигающего холода, побрел вслед за уплывавшим корабликом.

Река в этом месте была глубокой, а дно крутым, и скоро вода доставала Шуту уже до подбородка, а плыть он не собирался, а, набрав напоследок полные легкие воздуха, подпрыгнул зачем-то, потряс над головой двумя сжатыми кулаками и с обезображенным гримасой лицом, с хриплым полузвериным стоном-хохотом исчез под водой…………………………………….

………………………………..Так умер Шут.

Послесловие

Липкий от пыли, между целлофановым пакетом со сломанными игрушками и стопкой пожелтевших газет на антресолях…

Когда, получив от машинистки перепечатанную набело рукопись моего «исследования», я перечел ее, исправляя опечатки, то вдруг подумал: «А ведь я все помню. До сих пор».

Помню, как, почти на самой середине реки догнав кораблик, долговязый подросток выбрался из воды, протянул игрушку малышу и радостно ему улыбнулся… смешной, в меховой куртке, с которой ручьями лилась вода, в зимних сапогах, в которых от каждого его движения хлюпало и чавкало… мокрый и счастливый, похожий на огородное пугало…

Помню удивленные лица хулиганов… да какие они были хулиганы! Так – мелкие шкодники лет по десяти, и лишь один из них выглядел чуть старше… миловидный такой паренек с поразительно синими глазами…

Помню, как придя в себя от изумления, мальчишки принялись дразнить долговязого, называли его чокнутым, психом, шутом гороховым, на почтительном, правда, расстоянии… как он, смешной и мокрый, не обращал на них внимания, не слышал оскорблений, а вдруг подумал с удивлением: «А ведь мне и в голову тогда не пришло угостить Сережку пирожным. Другим. Без червей и головастиков…»

Помню, как он обнял все еще всхлипывавшего пацаненка за плечи и повел его вдоль берега… Как осознал вдруг всю ничтожность своего поступка, несопоставимость его с теми обидами и с той болью, которые он когда-то причинял в таком количестве… Но не расстроился, ибо знал, что это лишь начало, только первый шаг родившегося на свет, что впереди еще, слава богу, целая жизнь и что он еще наверняка сумеет совершить что-нибудь позначительнее. Он не знал, ни как он будет это совершать, ни что ждет его впереди. Сердце его уже щемило от любви и желания помочь людям, а тело наполнилось какой-то новой, незнакомой ему радостной силой, но он не умел пока ею пользоваться… А потому решил для начала утешить плачущего рядом с ним малыша, проводить его до дому, постараться, чтобы он улыбнулся…

Помню, что, придя к себе домой и переодевшись во все сухое, он сел за стол и принялся сочинять стихи. Сочинив же столбец белых стихов, достал из тайника дневник, расстегнул застежки и собирался было записать сочиненное набело, но передумал, отправился в коридор, раскрыл дверцы антресолей и зашвырнул туда дневник, а черновик стихов порвал и выбросил в мусорное ведро…

Я даже стихи эти помню. Вот они:

 
Он шел по лезвию меча,
Он ступал на лед замерзшей реки,
Он входил в пустой дом, —
Его желание быть Шутом исчезло навсегда.
Он с легким сердцем бродил по улицам,
Наслаждаясь теплым бризом и улыбаясь прохожим.
До этого он и не подозревал,
Что на свете есть такие сокровища
И что он может ими владеть.
 

1978

«Банда справедливости»
Несостоявшееся интервью с известным ученым

К Мезенцеву должен был ехать не я, а Семочкин. Ему в редакции принадлежала идея интервью, он, Аркаша, давно следил за работами этого ученого, он же, заручившись поддержкой завотделом, несколько раз договаривался с Мезенцевым о встрече. Последняя, однако, все переносилась по причине крайней занятости Дмитрия Андреевича, пока тот однажды не крикнул в трубку: «Хватит, молодой человек! Записывайте мой домашний адрес и приезжайте завтра вечером. Только, ради бога, не звоните больше, не давайте мне возможности снова отложить нашу встречу!»

Естественно, ехать должен был Аркаша. Но вместо него поехал я.

Вечером того дня, когда Семочкин окончательно условился с Мезенцевым, Аркаша попал в больницу. Возвращаясь из редакции домой в Ясенево, он стал жертвой трех малолетних хулиганов, по несчастному для Аркаши стечению обстоятельств оказавшихся припертыми к нему автобусной давкой. Едва автобус тронулся, как один из хулиганов вдруг сморщился весь, сощурился и чихнул прямо в лицо Аркаше. «Ты, парень, извини. У меня аллергия, понял», – извинился он перед Семочкиным и вытер нос об Аркашино плечо.

Аркаша Семочкин, хоть и был весьма тщедушным и трусливым субъектом, все же позволил себе выразить неудовольствие и даже, кажется, назвал парня хамом, в ответ на что тут же услышал сзади, у себя над ухом: «Ты что, вонючка, не знаешь, что такое аллергия? Это болезнь такая, и довольно опасная».

Семочкин знал, что такое аллергия, так как с детства страдал астмой, и тем не менее сочувствия к аллергику не испытал, от слов своих не отказался и даже прибавил кое-что неодобрительное. Ему показалось несправедливым быть оплеванным, тем более на глазах у всего автобуса, тем более каким-то развязным молокососом, минимум на десять лет его моложе (Аркаше было уже двадцать восемь), тем более что общественность тоже возмутилась Аркашиным унижением, а одна женщина несколько раз потребовала вывести хулиганов вон из автобуса.

Автобус был экспресс и долго шел без остановки, а когда наконец остановился, то вывели не хулиганов, а Аркашу Семочкина. Трое молокососов, оказавшихся довольно крепкими, долговязыми и нетрезвыми акселератами, оттащили Аркашу под руки от остановки на пустырь, одним ударом уложили его на траву и с гортанными выкриками принялись бить ногами. Про аллергию больше не упоминалось.

Вместе с Аркашей из автобуса вышли человек пятнадцать, но никто не вступился за Семочкина. Лишь один из них заметил избивавшим, что не честно, дескать, втроем на одного, но замечание было сделано, во-первых, издали, во-вторых, голосом, в котором не чувствовалось уверенности, а в-третьих, уже тогда, когда избиение завершилось и хулиганы пошли восвояси. Зато, как только они ушли, люди, на остановке сосредоточившиеся, тут же ринулись к Аркаше, окружили его всяческой заботой, подложили под голову пиджак, вызвали «скорую» и препроводили Семочкина в больницу; сам Аркаша туда бы не добрался, так как пребывал в состоянии близком к бессознательному: у него была выбита челюсть и сломаны два ребра.

Все эти подробности я узнал от самого Аркаши, когда на следующий день навестил его в больнице.

Впрочем, в больницу я приехал не только из сострадания к Семочкину. Утром меня вызвал к себе завотделом и объявил, что брать интервью у Мезенцева вместо Семочкина поеду я. Видит бог, я всячески норовил отказаться. Мне казалось неэтичным отнимать у Аркаши его детище, пользуясь бедственным его положением. Ведь в общем-то, убеждал я завотделом, интервью с Мезенцевым можно отложить до выздоровления Семочкина. К тому же я весьма плохо разбирался в психофизиологии, которой увлекался Семочкин и в области которой плодотворно трудился и был знаменит Дмитрий Андреевич Мезенцев.

Но завотделом строго указал мне на то, что, во-первых, интервью с Мезенцевым уже включено в план сдаваемого номера, а план подписан главным, и, во-вторых, что «настоящий журналист (это в отношении моей некомпетенции. – Ю. В.) должен знать немного обо всем и все – о немногом», а следовательно, за оставшиеся пять часов я должен узнать журналистское немногое о психофизиологии, и что лучше всего это сделать, отправившись в больницу к Семочкину и «заодно проведав товарища».

С тяжелым сердцем изложил я Аркаше пожелание завотделом, но, к моему удивлению, Семочкин ничуть не обиделся и даже не расстроился.

– Прекрасно, старичок! – бодренько произнес он из-под бинтов. – Я сам как раз хотел попросить тебя, чтобы ты вместо меня съездил к Мезенцеву. Понимаешь, через неделю он на два месяца уезжает в ФРГ. Так что мне все равно до него не добраться, а затраченных усилий на переговоры – жалко… Да не бойся, Юраш! Судя по его лекциям, он такой собеседник, что ему и вопросов не надо задавать – сам тебе все расскажет. Но ты все-таки возьми вопросы, которые я ему заготовил. Они в редакции, в верхнем ящике стола, на отдельном листочке… И вот еще: не забудь напомнить ему об одном эксперименте на крысах. Обалденная вещь! Надо будет обязательно включить ее в интервью. Ты только попроси его, чтобы он рассказал тебе об «альтруизме» у крыс. Он сразу же поймет. Об «альтруизме» у крыс, запомнил?


Дмитрий Андреевич Мезенцев оказался значительно моложе, чем я предполагал. Лет ему было не больше сорока, а выглядел он и того моложе, почти как мой ровесник (сейчас, когда пишется этот материал, мне двадцать девять, но один Бог знает, сколько мне будет, когда его опубликуют). Во внешности Мезенцева меня прежде всего поразили его глаза, и я решил, что с глаз конечно же начну свой рассказ об ученом: «Умный, проницательный взгляд добрых глаз», – как вдруг обнаружил, что глаза у него вовсе не добрые, а, скорее, наглые и что, во всяком случае, они никак не соответствуют его в остальном респектабельной и интеллигентной наружности.

– Из редакции? Давай проходи ко мне в кабинет, – весьма неинтеллигентно и довольно хриплым голосом пригласил меня Дмитрий Андреевич.

Квартира Мезенцева была многокомнатной, но тесной и видимо перенаселенной. Пока я следовал за Дмитрием Андреевичем в его «кабинет» – семиметровую комнатенку с затхлым воздухом, – в приоткрытых дверях других комнат я разглядел троих детей младшего возраста, пребывавших в беспорядочном движении и крикливом многоголосье; четырех женщин, трое из которых были в халатах и косынках, из-под которых торчали бигуди, а одна – в длинном вечернем туалете, из тех, которые надевают лишь на официальные приемы; дряхлого старика, дремавшего в кресле с открытым ртом.

– Да-а… Большая у вас семья, – как можно деликатнее заметил я Дмитрию Андреевичу, почувствовав, что тот ждет от меня подобного рода замечания.

Мезенцев привел меня в свою комнатенку, усадил на тахту, затем плотно прикрыл дверь и, вяло махнув рукой, тут только ответил:

– Да какая, к черту, семья! У меня только один ребенок – девочка, а все эти люди – родственники и знакомые ее матери.

Он сел на стул, стоявший возле письменного стола, развернулся ко мне лицом и отодвинулся к стене, чтобы между нами образовалось хоть какое-то свободное пространство.

– Так что же привело вас ко мне? – спросил Мезенцев. Едва заговорив, он тут же преобразился. Голос его перестал быть хриплым и зазвучал мягко, располагающе, а взгляд наполнился каким-то ласковым пониманием, просветлел и облагородился.

Я ответил Дмитрию Андреевичу, что приехал брать у него интервью.

– Ну, это понятно, – улыбнулся Мезенцев. – Но что именно вы хотели бы от меня услышать? Помнится, в одном из наших телефонных разговоров вы намекнули, что намерены задать мне вопросы, на которые, как вы выразились, лишь я один знаю ответ.

– Видите ли… – начал я.

– Постойте, молодой человек, – бережно упредил меня Мезенцев. – Боюсь, что вы явно переоцениваете мои возможности. Область, в которой я сейчас работаю, настолько же интересна, насколько малоизучена. Вы говорите, что были почти на всех моих публичных лекциях, а стало быть, вам известно…

Я не посмел долее вводить Дмитрия Андреевича в заблуждение и объяснил ему, что Аркаша Семочкин, который договаривался с ним насчет интервью, попал в больницу, а я приехал вместо него.

Вдохновение Мезенцева тут же исчезло.

– Ах вот оно что, – растерянно произнес он, уперся в меня потухшим взглядом, потом спросил безразлично: – А что стряслось с вашим товарищем?

Я рассказал ему об Аркашином несчастье. Он молча выслушал меня, тупо на меня глядя, а когда я кончил, произнес с прежним безучастием:

– Какое хамство.

– Ну, знаете ли! – возразил я. – Хамство – мягко сказано. Садизм, бандитизм это самый настоящий!

– Нет, хамство, милый мой! – вдруг с раздражением выкрикнул Мезенцев. – От него, от хамства, и эта немотивированная жестокость, этот бандитизм, как вы говорите! – Дмитрий Андреевич вскочил со стула, отошел к двери, нажал на нее всем телом, точно желая прикрыть поплотнее, потом, повернувшись ко мне, продолжал уже спокойнее: – Да все наши недостатки, если хотите, от хамства же: низкая производительность труда, пьянство, воровство…

Мезенцев вернулся к столу, сел и, нервно усмехнувшись, вдруг заявил:

– Вообще-то, это не моя точка зрения, и не разделяю я ее вовсе. Уж больно примитивно.

Я, признаться, был обескуражен столь неожиданным началом нашей беседы, но все же достал из портфеля листок с вопросами Аркаши Семочкина. Дмитрий Андреевич сидел с отрешенным видом, глядя в мою сторону, но как бы мимо меня.

– Вы разрешите? У меня тут есть некоторые вопросы, – премило улыбнувшись, начал было я, но Мезенцев не разрешил.

– Да подождите вы со своими вопросами! – грубо оборвал он меня, и, видимо, тут же устыдившись своей грубости, добавил поспешно и виновато: – Нет, я с удовольствием отвечу на все ваши вопросы, молодой человек, но… Просто я вдруг вспомнил… Я когда-то был знаком с одним человеком… Собственно, он и является автором этой теории о хамстве… Честно говоря, я еще никому не рассказывал эту историю. Не знаю, почему мне вдруг захотелось рассказать ее вам. Видимо, мне любопытно ваше мнение. Ведь вы, журналисты, в последнее время стали уделять внимание проблеме хамства, вы посвящаете ей пространные статьи, публикуете отклики читателей… Только заранее предупреждаю: если вы попытаетесь смастерить из моего рассказа какой-нибудь материал, у вас его не возьмут ни в одной редакции!

История эта по нынешним временам выглядит довольно странно и, пожалуй, неправдоподобно. Даже мне, человеку, который сам в ней участвовал, иногда кажется, что ее просто не могло быть, – продолжал Мезенцев, откинувшись на спинку стула и сцепив сзади руки.


На остановке девушка вышла из автобуса и, поправив на плече сумку, быстро зашагала по асфальтовой дороге, ведущей через пустырь к домам новостроек. Было поздно и темно, и девушка то и дело оглядывалась, убыстряя шаг.

В центре пустыря росли редкие кусты, а рядом с ними в тусклом свете единственного в округе фонаря стояла беседка, в которой местная праздножитийствующая молодежь по вечерам устраивала сходки: побренькивала на гитарах, пощипывала девчонок, а случалось, прихлебывала из горлышка портвейн и даже дралась между собой.

Приблизившись к беседке, девушка не без испуга на нее покосилась, а затем вновь припустила по дороге.

Она уже почти добралась до домов и уже расслабилась внутренне, замедлила шаг и задышала полной грудью, когда на ее пути неожиданно образовался из темноты детина лет двадцати, в матросской тельняшке и с усами, торчащими в разные стороны, как иглы у ежа.

– Ах ты моя цыпочка, сама ко мне идет, маленькая, – растроганно произнес он и растопырил ручищи, собираясь заключить девушку в объятия.

Девушка тотчас же остановилась и застыла от ужаса, а детина тотчас предупредил:

– Только не кричать, лапонька! Будь умницей!

Едва ли у девушки достало сил пошевелиться, если бы сумка вдруг не сорвалась у нее с плеча, и резкое движение выдернуло ее из оцепенения. Девушка отшатнулась от детины, повернулась и бросилась бежать в противоположную сторону, к кустам и беседке.

– Ну куда же ты полетела? Куда ты от меня денешься, дурища эдакая? – рассмеялся детина, в два прыжка настиг девушку, сгреб ее в охапку, поднял и потащил к беседке. – Какая ты мне молоденькая попалась! – восхищенно произнес детина, разглядев добычу в свете фонаря; действительно, девчонке было не больше семнадцати. – С такими молоденькими надо быть поаккуратнее, а то упекут изверги в мышиных шинелях.

В беседке девушка наконец решилась крикнуть, но вместо крика у нее получилось нечто сдавленное и смешное, не то писк, не то шип, так что детине ее даже жалко стало.

– Ну чего пищишь, чучело! – пожурил он свою жертву. – Не бойся, не обижу. Поиграюсь маненько и отпущу домой к папе с мамой.

И вправду ничего страшного не собирался он учинять над девушкой, потому как ни душить, ни терзать ее не стал, а бережно коснулся своими лапищами ее маленьких грудей, ласково стиснул их, потом медленно пополз ручищами вниз…

Но тут в лицо ему вдруг ударил яркий свет и чей-то явственно испуганный голос произнес:

– Ну-ка отпусти девушку, подонок!

Милиционеру такой голос не мог принадлежать, поэтому детина девушку не выпустил, а, сощурившись, попытался разглядеть того, кто наставил на него фонарь. Через некоторое время ему удалось увидеть контуры лица. Высвободив одну руку, он собрался уже вмазать по нему, но два обстоятельства остановили детину. Во-первых, лицо это оказалось слишком высоко над землей, а следовательно, принадлежало человеку внушительной комплекции. Во-вторых, его и лицом-то нельзя было назвать, так как отдельные его черты – нос, губы, щеки – были как бы сплющены в бесформенную массу.

Детина еще не успел испугаться, когда почувствовал вдруг, как что-то обвилось вокруг его шеи и тут же сдавило, врезаясь в горло, перехватывая дыхание.

– Я тогда был студентом, курсе на втором или даже на первом, – рассказывал Дмитрий Андреевич. – Учился я не в Москве, а в одном из провинциальных, но довольно крупных городов с приличным университетом. В Москву я перебрался позже… Но не об этом речь… Вел я весьма уединенный образ жизни. Друзей у меня не было, не сходился я как-то со своими сверстниками. Их времяпрепровождение, их интересы и наклонности казались мне примитивными и однообразными. К прекрасному полу я тоже был равнодушен. Вернее, процедура ухаживания меня отпугивала. Она неизбежно была связана с вещами, которые мне претили: танцплощадками, пляжами, вечеринками, бесцельным шатанием по городу и беспредметной болтовней… Да и, честно говоря, побаивался я всех этих танцплощадок и прогулок по темным переулкам. Город был у нас на редкость шпанистый, а я, будучи классическим образчиком интеллектуального хлюпика…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации